- Пустая, значит, ходила? - осведомился Евсей.
   - Хотя бы ж и пустая, - должна она о своем муже думать, а не то что о гулящих девках каких, которых ножами убивают. Думка даже у меня такая была, чтобы нам переехать в Симферополь. Сказал ей об этом - она в дыбошки: "У меня тут отец с матерью, подруги, а в Симферополе что..." Дело тут, конечно, было в подругах, и как все ей тут было известно с малых годов, а главное дело - мичмана тут в белых штанах ходят, вот что. Офицеров гарнизонных - тех по случаю войны с простой рядовщиной шинелями сровняли, а флотские, как раньше они щегольством занимались, так и теперь. Война - своим чередом, а белые штаны своим чередом остаются. Понятно, флотский на своем кораблю сидит и в море с него никуда не скочит - ему защитного цвету не полагается носить.
   Коротко говоря, у этой гулящей Ампилоговой мичман был, а у меня, дескать, как я - не каретница, а только что печникова жена, пускай хотя бы кондуктор флотский будет, все-таки у него - морская форма, а не то что ополченец какой. Вот как моя Луша распорядилась моей с ней обчей жизнью. По стечению времени она к нему на квартиру ходила, как я на работе бывал, а потом совсем до него перешла жить... И сказать бы, что молодой, - не-ет. Даже, может, и меня на сколько-то лет постарше. Чем же он мог ее ульстить? Сключительно своей формой... А чтобы жалованье его было больше, чем я мог своей работой заработать, то это уж нет. И своим чередом - подруги сбили. Кто ее с кондуктором этим познакомил? Подруги, - это уж я потом разузнал. А где же он служил, на каком судне? Это тоже внимания достойно. Служил он на дредноуте самом сильном, на "Марии". Это уж было такое судно, что целого оно стоило флота. И действительно, посмотреть на нее - огромадина. Так что летом она к нам пришла, летом же Луша с ним и познакомилась. Или же я это тут путаться начал? Каким летом? В пятнадцатом она к нам, "Мария", из Николаева пришла летом, а женился я в апреле шестнадцатого, а с кондуктором Чмелевым познакомилась Луша, так надо быть, в июне. В августе же месяце она к нему перебралась... А просто-чистосердечно сказать - он ей комнату у одной вдовы нанял, она от меня и перевезлась со своими вещичками: граммофон у ней был, корзинка с бельем и, конечно, постель, у меня пара новая была, к свадьбе я шил, и так, другое что, этого ничего не взяла, врать не буду. Фенька - та бы не посмотрела, все бы к себе увезла, а эта нет. Коротко говоря, с работы прихожу - ни граммофона, ни ее корзинки, и постеля наша стоит вся разоренная.
   Я к отцу-матери, те в изумлении и говорят: ничего нам не известно... Только на другой день я мог про нее узнать от ее подруги одной... Ну, одним словом, ты сам понять можешь, как подобное дело другому кому рассказывать. Говорится: чужой ворох ворошить - только глаза порошить...
   - Все-таки ты до кондуктора этого ходил же или нет?
   - Что же, что я ходил... ходить я ходил, слова нет: пришел, она с ним сидит, чай с конфетками пьет (тогда уже сахара мало кому попадалось)... "Здравствуйте, чего скажете?" Я смотрю, у меня дух занимается и в глазах своим чередом темнеет, а он - мужчина здоровый, конечно, мне так даже очень спокойно: "Поговорить пришли? Садитесь чай пить, поговорим". Я на нее во все глаза, а она только в чаю ложечкой мешает, а во рту конфетка-леденец зеленая... Она из себя худощавая была, а коса русая... На меня не смотрит, а на лице краски никакой, стыда нет, точно будто все равно не муж я к ней пришел, а первый попавший, или работы какой спрашивать...
