Неужели он выдал себя характерным жестом? Если правда раскроется, то последствия даже страшно себе представить! Уж лучше бы тогда Мирослав разбился вместе со Стасом.
– Ч-что? – повторил он, ощущая, как ледяной кулак сжимает его сердце.
– Помнишь тот фильм про луну? – тихо спросила мать.
От облегчения Мирослав почувствовал себя невесомым, как воздушный шарик.
– Только сегодня вспоминал, – сказал он.
Пока мать в тысячный раз пересказывала ему историю о том, как протолкнула сыновей в кинематограф, Мирослав, чтобы убить время, разглядывал белоснежного кота Алика, развалившегося посреди персидского ковра. Коту перевалило за десять лет, но он все еще любил порезвиться. Никогда не проходил мимо цветов в вазе, обязательно забирался на стол и терзал букет, пока с него не осыпались все лепестки. В доме Корчиньских Алика никогда не наказывали, любили, холили и уважали за преклонный кошачий возраст. Мирослав прощал ему даже лужи в углах, не говоря уже о таких мелочах, как ободранные обои и занавески. Сейчас Алик укоризненно смотрел на него, обиженный непривычно равнодушным поведением хозяина. Кот привык, что Мирослав ласкает его, приговаривая всякие уменьшительные прозвища. Покойный Стас его вниманием не баловал. Изображая брата, Мирослав не знал, имеет ли он право погладить четвероногого любимца.
– Вы были в кино такие веселые, такие хорошенькие, – закончила рассказ мать. – И оба во всем оранжевом.
– Может быть, может быть, – пробормотал Мирослав, решившись наконец оказать коту внимание.
Когда он присел, чтобы почесать Алику живот, его колени издали неприятный хруст.
– Это было символично, – сказала мать, едва шевеля морщинистыми губами. – Очень символично.
– Обычный ревматизм, – дернул плечами Мирослав. – Ведь мы уже давно не мальчики, мама. Какая может быть символика в хрусте суставов?
– При чем тут суставы, когда я говорю об оранжевом цвете?
– Ах, вот оно что…
Мирослав состроил понимающую мину, хотя, по правде говоря, давно потерял нить разговора.
– Ну да, – кивнула мать, не отрывая головы от подушки. – Сначала замечательные оранжевые костюмчики, которые были вам так к лицу. А потом оранжевые ленточки в ваших петлицах на этой огромной холодной площади в Москве под оранжевыми знаменами демократии… Кстати, как она называлась, Стасик? Червоный плац?
Выпрямляясь, Мирослав поморщился, но на этот раз не от хруста суставов, а от запахов лекарств, пропитавших душную, никогда не проветривающуюся спальню.
– Она называлась Майдан, мама, – сказал он, подошел к двери, открыл ее и уточнил с порога: – Только это было в Киеве, а не в Москве.
– Жаль. А я думала, вы наконец обуздали эту ужасную Россию…
Губы Мирослава тронула слабая улыбка.
– Все впереди, мама, – пообещал он. – Не сомневайся.
Мать протянула руку, мало чем отличающуюся от желтой, высохшей конечности мумии.
– Стасик, – тихо окликнула она.
Мирослав, стоя одной ногой на лестничной площадке, демонстративно взглянул на часы. Он никогда не позволил бы себе подобного жеста, если бы не роль Стаса, в которую он вжился. Сам по себе Мирослав никогда не перечил матери, боготворил ее, а все заработанные деньги переводил на ее счет, даже не помышляя о том, чтобы потратить лишний злотый без материнского согласия. Безмозглые журналисты писали, что пани Корчиньская не доверяет сыну распоряжаться финансами самостоятельно, опасаясь, что его непременно облапошат, и задавались вопросом, как может заниматься политикой столь безвольный человек. В действительности Мирослав был не безвольным, он был мягким, любящим, заботливым сыном, и ему пришлось пересилить себя, чтобы пробормотать:
– Извини, мама, я опаздываю.
Знай пани Корчиньская, что ей перечит Мирослав, она бы высказала ему все, что думает о его поведении. Но она пребывала в полной уверенности, что видит перед собой Стаса, а потому позволила себе просительные интонации:
– Не беспокойся, я не задержу тебя надолго. Всего одна минута, Стасик… Полминуты.
