Страница:
Говорит о военном докторе Кречмане:
- Знаешь ведь, такой смешной, в черных очках ходит... Когда на Соборной площади кашляет - кха! кха! - на Почтовой улице слышно. Покупать по магазинам идет, напишут ему счета, он их, как солдат, в фуражку прячет. А встретился с дамой знакомой, фуражечку на отлет - галан-кавалер, - полетели записочки во все стороны! А Кречман за ними бегом, палкой их ловит, очки падают, из обоих карманов платки торчат, - господи, косоножка! В гости к нам иногда заходит - вот смешной бывает какой, особенно когда подопьет! А Иван Андрияныч, инженер, вот за которого Лиза выходит, он не особенный из себя так, лупоглазенький, - смотрит на меня, щеку кривит. "Вы что эту щеку кривите? Думаете, хорошо?.. Кто, говорю, так делает? Никто так не делает!" "А это, говорит, у меня просто зуб болит... Ой, как болит!" - "Да вы бы его вырвали!" "Ох, не могу!" - "Почему не можете?" - "Как раз это тот самый зуб, какой я против вас имею!" Всегда что-нибудь сморозит вообще...
Говорит Варенька, точно все спешит рассказать, - и о классной даме Павлунчике, которая "отличилась недавно", и о "началке Евдохе", и о том, каков за последнее время стал ихний батюшка, "pere Антонин".
Костя слушает, и ему так нравится ее голос, теперь, ночью, пониженный и от этого какой-то волнующе красивый, и нравится, что у нее так много веселого обо всех.
Отец Кости - человек мрачный. Он - по хлебной части. Чай пьет вприкуску. Дома - скупо, тесно, грязно, но Костя никому из чужих не жалуется на это: он стыдлив.
Около большого сада купца Стрекачова останавливаются послушать соловья, который лучше морозовского: звончее, колен больше, и они чище.
- Должно быть, старый, - замечает Костя.
- Нет, он просто талантливый, - говорит Варенька.
Луна над этим садом как-то особенно хрустальна и велика на просторе, и глаза Вареньки загадочно блистают. Кажется Косте, что нет и не может быть ничего прекраснее их, и горячим лицом он тянется к ним и касается их невольно. Серчает Варенька.
- Без глупостей! - говорит она резко. - И я этого так не люблю, так не люблю!
Она стоит некоторое время, надувшись, и потом, четко ставя ноги, идет назад.
- Куда ты? Варя!
- Я - домой... И не смей провожать: я одна.
- Зачем ты так? - волнуясь, стремительно догоняет ее Костя. Варенька!.. - Догнал; идут рядом.
- Я с тобой просто гулять вышла, просто так, ну... а ты...
- Я больше не буду этого, прости... Я нечаянно... не серчай...
Несколько времени молча идут назад, но от этой ночи назад идти нельзя только вперед можно.
- Хочешь, еще погуляем немного, только без глупостей, - говорит, наконец, Варенька.
И, повернувшись, они идут снова в ночь, и замечает о себе Варенька, подобрев:
- Я капризуля страшная, ты не думай... я и ногами топать могу и кричать могу, - ты меня еще не знаешь как следует...
Вышли на улицу, кое-где освещенную, несмотря на ночь; главная, Дворянская - магазины.
Вот гастрономический Стрекачова, большой, с зеркальными окнами; внутри горит лампа-молния и гореть будет до часу ночи: при магазине клуб. В окнах так много консервных жестянок разных цветов, ветчина, фрукты, вина, и огромный пухлый кот - желтый, с белыми полосками поперек, сидит на прилавке и куксится.
Вскрикивает Варенька:
- Ах, котище какой! Вот прелесть!.. Страх как люблю!..
Ей хочется добавить: непременно заведу такого, но она добавляет:
- Это он от мышей.
- А сам, небось, втихомолочку пользуется, - говорит Костя смеясь.
- Если бы пользовался, его бы не оставили, что ты!
- Да ведь щекочет в носу... ветчина, например.
- Ну что ж... щекочет: он - ученый.
- До трех часов потерпит, пожалуй, а уж потом...
- Почему это до трех именно?
- Не знаю уж... так мне кажется.
- Это ты по себе судишь?
- Я - куда там! Я бы и часу не утерпел, ха-ха!
- Эх, ты!.. Да не хохочи по-лешему!.. А вон яфские апельсины, вкусные-вкусные... Ну, пойдем посмотрим, какие теперь перчатки модные.
В галантерейном освещена витрина - только не уличным фонарем, а луною. Длинные перчатки развешаны крест-накрест.