   Коротко говоря, посмотрел я на них обоих и говорю: "С тем до свидания". И повернулся. Только нашего разговору и было... Сам посудить можешь: драться я с ним не мог - он бы меня одолел, слова же тут разные - ни к чему... У них между собою сговорено, а мне на них жаловаться кому? Коменданту крепости, что ли?.. Так я только с родителями ее об этом поговорил, им попенял, и пришлось это дело оставить на произвол.
   V
   - Живу в своем помещении один, работаю помалу, где печку поправить, где побелка, а потом я тебе скажу, ну, ты должен и сам это помнить, немолодой, дела оказались совсем тупые, так что проведовать приходилось и свои деньги в кассе, а цены на весь обиход жизни, тебе должно быть известно, начали сильно расти, так что я насчет своей Луши думать начинаю: "У ней своя практика жизни, как она сызмальства городская, и, значит, что-то она замечать стала и в соображение себе взяла: жалованье кондукторское, оно уж не поменеет, а может, поболеет, что же касается работы печной и прочей, то скоро, может, ей совсем крышка будет..." Строиться никто и думать не хотел, потому, первое дело, что цены на матерьял дорогие без числа, а второе дело, что того матерьялу и доставать уж стало негде: железные дороги его не возили, пароходы тоже, лошадей порядочных, тебе известно, мало уж осталось, даже и люди, какие посправнее - в шинелях серых они ходили, одним словом, что ни день, то я к Луше своей злость утишаю и начинаю об ней сознавать...
   - Выходит, одна жена тебя продала, а другую сам задарма отдал? вставил Евсей.
   - Как это - задарма?
   - А конечно, так... Например, собаку нечем кормить - вот ее кому побогаче задарма и отдают, хотя же она животная и каких-нибудь денег она стоит...
   - Этого не ожидал от тебя, чтобы ты жену до собаки приравнял, обиделся Павел, но Евсей хлопнул его по спине легонько.
   - Я к примеру говорю, чудак... Это я шутейно ведь... А видаться тебе с ней приходилось потом?
   - Видаться? - Павел подумал немного, стоит ли ему продолжать, поглядел на золотеющее поражающее море и сказал вдруг: - Это море человеку дано зачем? Затем, чтобы он по такой воде плавал и рыбу в ней ловил, а не то чтобы в ней он другого человека топил. Этого ни в каких законах быть не может... А матросов возьми - их изо всех новобранцев выбирают первыми, это отборный народ. Конечно, им и служба трудная на судах, так что труднее этой службы и быть не может... И чтобы такие люди в понятие себе не взяли, что война эта - та же погибель людская напрасная, как все одно холера?! Не-ет, они, брат, раньше всех это себе в голову взяли... Я, например, сына своего воспитал, а его у меня чужие люди берут на котлеты. Каким это манером? Об этом мне ничего не объясняют, ради чего и зачем, а давай и разговоры свои вольные оставь: потому берется он по царскому указу... А я же того царя Николая видал в Севастополе - ополченцев он смотрел. Так у него и слова до солдат-ополченцев не было, каких он на погибель собрал. Они должны стоять, глаза на него делать, а он обязан был только мимо них с генералами пройтись, а фуражка на нем ополченская была с крестом медным, так на ней вот это место, на донышке, пятно масляное, ладонью не покроешь. Ей-богу, все видели, не я один. И росточку он мелкого был, а, поди ж ты, какой страной владел огромадной. И все только писал: "Быть по сему". А подумал бы об народе простом, за что же он терпеть должен. Эх! Конечно, начали матросы между собой разговоры - всем в Севастополе было известно. Что в чайную какую тогда зайди, что так, на работе, народ уже стесняться тогда перестал, и даже, я помню, офицерству того почету не показывали, как прежде. И в магазинах приходилось слышать, приказчики с ними стали обращаться куда грубее... Потому что все видят - война идет своим чередом, а наши офицеры, видно, спротив немецких оказались молоды-неучены, и простой солдат погибает, как барашка, через кого? Через своих же офицеров-генералов. Кому эта война нужна, - народу же она без надобности. Меня тоже тогда как другие кто спрашивают, я всем отвечаю чистосердечно: "Должны, говорю, замириться и войне конец делать..."