Мать показала сыну кончик мизинца, похожего на обглоданную куриную косточку.
– Я слушаю тебя, мама, – произнес Мирослав смиренно.
– Тебе и Миреку было девять лет, когда я прочла вам вслух трилогию Сенкевича. «Огнем и мечом», «Потоп»…
– «Пан Володыевский», – перебил Мирослав. – Можешь быть спокойна, мама. Мы все помним. Это хранится здесь… – он прикоснулся пальцем ко лбу, – и здесь… – Он похлопал себя по груди. – Мы благодарны тебе за твои уроки и знаем, как нужно любить свою родину.
Глаза Мирослава непроизвольно увлажнились. Сказывалось то невыносимое напряжение, в котором он провел последние дни. Никогда не думал он, что взрослый мужчина способен проливать так много слез.
– Мы твои сыновья, мама, – сказал Мирослав, – но мы также сыновья великой Польши.
– Это я и хотела услышать от тебя, Стасик, – прошептала мать, сомкнув коричневые веки. – Передай мои слова Миреку, прошу тебя. Иногда он бывает таким легкомысленным.
– За последние дни он очень изменился, мама. Не сомневайся.
С этими словами Мирослав Корчиньский прикрыл за собой дверь и немного постоял в одиночестве, по-детски утирая глаза кулаком. Никого, никого не осталось у него, кроме старенькой мамы. Кто защитит его от большого жестокого мира теперь, когда Стас бросил его на произвол судьбы? Опять начнется травля в прессе, опять журналисты станут безнаказанно называть Мирослава маменькиным сынком. Кроме того, они постоянно перемывают Мирославу косточки и роются в его грязном белье. А вдруг опять посыплются обвинения в гомосексуализме? Пресса никак не желает позабыть тот отвратительный случай во время выборов, когда первый президент Польши Лех Валенса предложил Мирославу Корчиньскому явиться на дебаты «со своим мужем». Это был болезненный удар, и нанесен он был ниже пояса. Трудно тогда пришлось братьям, построившим свою предвыборную программу на борьбе с геями и лесбиянками. Они справились, и они победили, но ведь их было двое. Теперь же Мирослав остался в полном одиночестве. Рядом ни одного человека, на которого можно положиться. Всюду измена, интриги, мышиная возня.
– Ах, Стасик мой, Стасик, – проговорил Мирослав, тяжело спускаясь по ступеням, – подвел ты меня, братик. Вместе бы мы опять украли луну, а без тебя…
Он осекся, увидев в холле секретаря, подтянутого молодого человека с породистым, слегка обрюзгшим лицом. Секретарь был непривычно бледен, а руки его, держащие конверт из белой бумаги, подрагивали.
Мирослав похолодел. Он хорошо знал, что могут таить в себе подобные конверты без обратного адреса.
– Опять? – спросил тоскливо Корчиньский.
В знак согласия секретарь наклонил голову.
– Они хотят добить меня окончательно, – воскликнул Мирослав Корчиньский, потрясая кулаком, будто был способен поколотить хоть кого-то. – Подлецы, негодяи, подонки! Они пытаются запугать меня. Рассчитывают на то, что я отрекусь от своих убеждений. Не бывать этому! – Не помня себя, Корчиньский порывисто сорвал с головы кепку и швырнул ее на пол, словно намереваясь растоптать ее. – Пусть подавятся своими пулями. – Смертельно побледневший, он заставил себя замереть на месте, снова и снова вонзая ногти в ладони. – Пуль сколько? Три?
– Как и в прошлый раз. – Секретарь, соглашаясь, наклонил голову. – Одна от автомата Калашникова, вторая – от спортивной винтовки, третья – от пистолета. Ну и письмо. Зачитать?
Корчиньский отмахнулся.
– Да знаю я, знаю. «Для твоей кошки, для твоей мамы, для тебя». Так?
– Да, – виновато подтвердил секретарь. – Но слегка в иной последовательности. На этот раз первой значится не кошка, а… э-э, пани Ядвига. – Помявшись, он спросил: – Передать конверт Службе безопасности?
– Чтобы завтра об этом опять раструбили все масс-медиа?
– И как же я должен поступить?