- Вон какая теперь мода: белые, лайковые, пуговки черные, большие...
- Всегда они такие были!
- Нет, не всегда! Что ты? Много ты знаешь!.. А вот корсеты - посмотрим пойдем.
- Ну, зачем еще корсеты, дрянь!
- И вовсе не дрянь... Какой ты, Костя, грубый! Тебя просят, - ты должен идти... Вот видишь, голубой с сеткой на всю фигуру? Это - парижский.
- Пойдем к реке, - предлагает Костя, - там теперь замечательно.
- А бабушка? - вспоминает Варенька. - И то уж как далеко ушли!
- Ничего, я думаю.
- Может быть, и ничего... Я бы почувствовала. Я тогда почувствую... Ведь у меня рефлексы очень сильные...
- Рефлексы, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... И вот эти мои ре... рефлексы...
- Рефлексы.
- Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
- Ну, я не буду... Ты на меня не серчай...
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
- Как поро-сенок... Пятьдесят два года мне, а я... как поросенок...
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
- Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
- О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: "Через год Костя - студент... Студенту уж и жениться можно?.. - И потом еще подумала: - Он ведь и не бедный, из купцов... Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, - он будет даже красивый..."
V
Полукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой - дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек - к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади - за спиной - линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире... как назвать это? - душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, - все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого... и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить - вот странность! - то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков - все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, - они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно - чужое.
- Это напротив, кажется, утонул ваш гимназист Казанский в прошлом году? - спрашивает Варенька тихо.
- Да, напротив... Плавал плохо, судорогой руку свело... - так же тихо отвечает Костя.
Его большая рука лежит на Варенькином плече. Варенька прикорнула к нему головой в своем теплом платке; и от этого платка чуть тревожно, хорошо пахнет.
- А ты умеешь плавать?
- Еще бы, я-то!
- Я тоже умею. Я далеко плаваю.
И потом опять долго сидят и молчат.
Когда детское не ушло еще из души, таким все кажется глазастым и большим, и захолустно-тихоуездного нет, потому что по своей орбите какой-то движется в душе весь целиком нерасчлененный мир. Куда он? - бог его знает. И пока не важно это - куда. Из земли не выпадешь, и из души не выпадет земля; пока недалеко ушло детское, вся душа еще земляная - снежная, дождевая, цветочная, обнадеженная солнечной лаской самое меньшее на сто лет.
Перед звездами все человечьи дела равны, но ведь и все звездные дела равны перед землей, что бы про них ни выдумывали звездочеты. Вот упала звезда, оставив после себя на одну секунду, на одно только мгновенье зеленый пушистый хвост...
Чуть подымает голову Варенька.
- Ты слыхал, говорят, Хлебинину рощу покупали какие-то, и там будто хотели устроить... завод, что ли?..
- Маслобойку... Это для виду только, а потом перепродать.
- Ну да... А Хлебинин не продал. Молодец. А то бы нам летом и ездить некуда.
- Зачем же ему продавать? Он и так богат. А со временем тем более: может быть, железная дорога к нам пройдет - цены вырастут.
- И куда же, ты подумай, моя крестница Любочка за ландышами пошла бы, как мы ходили?.. Правда?
- Правда, - смеется Костя...
- Она ведь у меня удивительная!.. Я ее спросила в прошлом году, чуть она говорить начала: "Кого ты, Любочка, больше любишь - меня или свою маму?" Она говорит: "А!" - "Кого, Любочка?" - "А!" - "Меня или маму?" - "А-а..." (Чуть не плачет, бедная.) - "А... динаково, что ли?" - "Да", - говорит.
- Ах, хорошо! - смеется Костя.
Летучие мыши иногда налетают, пропархивают мимо и как будто попискивают на лету. С той стороны, кроме соловьев и лягушек, слышится иногда треск, точно небольшая трещотка то в одном месте, то в другом.
- А ты знаешь, Костя, кто это трещит?
- А это птица такая... называется она...
- Хорошо, не надо... Я тоже знаю: козодой! А что?
- Козодой.
Варенька прижимается к Косте крепче, точно козодой своим треском что-то такое, какую-то тонкую ниточку разорвал между ними. Потом еще какую-то ниточку разрывает налетевший на Костю жук; потом еще одну - плеск весла около далеко где-то поставленных ятерей.
Двигалась ночь в своей последне-апрельской работе близко и густо; ясно было, как хлопотала неугомонно и на реке, и в Хлебининой роще, и сзади, в домишках, и там, на лугах, где огоньки, - а они двое сидели и слушали, как двигалась ночь, и когда говорили, то все о чем-нибудь маленьком, полудетском, согласном с этой близкой землей, все дела которой равны перед звездным судом.