   И вот раз как-то, в ноябре в шестнадцатом годе, встал это я утром, хоть не на работу, а так - искать работу надо: волка ноги кормят, - и вот вдруг даже будто дом весь наш пошатнулся, и стекла будто вылетают - звякают. Я и подумал: значит, опять нападенье.
   Выхожу на двор, а народ вполне ничего не знающий, выскакивает совсюду и один до другого: "Что это обозначает? Нападение?!" Ну, разумеется, все кинулись куда же смотреть? На море, конечно, может, опять "Гебен" осмелел до такой степени, что даже и нашей "Марии" не боится. Иду я поспешно с другими, а тут опять рвануло, и даже стекла падают. Ну, другим говорю, поэтому теперь уж собачки опять на Балаклаву должны податься, а также барыни флотские... Добегаем до того места, откуда всю бухту видать, а там уж людей порядочно и в бинокли смотрят. Что такое? Полыхает, понимаешь, прямо на воде, и дым черный. "Нападение?" - спрашиваем. "Нет, говорят, похоже, что наша "Мария" горит". - "Бой же какой был или отчего так?" - "Неизвестно, говорят, отчего это быть может. Может, на свою мину наскочила, поэтому". А я вспомнил кондуктора Чмелева, да как крикнул не в себе: "Это же матросов сколько должно теперь погибнуть!" А мне отвечает там один: "Не иначе как половина". - "Ка-ак, кричу, половина? Их же там больше тысячи человек". - "Хотя бы, говорит, две, все равно... Какое же им может быть спасение, когда возле их даже и море горит?"
   И вот, скажу тебе чистосердечно, стою я совсем остолбеневши, смотрю на эту картину страшную, и сами собой у меня слезы текут. Человек, человек, думаю, что же это ты сам для себя придумать мог, чтобы погубить столько народу отборного? И вот они погибают там, а мы на бережку стоим и только глядеть на это можем... Так это думаю я, а вдруг меня сзади по имени называют. Оборачиваюсь - это Луша ко мне. Я в слезах весь, и она своим чередом тоже. За руки взялись, друг на дружку смотрим и плачем. Понятно, где же мог кондуктор ее быть? Только на той "Марии", которой, несчастной, никакого спасения, а только взрывы оттуда да огненные столбы. И зла у меня, понимаешь, на Лушу нет, а только как она мне губами одними шепчет: "Неужели погибнет, неужели?" - я ей слова свои тоже изнутря: "Быть, говорю, этого не может, чтобы погибнуть дали, когда вся эскадра стоит поблизу". - "Ах, жалко, говорит, у нас бинокля нет". - "Это, говорю, действительно жалости достойно, однако у людей кое у кого есть, спросить можно..."
   Так мы часа три с нею, с Лушей, вместе стояли и на другие места переходили, откуда, думали, будет виднее, и до Графской пристани дотолпились, потому что там все-таки, хотя и жандармы стояли, ну, может, знающие люди найдутся, нам про Чмелева скажут... И не то чтобы у меня на Чмелева сердце, - нет, не было этого, правду тебе говорю: одного хотел, чтобы ему спастись.