Корчиньский поднес к глазам ладони, на которых остались красные отметины ногтей.
– Уничтожь всю эту дрянь, Адам, – решил он, нервно потирая руки. – Письмо сожги. Только не вздумай бросать в камин патроны. Маме нужен покой, полный покой.
– В таком случае, – сказал секретарь, – я сегодня же утоплю их в Висле. И еще…
– Да? – поднял брови Корчиньский.
– На вашем месте я все же не стал бы игнорировать угрозы.
– А я на твоем месте не стал бы давать советы хозяину. Особенно когда тебя об этом никто не просит, Адам.
С этими словами Корчиньский покинул отчий дом.
По пути в Краков он взвешивал свои шансы поквитаться с шантажистами, с премьером, со спикером и, наконец, с русскими, которые при жизни боялись и ненавидели Стаса Корчиньского, а теперь рассыпались в любезностях перед его останками. Шансов было маловато, и это огорчало Мирослава. Еще больнее ранило его поведение краковцев, собравшихся возле Вавельского замка. Они, видите ли, протестовали против того, чтобы их президент был захоронен рядом с прахом польских королей, великих поэтов и славных воевод. Усевшись перед телевизором в гостиничном номере, Мирослав смотрел, как эти подонки скандируют свои оскорбительные лозунги и размахивают транспарантом с надписью «Братья Корчиньские, вы действительно достойны королевских почестей?»
«А разве нет? – раздраженно размышлял Мирослав. – Разве не мы возвеличили Польшу во всем мире и заставили считаться с нами всех остальных? Не мы ли сделали страну главным союзником Америки в Европе? Не наша ли партия решительно и последовательно пресекает претензии России на мировое господство? Если бы не мы, то система ПРО так и не была бы установлена в Польше. А что предлагают народу все эти подпевалы Кремля? Простить советскую агрессию в тридцать девятом? Забыть про Катынь? Позволить русским строить газопровод в обход нашей страны? Этого вы добиваетесь, неблагодарные собаки? Вот же действительно, пся крев, она и есть пся крев!»
Последней каплей, переполнившей чашу терпения Корчиньского, стало известие о том, что лидеры большинства стран отказались присутствовать на похоронах, ссылаясь на отмену авиарейсов из-за извержения исландского вулкана. Никто из них не счел нужным почтить память президента Польши. Даже изгой Михаил Шахашвили позволил себе отделаться письменными соболезнованиями, выставив вместо себя посла. Это было не просто унижение, это был откровенный плевок на могилу бывшего покровителя и благодетеля.
Кипя от злости, Корчиньский связался со своим советником Мареком Мышкевичем, ушедшим из большой политики после фиаско в Белоруссии. Там Марек негласно руководил операцией по свержению Лукашенко, но народного восстания в стиле оранжевой революции не получилось, а получился жалкий фарс, после чего карьера бывшего посла бесславно завершилась. Корчиньские не отказались от его услуг, однако не афишировали связи с Мышкевичем, используя его в качестве консультанта.
Мирославу нравился этот умный, напористый мужчина с красивыми, сильными руками и порывистыми жестами, выдающими его пылкий темперамент. Мирослав часто прибегал к его услугам в трудные минуты и никогда не жалел об этом. Марек умел успокоить, предостеречь, внушить надежду, дать правильный совет. Вот и сейчас, вспомнив о его существовании, Мирослав Корчиньский поспешил набрать его номер.
– Да, – послышался в трубке голос, – я слушаю.
– Ты смотрел сегодня телевизор? – спросил Корчиньский, извинившись за поздний звонок.
– Конечно, – томно ответил Мышкевич. – В последние дни я его вообще не выключаю. Как ты? Как мама?
– Ты еще про кота спроси. Есть дела поважнее.
– Слушаю, пан Корчиньский.
– Прекрати эти церемонии, пожалуйста. Даже в должности премьер-министра я всегда был для тебя просто Мирославом. А сейчас тем более. Кто я теперь? – Корчиньский горько усмехнулся. – Брат погибшего президента, и только. Самое время уходить на покой и писать мемуары. Начну, естественно, с фильма про то, как двое близнецов украли луну. Ну а закончу тем, как один из них нашел погибель в русском самолете на русской земле. Что касается выжившего, то его похоронили заживо. Вот такая печальная история, Марек.