Какой-то запоздалый извозчик протарахтел и разбудил собак недалеко от них в недавно замощенном переулке. Костя погладил тихо Варино плечо.
- Как-то бабушка твоя теперь, Варя?
- Я только-только вспомнила про бабушку, а ты сказал! - подняла удивленно голову Варенька. - Почему ты это угадал так?.. Знаешь что, мы все-таки пойдем уж - будет, правда?
И, точно до конца продумав все, она добавила просто:
- Ты, Костя, хороший. Дай я поцелую тебя крепко-крепко.
VI
Только когда забрезжило мутное молоко на востоке, и почернели влажные сучья акаций, и два соловья перебойщики - один в саду капитана Морозова, другой в стрекачовском саду - стали слышнее, и уж свежо стало, так что прозябла Варенька, она простилась с Костей Орешкиным около сломанной планки бабушкиной ограды. По саду пробежала бегом (а Костя не уходил, смотрел), на бегу думала: "А вдруг что-нибудь с бабушкой случилось, а меня не было!.." Подбежала к желтенькой рыхлой полоске своего окна, отодвинула ставень, пригляделась: сидела по-прежнему бабушка в качалке, спала, а свеча отгорела уж наполовину; в комнате было тихо, желто, тепло, лавандой пахло, а на ее кровати спал корешком кверху толстый роман.
Влезла Варенька так ловко и бесшумно, как самый опытный вор. Постояла около бабушки, постояла около зеркала у комода - пригладила волосы, постояла еще у окна и потом плотно прикрыла его и заперла на задвижку ставень, и стало так, как будто все время сидела здесь, и представилось вдруг, что войдет Ольга Ивановна, шмурыгая туфлями, в ковровом пестром платке поверх рубахи и спросит: "Ты никуда не уходила, Варя?" А она вздернет плечами обиженно: "Как же я могла бы уйти, раз я дежурю?"
Поправила свечку, прилегла на подушку, пахнувшую со вчерашнего любимыми Дашиными духами Coeur de Jeannette, взяла было книгу, но такими бледными, жалкими, тошными показались мелко упечатанные страницы, захватанные в нижних уголках, а ночь, за окном не оставшаяся, а вошедшая сюда с нею, была так полным переполнена, так тяжело ложилась на веки, что куда же было бороться с нею?.. И Варенька заснула крепчайшим весенним сном.
Баба-законница, Лукерья, успела уже сбегать к столяру Маурину, которому Ольга Ивановна загодя заказала приличный гроб, и теперь степенно, между делом, голосила для порядка над положенной на столе бабушкой; Никандр Порфирьич, как всегда в будние дни, ушел скромненько на службу; Иван Никандрович, теребя бородку, ходил по узенькой аллее в саду и думал о солнце, цветах, жизни, смерти, о жужелицах и величинах бесконечно малых; Нина Андреевна давно, украдкой, приготовила уж свою материю и машинку и ждала только удобного времени, чтобы приступить к стукотливой строчке, и вообще шел уже деловой девятый час, когда Ольга Ивановна, тряся за плечо, будила Вареньку.
- А?.. Я сейчас... Я еще немножко... - бормотала Варенька, не открывая глаз.
- Зева ты, зева, соня ты, соня!.. Вставай - бабушка умерла.
И тут же вскочила Варенька. И так стало странно вдруг, что бабушка умерла: ведь только что была живая; не страшно, а именно странно: когда же?.. И может быть, бабушка не умерла бы так скоро, если бы она, Варенька, не заснула? И может быть, и она не заснула бы, если бы не ушла гулять?.. Стала вдруг совсем маленькой грешной девочкой, ухватилась за платье Ольги Ивановны и заплакала навзрыд.
А Ольга Ивановна утешала:
- Ну что ты, дурочка, что?.. Смерть пришла, и все... Поди умойся... Потом за монашками сходишь, чтоб почитать пришли. Я уж договорилась с ними третьего дня, они знают.
И ушла хлопотать по хозяйству, сильно стуча башмаками. Она, как жандарм, ходила: раз-два, раз-два; на верхней губе усики и на нижней, в бородавке, пять волосков, и голос низкий.
От укоряющего солнца некуда было девать глаз: на графине с водою солнце, на медном подсвечнике солнце, колючим золотом пронизана была занавеска, яркий-ярчайший зяблик гремел за окном; но глаза искали бабушку; и когда увидала черное уж не в привычной качалке, а на столе - вздрогнула и вскрикнула.