   Народу же округ нас на Нахимовской и на Приморском бульваре - ну, прямо сказать, весь Севастополь, и так что все дивно, без стеснения начальство ругают. Будто офицер австрийский под видом нашего на "Марию" был допущен и адскую машину туда принес, в темном уголочке поставил, - так я слышал, один прилично одетый рассказывал. Потом по-разному говорили, отчего загорелось и взрывы пошли, но в этот именно день, это я помню, так в разных местах говорилось: немец будто какой-то с подарками матросам на "Марию" был допущен, а, между прочим, в подарках и адскую машину пронес, в которой завод часовой был... Тут и Эбергарда-адмирала поминали, что он делал, как "Гебен" нападал... Ему по телефону звонят в четыре утра: "Так и так, замечено германский броненосец на мине номер пять стоит - взорвать прикажете?" А он, конечно, как сам немец, то и говорит: "Все это одни пустяки и не может быть". Ему в пять утра звонок: "На номере девятом стоит... Прикажете в расход вывести?" А он: "Приказываю я с подобным ко мне не лезть, а то арестую". Вот и весь разговор. А в семь, когда рассвело, "Гебен" пальбу и поднял... Коротко говоря, что тогда говорил народ, то я многое позабыл, только безо всякого стеснения крыли... А потом говорят, какие были с биноклями: "Утонула "Мария"..." А пожар продолжает, между прочим, своим чередом. "Что же такое горит, спрашиваю, там?" - "А это, говорят, нефть, как она такое существо, что и на льду и на воде гореть может..."
   Наконец того, мы с Лушей, - а мы с ней как брат с сестрой ходили, дождались: лодки оттуда к пристани начали приставать. Вот когда народ сильно кинулся. И жандармы стоят в сторонке, ничего сделать не могут, и так были человек в человека влипши, что качались все, как один все равно человек: то назад подадутся, то вперед, а за себя самого тогда я уж не помнил, что я есть... Мы только с Лушей под ручки взялись, чтоб нас дружку от дружки не оторвало... И вот увидали - ведут по лестнице, а там на Графской пристани, лестница такая очень широкая, белая, - ведут оттуда раненых, с "Марии", да не хуже меня, грешного, какой я был, когда оббинтованный, так что родная мать не узнает, а жена уж и подавно... Ко-вы-ля-ют, как все равно по гвоздям их ведут, а тут, конечно, моя Луша врыд, и я своим чередом плачу. Кричали мы им: "Чмелев, кондуктор, жив?" Ну, ихнего ответа не дождались, как все кругом нас свое имя кричали, каждой бабе об своем знать хотелось, и такой поднялся базар с ярмонкой, что уж... не хуже взрыву, одним словом... А потом стали войсками очень сильно народ от пристани оттискивать: узнать насчет Чмелева исключительно стало невозможно... Откачнулись мы на Нахимовскую, думаем: в морской госпиталь идти если, так туда же в ворота не пустят, остается отложить до завтрева. Пошли мы - она идет, плачет, а я утешаю. Потом она - к отцу-матери, а я к себе в комнату и так про себя все думаю: "Должен я ей прощенье сделать, как если Чмелев ее теперь покойник, и до себя допустить". Прошла эта ночь у меня в думках разных, а спать я не спал. Утром же рано я умылся-оделся, жду, когда Луша придет, опять значит, чтобы вместе с нею иттить, однако не дождался: рискнула моя Луша одна пойтить по мытарствам. Конечно, так и выходило пока, что же мне это дело? Чмелев мне ни кум, ни сват, а только жены моей похититель. Так день я этот весь прослонялся по Нахимовской, народу уж было гораздо поменьше, а все-таки еще много: просто сказать, от делов все отбились, и ни на что руки не налегали, как и у меня тоже. С одним, с другим говорю - вижу, теперь разговор уж другой идет: матросня будто сама "Марию" взорвала. "Значит, говорю, сами своей смерти захотели?" А мне в ответ: "Как кому повезет: кому жизнь, кому смерть, а не то что всем подряд, как быкам на бойне..." - "Не понимаю, говорю, ваших я слов". Отвечают: "Войну-то кончать надо когда-нибудь или ей дать до веку продолжаться? А матросы как в тысяча девятьсот пятом начинали, так и теперь... Наши черноморские матросы в этом деле практикованные, даром что тех старых годов теперь мало осталось... Молодые у старых обучились..."