Через час Варенька шла в Вознесенский монастырь по тем же улицам, по каким ходила с Костей, но теперь это были всегдашние улицы: все дневное всегдашнее.
У матери-казначеи, белой-рассыпчатой, только что пришедшей от поздней обедни, выпила чашку чаю с медом. Двух монахинь обещала казначея прислать после вечерни, пожалела бабушку-молельницу, пожалела и Ольгу Ивановну: хлопоты.
В обед сошлись у Ольги Ивановны: Серафима Павловна, и Прасковья Павловна, и Даша, пахнувшая духами Coeur de Jeannette, и Лиза с дюжиной платков в ридикюле. И при виде бабушки становились у всех мокрые глаза, а при виде Вареньки, убитой горем, высыхали.
Выговаривали ей шутливо:
- Ах, сплюшка, сплюшка!.. Ишь, не нам, а тебе это выпало, а ты не устерегла.
И у всех тесны были обнимающие изгибы мягких рук и влажны губы.
Но Варенька никому не сказала, что случилось ночью, как назвала ее бабушка, как благословила, и когда она, не сознавая еще ясно, поняла, на что благословила, - бабушка умерла, уснула тихо навеки, точно исполнила последнее, что хотелось исполнить, и дальше уж незачем ей было дремать в кресле-качалке - жить. От этого-то теперь на столе у нее такой спокойный вид отдыхающей по праву: дождалась, когда последнюю правнучку, самую младшую, озарила весенняя любовь... дождалась и умерла.
И когда вечером, придя домой, Варенька подумала обо всем, что было в этот день, она вспомнила ярко только Костю, как он постучался в ставень точно из другого мира зов - и какое у него было тогда робкое лицо; вспомнила и то (это после), как он поцеловал ее застенчиво около сада Стрекачова, а когда она осерчала притворно, сказал тихо: "Я больше не буду этого... Я нечаянно... не серчай!.."
Вырвав из тетради четвертушку графленой бумаги, Варенька вывела на ней мелким, но старательным красивым почерком: "Милый - милый - милый, родной мой Костя!.."
Это было первое ее письмо, в которое хотелось ей вместить так много: и смерть бабушки, и то, что она благословила, и все прошлое свое до этой ночи, и свои чувства. Но бумага была мала, и писалось все только это: "Милый милый - милый, родной мой Костя!.."
И, исписав так всю четвертушку, Варенька заплакала от тихой радости, что может сказать это так значительно и просто теперь и что будет говорить это часто-часто, долго-долго - целую жизнь: "Милый - милый - милый, родной мой Костя!.."
1912 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Недра. Впервые напечатано в журнале "Северные записки" № 1 за 1913 год с подзаголовком: "Рассказ". Вошло в шестой том собрания сочинений изд. "Мысль" с датой: "Ноябрь 1912 г.". В книге: Избранное, "Советский писатель", Москва, 1941) автор дал "Недрам" другой подзаголовок: "Поэма". Печатается по собранию сочинений изд. "Художественная литература" (1955-1956 гг.), том второй.
H.M.Любимов
- Знаешь ведь, такой смешной, в черных очках ходит... Когда на Соборной площади кашляет - кха! кха! - на Почтовой улице слышно. Покупать по магазинам идет, напишут ему счета, он их, как солдат, в фуражку прячет. А встретился с дамой знакомой, фуражечку на отлет - галан-кавалер, - полетели записочки во все стороны! А Кречман за ними бегом, палкой их ловит, очки падают, из обоих карманов платки торчат, - господи, косоножка! В гости к нам иногда заходит - вот смешной бывает какой, особенно когда подопьет! А Иван Андрияныч, инженер, вот за которого Лиза выходит, он не особенный из себя так, лупоглазенький, - смотрит на меня, щеку кривит. "Вы что эту щеку кривите? Думаете, хорошо?.. Кто, говорю, так делает? Никто так не делает!" "А это, говорит, у меня просто зуб болит... Ой, как болит!" - "Да вы бы его вырвали!" "Ох, не могу!" - "Почему не можете?" - "Как раз это тот самый зуб, какой я против вас имею!" Всегда что-нибудь сморозит вообще...
Говорит Варенька, точно все спешит рассказать, - и о классной даме Павлунчике, которая "отличилась недавно", и о "началке Евдохе", и о том, каков за последнее время стал ихний батюшка, "pere Антонин".