   И вот истинно тебе скажу: вдарило это меня уж не в затылок, как я тогда упал, а прямо посередке в лоб. Столько народу серого на фронте терпят больше двух лет, а каких уродуют, убивают, то новых на их место гонют, и почему же это? Нужна, что ли, простому человеку война? Ее, конечно, ведь из высших кругов люди начали, а раз ежель простой народ откажется, придется тогда и генералам мириться начать. Небось по-французски, по-немецки говорить учились, поговорят наши с немецкими и дадут войне конец. Ну, мы же, думаю, много своей земли немцам тогда должны отдать. Разве же это нам не обидно? Слова нет, обидно, однако Фенька вот, думаю, совсем обманным образом, а не то что войной, земли участок у меня взяла, а также хату на ней, и то я с ней сделать ничего не мог. Так это хожу везде, слушаю, как говорят люди безо всякого стеснения, а есть какие даже со злобой: "Матросня! Она уж раз в море, когда "Мария" под Болгарией стояла, и то взбунтовалась: "Поворачивай в Севастополь". Вообще полный во флоте развал стоит... Теперь нас турки голыми руками взять могут..."
   Коротко говоря, понаслушался я в тот день, а к обеду на всякий случай к Луше на квартиру зашел. Оказалось, она дома, только что пришла, и радость большая в ней. Все-таки женщина способней насчет узнаванья разного, как мужчина: она скорее своим напором добиться может. Явственно ей в морском госпитале матрос один с "Марии" сказал, что Чмелев-кондуктор спасенный. "Там, говорит, может, и раненый, слова нет, а только обязательно в живых: своими глазами я его видал..." И вот она меня чаем поит, сидим, рассказываем друг с дружкой, и все она мне о нем, - какой он умный, да как много он книжек читает... А я действительно поглядел округ себя - книги, газеты везде - и ей со своей стороны: "Я тебе, Луша, не лиходей, и раз тебе за ним лучше, чем за мной, ты его и держись..." Ну, она, конечно, мне от радости: "Ты мне, Павлуша, тоже будешь родной..." Прочее-подобное, слова разные бабские. Так у нас в разговорах часа два прошло. Потом думаю я: "Что же, если он спасенный, надо мне в свою конуру убираться, а то вдруг он взойдет сейчас, ему неприятность, и мне тоже радости особой нет". Ушел. На другой день Луша сама заходит ко мне и говорит: "Теперь уж даже и сомневаться насчет Кости нечего: не только он спасенный, а даже и ран на нем нет". - "Как же это ты узнала?" - говорю. "Сказали мне, что он на другом броненосце под арестом сидит". "Так это ж, говорю, разве хорошо?" - "Все-таки же лучше, чем ему смерть получить или же безногость..." - "А почему же все-таки под арестом?" - "Да, должно быть, сгрубил начальству: он ведь начальство не уважал очень..." Тут я складаю в уме, что на улице слышал про матросов да что она мне говорила, покачал головой и чистосердечно ей: "Думаю, Луша, что дело твое будет из плохих: под арест в таком случае попасть - это же не иначе военный суд, а военный суд - он бывает довольно короткий..." Ушла она от меня в слезах, а я своим чередом сижу - думаю: "Что, как если не то что начальству он сгрубил это, может, и простят, - а вот не он ли главный всему зачинщик, если уж в сам деле, как от многих слышать пришлось, матросы сами свою "Марию" потопили?.. Вот это уж будет ему тогда полный расстрел". И, разумеется, Чмелева мне этого совсем не жалко, как я его не знаю, а насчет Луши, как я до нее уж за сколько месяцев привык, как она мне женой была, я тогда думал больше ей некуда будет податься, как ко мне опять, и начинаю я уж сомневаться в себе: брать ли мне ее, или в полном я праве погодить, как она, выходит, спротив меня спальная изменщица... Так же и про Чмелева думаю: может, он как раз взял да "Марию" и потопил и сколько там народу погубил-покалечил, не считая, что это для всех убыток какой... Ее, "Марию"-то, в Николаеве четыре года, я слыхал, делали, да сколько на нее материалу пошло - несчетно все это: многие миллионы теперь на дне моря лежат. А чьи же миллионы эти? Говорилось - рабочих достояние. А я же сам кто такой есть? Тоже рабочий. Стало быть, моя доля тоже есть пропавшая на этой "Марии". Мне должна быть тоже обида. А тем более сейчас же не простое тихое время, а военное... Как же он это такое сделал, этот Чмелев-кондуктор?"
   Так думаю себе, хожу по улицам, гляжу - матросов трое стоят. Я к ним: "Что, говорю, слыхать приходилось насчет "Марии": правда ли, что ее, стало быть, своя же матросня зничтожила?" Они, брат, как вызверились на меня: "Ты что это за спрос такой?" А один даже прямо: "Шпиён это, братцы!" - "Как это, тому говорю, шпиён, как я природный штукатур-печник?" - "По пальту твоему сразу, говорят, печника видать". Да от меня ходу. А на мне, сказать тебе, пальто действительно было из господских: старого драпу и мех черный - одного прапорщика убитого мать старуха продавала с бедности, а я купил, зазору в этом не видел. И вот, стало быть, за пальто это я в шпиёны попал, будто спротив классу рабочего я изменщик. Очень мне это в голову ударило, даже темно стало, спасибо, скамейка была поблизу, я сел и думаю: "Обязательно Лушу я должен к себе пустить, как ее хахаля расстреляют". С тем я и домой пошел. Смотрю, у меня в комнате Луша сидит, дожидается, и опять радость у ней в глазах. "Неправильно, говорит, мне сказали, будто он арестованный, а только он раненный в голову, все равно, как и ты был, и теперь его в морской госпиталь привезли. Я спрашивала: живой будет ли? Вполне, говорят, рана из себя не тяжелая". И тут я Луше чистосердечно с радостью говорю: "Поздравляю я тебя, Луша, что такая ты родилась счастливая, благодаря судьбе своей". И даже мы с ней поцеловались три раза.
   Коротко говоря, кондуктор этот Чмелев, действительно он уже так недели через три на своих ногах ходил. Я потом с ним вместе чай пил разговорились. "Насчет "Марии", говорит, никому ничего не известно, отчего погибла. Если сказать, что матросы курили, где не следует, то от этих матросов только клочки остались, а клочки человеческие ничего не скажут, что же касается, будто офицер австрийский с машиной адской, то это сущая брехня... а что матросов арестовывали за разные слова, то это сущая правда. Слова говорили, однако принять ко вниманию надо, кто же их говорил. Люди были все увечные и такой пережившие ужас в огне, кого же даже прямая лихорадка бьет: с таких людей много не спросишь приличного разговору, такие вне себя считаются".
   Ну, одним словом, все он мне понятно растолковал: и как горело и как его спасали... Человек оказался не из плохих, зла против него я не имею, а только чудно мне тогда одно его слово показалось. "Я, - говорю ему, - за вас тут душою болел, и вы должны понимать, как мне теперь с Лушей быть, а также с вами, как вы считаетесь холостой, а я женатый, между тем же это вы, выходит, женатый, а я - холостой обратно; что же касается, если мне жениться, то ни один поп венчать меня не станет, потому как я считаюсь в законе. Вот, говорю, какая путаница между нами получается". А он мне на это так: "Подождите, говорит, краткое еще время, и скоро на такие путаницы люди наплюют да вот так разотрут". А сам смотрит на меня пристально. Из лица же он теперь похудел и глаза большие, и так что, сказать я должен, видимость у него пострашнела, а я эти слова его в голову себе взял: хотя, думаю, его и не арестовали, однако насчет матросов что-то он такое знает, иначе говорить ему попусту зачем же. И я ему со своей стороны: "Очень я вас чистосердечно благодарю, что вы меня, хотя на мне пальто благородное, за шпиёна не принимаете, потому как я природный рабочий и до времени по-рыбьему должен я молчать". - "Вот-вот, - он мне, - и пока вы, товарищ, молчите ("товарищем" меня называл), а придет время наше, мы пойдем с вами в одну ногу". Ну, с тем я от него и ушел.