Костя слушает, и ему так нравится ее голос, теперь, ночью, пониженный и от этого какой-то волнующе красивый, и нравится, что у нее так много веселого обо всех.
Отец Кости - человек мрачный. Он - по хлебной части. Чай пьет вприкуску. Дома - скупо, тесно, грязно, но Костя никому из чужих не жалуется на это: он стыдлив.
Около большого сада купца Стрекачова останавливаются послушать соловья, который лучше морозовского: звончее, колен больше, и они чище.
- Должно быть, старый, - замечает Костя.
- Нет, он просто талантливый, - говорит Варенька.
Луна над этим садом как-то особенно хрустальна и велика на просторе, и глаза Вареньки загадочно блистают. Кажется Косте, что нет и не может быть ничего прекраснее их, и горячим лицом он тянется к ним и касается их невольно. Серчает Варенька.
- Без глупостей! - говорит она резко. - И я этого так не люблю, так не люблю!
Она стоит некоторое время, надувшись, и потом, четко ставя ноги, идет назад.
- Куда ты? Варя!
- Я - домой... И не смей провожать: я одна.
- Зачем ты так? - волнуясь, стремительно догоняет ее Костя. Варенька!.. - Догнал; идут рядом.
- Я с тобой просто гулять вышла, просто так, ну... а ты...
- Я больше не буду этого, прости... Я нечаянно... не серчай...
Несколько времени молча идут назад, но от этой ночи назад идти нельзя только вперед можно.
- Хочешь, еще погуляем немного, только без глупостей, - говорит, наконец, Варенька.
И, повернувшись, они идут снова в ночь, и замечает о себе Варенька, подобрев:
- Я капризуля страшная, ты не думай... я и ногами топать могу и кричать могу, - ты меня еще не знаешь как следует...
Вышли на улицу, кое-где освещенную, несмотря на ночь; главная, Дворянская - магазины.
Вот гастрономический Стрекачова, большой, с зеркальными окнами; внутри горит лампа-молния и гореть будет до часу ночи: при магазине клуб. В окнах так много консервных жестянок разных цветов, ветчина, фрукты, вина, и огромный пухлый кот - желтый, с белыми полосками поперек, сидит на прилавке и куксится.
Вскрикивает Варенька:
- Ах, котище какой! Вот прелесть!.. Страх как люблю!..
Ей хочется добавить: непременно заведу такого, но она добавляет:
- Это он от мышей.
- А сам, небось, втихомолочку пользуется, - говорит Костя смеясь.
- Если бы пользовался, его бы не оставили, что ты!
- Да ведь щекочет в носу... ветчина, например.
- Ну что ж... щекочет: он - ученый.
- До трех часов потерпит, пожалуй, а уж потом...
- Почему это до трех именно?
- Не знаю уж... так мне кажется.
- Это ты по себе судишь?
- Я - куда там! Я бы и часу не утерпел, ха-ха!
- Эх, ты!.. Да не хохочи по-лешему!.. А вон яфские апельсины, вкусные-вкусные... Ну, пойдем посмотрим, какие теперь перчатки модные.
В галантерейном освещена витрина - только не уличным фонарем, а луною. Длинные перчатки развешаны крест-накрест.
- Вон какая теперь мода: белые, лайковые, пуговки черные, большие...
- Всегда они такие были!
- Нет, не всегда! Что ты? Много ты знаешь!.. А вот корсеты - посмотрим пойдем.
- Ну, зачем еще корсеты, дрянь!
- И вовсе не дрянь... Какой ты, Костя, грубый! Тебя просят, - ты должен идти... Вот видишь, голубой с сеткой на всю фигуру? Это - парижский.
- Пойдем к реке, - предлагает Костя, - там теперь замечательно.
- А бабушка? - вспоминает Варенька. - И то уж как далеко ушли!
- Ничего, я думаю.
- Может быть, и ничего... Я бы почувствовала. Я тогда почувствую... Ведь у меня рефлексы очень сильные...
- Рефлексы, - мягко поправляет Костя.
- Ну, все равно... И вот эти мои ре... рефлексы...
- Рефлексы.
- Что это ты ко мне все придираешься, Костя?.. Думаешь, это очень хорошо?
- Ну, я не буду... Ты на меня не серчай...
Какой-то одинокий пьяный, в нахлобученной фуражке, весь намеленный, должно быть рабочий с мельницы, полз навстречу, покаянно бурча:
- Как поро-сенок... Пятьдесят два года мне, а я... как поросенок...
Поровнявшись, сделал крутой зигзаг и чуть не придавил Вареньку. Костя ловко поставил руку ребром между ней и пьяным и пояснил взрослым басом:
- Деривация влево, почтенный!