   VI
   Живу себе опять один. Декабрь я так провел, январь тоже, а что касается газет и разговоров всяких, я уж ничего не пропускаю мимо ушей, потому что глаза эти помню пристальные. И, признаться сказать, пальто свое благородное я уж реже стал надевать, а все больше в ватном пиджаке ходил. Правда, зима в том годе была выдающе теплая, никто не помнил такой... В конце концов, как тебе самому известно, в Думе свои речи говорили, в народе простом свои, а потом она и началась - революция. Ты в каких тогда местах проживал?
   - Я-то? - Евсей подумал немного. - Это когда без царя дело пошло?.. Я тогда у себя в деревне жил.
   - Ну, вот - в деревне. Стало быть, ты никаких картин настоящих не видал, которые человеку забыть невозможно. А я насмотрелся. И должен я тебе сказать чистосердечно: какие тогда по деревням ютились, много те люди потеряли... Я хотя царя только раз видел в фуражке в ополченской паршивой, замасленной, ну все-таки я забыть того не могу, как его в Севастополе встречали и до чего много к этому приготовлялись. Потому что кто же он был, царь этот?.. Тот же бог земной... Богу небесному и то уж все люди перестали верить, а тогда этому верили, что от него все на свете зависит, что ему только захотеть, и вот, какие миллионы людей погибнуть должны, они бы живые остались. А он вон что в своей башке держал: ни за что не помирюсь, а буду до победного конца гнать, и сколько там миллионов погибнуть должно, для меня это без последствий... Ну, ему и сказали: в таком случае долой тебя, и никаких больше царей не хотим - хватит. Эх, время какое было! Люди на улицах говорили об разном, никого не боясь, - когда это раньше было? И на пальто старого драпу с черным воротником не смотрели, может, ты шпиён.
   Ну не все, конечно, праздник, должны когда и буденные дни наступить, а то гули да гули, ан в лапоточки обули. Оглядываемся мы, какие севастопольские, кругом, видим мы, народу все более: это что ж такое? А это какие на фронте насиделись, те домой пришли. Я тоже двух таких встрел, с кем раньше работать приходилось. Спрашиваю: "Как там насчет победного конца?" "Таких, говорят, дураков уже теперь на фронте нет. А какие офицера нам на фронте говорили слова эти: "конец победный", тех штыками перекололи".
   Значит, вижу я, войне конец, и надо мне об себе позаботиться, как мне дальше прожить, потому я о своих деньгах сбереженных могу в лучшем виде "до конца победного" добраться, а потом что же мне? С ручкой ходить?! Народ же об работе своей не думает, и какие побогаче, те тоже прижукли и даже хорошую одежу свою до время под хорошие замочки спрятали, а сами в задрипанном начинают ходить и по сторонам оглядывают.
   Конечно, слова нет, народ за сколько там лет на волю вырвался, и это ж народ городской, а не то что деревенский, - ему корпится все обсудить, а также насчет будущего, вот почему вышло, что говорили тогда в городе все очень даже много, а дела стали совсем тупые... Деревенская жизнь - там совсем другое: "Царя скинули? Скинули, стало быть, нам теперь земельки прирежут..." Так я говорю?
   - Это для каких, смотря, местностев, - ответил Евсей, задумчиво ломая дубовую ветку. - У нас, сказать, там помещичьей земли не было, там заводская... На завод мы, конечно, ездили гужом, подвод сорок... Ну, с завода что взять? Только какие стекла себе забрали да котел разбили... У нас ничего в те времена особого... А теперь, конечно, колхоз...