А Варенька, прижавшись к нему, сказала:
- О господи! Вот еще!..
И подумала тут же: "Через год Костя - студент... Студенту уж и жениться можно?.. - И потом еще подумала: - Он ведь и не бедный, из купцов... Его, если подстричь, одеть прилично и чтоб он не сутулился так, - он будет даже красивый..."
V
Полукругом мягким и лунным, чуть задымленным от ночного пара, река подходила к берегу с двумя мостками для баб-полоскалок, а за рекой - дубовая Хлебинина роща, где дубы огромные, старинные, где росли ландыши, где устраивались маевки. Над рекой повсюду теперь горластый, влажный, упругий рокот лягушек - к дождю или к вёдру, к чему они там задают свои балы и концерты? Сзади - за спиной - линия невзрачных домишек, и от них жилой, печной запах; несколько крашеных лодок в воде у причалов, две-три скамейки на берегу, и надо всем вверху очень далекое свежее небо в мелких звездах, и так ясно, что перед этим небом все дела человеческие, великие и малые, равны. Но это только с первого взгляда так: во все нужно вглядеться пристально, послушать, подышать светлой речкой, идущей издалека, различить несколько слабых сырых огоньков вдали, вспомнить детство.
Для этого нужно сесть на одну из истерзанных перочинными ножичками и исписанных карандашами стареньких скамеек, сесть плотней и сидеть долго и молча: смотреть, слушать и думать; не говорить, потому что слова отпугивают то, что приходит.
Тогда будет исподволь просачиваться внутрь какая-то одна для всего в мире... как назвать это? - душа ли, тайна ли, мысль, или вечность, или как еще, - все равно, как ни назови, все будет не то, потому что нет слова для этого... и все зазвучит согласно, и к одной какой-то общей точке схода, от всего кругом пройдут через тебя горизонтали.
Небо ниже спустится, и ближе звезды, и лягушки в реке не будут горланить - вот странность! - то есть они будут, но их будет слышно, насколько нужно, и сырые огоньки вдали подсохнут, и отражение от лодок, и причалов, и бабьих мостков - все это будет ничуть не тише лягушек, и глухих речных бучил, и Шариков у запертых калиток. И яснее все станет в тишине: чему же и с чем же спорить?..
Эти пристальные к жизни тихие минуты, если сбылись они, их нужно беречь, как святыню, - они редки. Они приходят из недр жизни и все преображают, неизвестно как: и темную дубовую Хлебинину рощу, и жуткость реки, на дне которой с той стороны переплелись корни, и выпьи крики, которые в другое время пугают.
И чужое тепло рядом незаметно так и просто становится твоим теплом, и даже странно как-то думать о нем, что оно - чужое.
- Это напротив, кажется, утонул ваш гимназист Казанский в прошлом году? - спрашивает Варенька тихо.
- Да, напротив... Плавал плохо, судорогой руку свело... - так же тихо отвечает Костя.
Его большая рука лежит на Варенькином плече. Варенька прикорнула к нему головой в своем теплом платке; и от этого платка чуть тревожно, хорошо пахнет.
- А ты умеешь плавать?
- Еще бы, я-то!
- Я тоже умею. Я далеко плаваю.
И потом опять долго сидят и молчат.
Когда детское не ушло еще из души, таким все кажется глазастым и большим, и захолустно-тихоуездного нет, потому что по своей орбите какой-то движется в душе весь целиком нерасчлененный мир. Куда он? - бог его знает. И пока не важно это - куда. Из земли не выпадешь, и из души не выпадет земля; пока недалеко ушло детское, вся душа еще земляная - снежная, дождевая, цветочная, обнадеженная солнечной лаской самое меньшее на сто лет.
Перед звездами все человечьи дела равны, но ведь и все звездные дела равны перед землей, что бы про них ни выдумывали звездочеты. Вот упала звезда, оставив после себя на одну секунду, на одно только мгновенье зеленый пушистый хвост...
Чуть подымает голову Варенька.
- Ты слыхал, говорят, Хлебинину рощу покупали какие-то, и там будто хотели устроить... завод, что ли?..
- Маслобойку... Это для виду только, а потом перепродать.
- Ну да... А Хлебинин не продал. Молодец. А то бы нам летом и ездить некуда.
- Зачем же ему продавать? Он и так богат. А со временем тем более: может быть, железная дорога к нам пройдет - цены вырастут.
- И куда же, ты подумай, моя крестница Любочка за ландышами пошла бы, как мы ходили?.. Правда?
- Правда, - смеется Костя...
- Она ведь у меня удивительная!.. Я ее спросила в прошлом году, чуть она говорить начала: "Кого ты, Любочка, больше любишь - меня или свою маму?" Она говорит: "А!" - "Кого, Любочка?" - "А!" - "Меня или маму?" - "А-а..." (Чуть не плачет, бедная.) - "А... динаково, что ли?" - "Да", - говорит.
- Ах, хорошо! - смеется Костя.
Летучие мыши иногда налетают, пропархивают мимо и как будто попискивают на лету. С той стороны, кроме соловьев и лягушек, слышится иногда треск, точно небольшая трещотка то в одном месте, то в другом.
- А ты знаешь, Костя, кто это трещит?
- А это птица такая... называется она...
- Хорошо, не надо... Я тоже знаю: козодой! А что?
- Козодой.
Варенька прижимается к Косте крепче, точно козодой своим треском что-то такое, какую-то тонкую ниточку разорвал между ними. Потом еще какую-то ниточку разрывает налетевший на Костю жук; потом еще одну - плеск весла около далеко где-то поставленных ятерей.
Двигалась ночь в своей последне-апрельской работе близко и густо; ясно было, как хлопотала неугомонно и на реке, и в Хлебининой роще, и сзади, в домишках, и там, на лугах, где огоньки, - а они двое сидели и слушали, как двигалась ночь, и когда говорили, то все о чем-нибудь маленьком, полудетском, согласном с этой близкой землей, все дела которой равны перед звездным судом.
Какой-то запоздалый извозчик протарахтел и разбудил собак недалеко от них в недавно замощенном переулке. Костя погладил тихо Варино плечо.
- Как-то бабушка твоя теперь, Варя?
- Я только-только вспомнила про бабушку, а ты сказал! - подняла удивленно голову Варенька. - Почему ты это угадал так?.. Знаешь что, мы все-таки пойдем уж - будет, правда?
И, точно до конца продумав все, она добавила просто:
- Ты, Костя, хороший. Дай я поцелую тебя крепко-крепко.
VI
Только когда забрезжило мутное молоко на востоке, и почернели влажные сучья акаций, и два соловья перебойщики - один в саду капитана Морозова, другой в стрекачовском саду - стали слышнее, и уж свежо стало, так что прозябла Варенька, она простилась с Костей Орешкиным около сломанной планки бабушкиной ограды. По саду пробежала бегом (а Костя не уходил, смотрел), на бегу думала: "А вдруг что-нибудь с бабушкой случилось, а меня не было!.." Подбежала к желтенькой рыхлой полоске своего окна, отодвинула ставень, пригляделась: сидела по-прежнему бабушка в качалке, спала, а свеча отгорела уж наполовину; в комнате было тихо, желто, тепло, лавандой пахло, а на ее кровати спал корешком кверху толстый роман.
Влезла Варенька так ловко и бесшумно, как самый опытный вор. Постояла около бабушки, постояла около зеркала у комода - пригладила волосы, постояла еще у окна и потом плотно прикрыла его и заперла на задвижку ставень, и стало так, как будто все время сидела здесь, и представилось вдруг, что войдет Ольга Ивановна, шмурыгая туфлями, в ковровом пестром платке поверх рубахи и спросит: "Ты никуда не уходила, Варя?" А она вздернет плечами обиженно: "Как же я могла бы уйти, раз я дежурю?"
Поправила свечку, прилегла на подушку, пахнувшую со вчерашнего любимыми Дашиными духами Coeur de Jeannette, взяла было книгу, но такими бледными, жалкими, тошными показались мелко упечатанные страницы, захватанные в нижних уголках, а ночь, за окном не оставшаяся, а вошедшая сюда с нею, была так полным переполнена, так тяжело ложилась на веки, что куда же было бороться с нею?.. И Варенька заснула крепчайшим весенним сном.
Баба-законница, Лукерья, успела уже сбегать к столяру Маурину, которому Ольга Ивановна загодя заказала приличный гроб, и теперь степенно, между делом, голосила для порядка над положенной на столе бабушкой; Никандр Порфирьич, как всегда в будние дни, ушел скромненько на службу; Иван Никандрович, теребя бородку, ходил по узенькой аллее в саду и думал о солнце, цветах, жизни, смерти, о жужелицах и величинах бесконечно малых; Нина Андреевна давно, украдкой, приготовила уж свою материю и машинку и ждала только удобного времени, чтобы приступить к стукотливой строчке, и вообще шел уже деловой девятый час, когда Ольга Ивановна, тряся за плечо, будила Вареньку.
- А?.. Я сейчас... Я еще немножко... - бормотала Варенька, не открывая глаз.
- Зева ты, зева, соня ты, соня!.. Вставай - бабушка умерла.
И тут же вскочила Варенька. И так стало странно вдруг, что бабушка умерла: ведь только что была живая; не страшно, а именно странно: когда же?.. И может быть, бабушка не умерла бы так скоро, если бы она, Варенька, не заснула? И может быть, и она не заснула бы, если бы не ушла гулять?.. Стала вдруг совсем маленькой грешной девочкой, ухватилась за платье Ольги Ивановны и заплакала навзрыд.
А Ольга Ивановна утешала:
- Ну что ты, дурочка, что?.. Смерть пришла, и все... Поди умойся... Потом за монашками сходишь, чтоб почитать пришли. Я уж договорилась с ними третьего дня, они знают.
И ушла хлопотать по хозяйству, сильно стуча башмаками. Она, как жандарм, ходила: раз-два, раз-два; на верхней губе усики и на нижней, в бородавке, пять волосков, и голос низкий.
От укоряющего солнца некуда было девать глаз: на графине с водою солнце, на медном подсвечнике солнце, колючим золотом пронизана была занавеска, яркий-ярчайший зяблик гремел за окном; но глаза искали бабушку; и когда увидала черное уж не в привычной качалке, а на столе - вздрогнула и вскрикнула.
Через час Варенька шла в Вознесенский монастырь по тем же улицам, по каким ходила с Костей, но теперь это были всегдашние улицы: все дневное всегдашнее.
У матери-казначеи, белой-рассыпчатой, только что пришедшей от поздней обедни, выпила чашку чаю с медом. Двух монахинь обещала казначея прислать после вечерни, пожалела бабушку-молельницу, пожалела и Ольгу Ивановну: хлопоты.
В обед сошлись у Ольги Ивановны: Серафима Павловна, и Прасковья Павловна, и Даша, пахнувшая духами Coeur de Jeannette, и Лиза с дюжиной платков в ридикюле. И при виде бабушки становились у всех мокрые глаза, а при виде Вареньки, убитой горем, высыхали.
Выговаривали ей шутливо:
- Ах, сплюшка, сплюшка!.. Ишь, не нам, а тебе это выпало, а ты не устерегла.
И у всех тесны были обнимающие изгибы мягких рук и влажны губы.
Но Варенька никому не сказала, что случилось ночью, как назвала ее бабушка, как благословила, и когда она, не сознавая еще ясно, поняла, на что благословила, - бабушка умерла, уснула тихо навеки, точно исполнила последнее, что хотелось исполнить, и дальше уж незачем ей было дремать в кресле-качалке - жить. От этого-то теперь на столе у нее такой спокойный вид отдыхающей по праву: дождалась, когда последнюю правнучку, самую младшую, озарила весенняя любовь... дождалась и умерла.
И когда вечером, придя домой, Варенька подумала обо всем, что было в этот день, она вспомнила ярко только Костю, как он постучался в ставень точно из другого мира зов - и какое у него было тогда робкое лицо; вспомнила и то (это после), как он поцеловал ее застенчиво около сада Стрекачова, а когда она осерчала притворно, сказал тихо: "Я больше не буду этого... Я нечаянно... не серчай!.."
Вырвав из тетради четвертушку графленой бумаги, Варенька вывела на ней мелким, но старательным красивым почерком: "Милый - милый - милый, родной мой Костя!.."
Это было первое ее письмо, в которое хотелось ей вместить так много: и смерть бабушки, и то, что она благословила, и все прошлое свое до этой ночи, и свои чувства. Но бумага была мала, и писалось все только это: "Милый милый - милый, родной мой Костя!.."
И, исписав так всю четвертушку, Варенька заплакала от тихой радости, что может сказать это так значительно и просто теперь и что будет говорить это часто-часто, долго-долго - целую жизнь: "Милый - милый - милый, родной мой Костя!.."
1912 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
Недра. Впервые напечатано в журнале "Северные записки" № 1 за 1913 год с подзаголовком: "Рассказ". Вошло в шестой том собрания сочинений изд. "Мысль" с датой: "Ноябрь 1912 г.". В книге: Избранное, "Советский писатель", Москва, 1941) автор дал "Недрам" другой подзаголовок: "Поэма". Печатается по собранию сочинений изд. "Художественная литература" (1955-1956 гг.), том второй.
H.M.Любимов