Уловив настроение опекуна, Мышкевич сменил тон.
– Не падай духом, Мирослав, – с чувством произнес он. – Испытания посылаются нам свыше для того, чтобы преодолевать их и двигаться дальше. У тебя все впереди. И то, что тебе сейчас кажется провалом, может обернуться в твою пользу.
– Но каким образом, Марек? – воскликнул Корчиньский, в душе которого загорелась искра надежды на чудо. – От меня все отвернулись. Все, на кого я рассчитывал, отказались прилететь на похороны. Прикажешь мне дружить с президентами Болгарии или Румынии? Опираться на авторитет хорватов? Сомневаюсь, что нынешнюю ситуацию можно обернуть в свою пользу. Это невозможно.
– Насколько я понимаю, – вкрадчиво заговорил Мышкевич, – ты решил баллотироваться в президенты?
Застигнутый вопросом врасплох, Корчиньский переложил мобильный телефон из одной руки в другую, сделал глубокий вдох-выдох и лишь потом уклончиво произнес:
– Пока не закончится траур, мне не до политики, Марек. В каком свете я предстану перед народом, если начну агитацию у гроба любимого брата?
– Ну, агитация разная бывает, Мирослав. Не сочти меня циником, но горе, обрушившееся на тебя, приносит тебе дополнительные очки. Люди сочувствуют тебе, и грех не воспользоваться этим.
– Значит, ты рекомендуешь…
Корчиньский умолк, предлагая собеседнику продолжить фразу за него. Глупо было перекладывать ответственность на запятнавшего себя дипломата, однако иногда так трудно нести свой крест в одиночку. Мышкевич понял, что от него требуется, подумал о своих шансах вернуться в большую политику и заговорил, стараясь внушить Корчиньскому ту уверенность, которую сам он не испытывал:
– Битвы проигрывает тот, кто признает свое поражение, Мирослав. Тот, кто сдается, вместо того чтобы продолжать сражаться. Стоит опустить руки, стоит лишь смириться, и все, тебе конец.
– Да, – пробормотал Корчиньский, невольно припоминая истерику, которую закатил Мышкевич, когда его выдворили из Белоруссии, продержав для острастки в тюремной камере.
– Но нас сломить не так-то просто, – продолжал бывший посол. – По своей натуре мы бойцы, готовые умереть во имя своих идеалов. И ты, Мирослав, обязан, просто обязан высоко поднять знамя, выроненное твоим братом… Кстати, о знамени, – произнес он после недолгой паузы. – Ты видел карикатуру в этой бельгийской газете, как ее? – В трубке послышалось шуршание бумаги. – Ага, «Газет ван Антверпен».
– Разумеется, там изображен я, – предположил Корчиньский с горечью. – Маленький, толстенький, курносый и…
– Нет, – перебил Мышкевич, – карикатура не на тебя, Мирослав. Бельгийцы надругались над авиакатастрофой.
– Но это же кощунство!
– Кощунство, невероятное кощунство. В газете нарисован упавший польский орел, изображенный как бы на фоне нашего флага. Небо белое, земля красная, как кровь, и надпись: «Орел приземлился». Каково?
– Я подам на них в суд! – завопил Корчиньский, подскочив в кресле, будто подброшенный катапультой. – Кто главный редактор этой проклятой газеты?
– Некий Паскаль Керкове, – ответил Мышкевич. – Он уже принес свои извинения.
– Этого мало!
– Пусть с ним юристы разбираются, Мирослав. И пусть таких карикатур будет как можно больше. А мы с тобой будем коллекционировать их и радоваться.
– Что? – вскричал Корчиньский, потрясенный до глубины души. – Радоваться? Ты сказал: радоваться? Я ослышался? Или ты сошел с ума, Марек?
– Я в своем уме, Мирослав. И я рассуждаю холодно и трезво, как компьютер. Пойми, твои потенциальные избиратели сейчас подавлены катастрофой. У них обострено чувство национального единства. И чем сильнее будет задета их гордость, тем охотнее они сплотятся вокруг того, кто даст отпор обидчикам. – Мышкевич понизил голос: – Бедняга Стас всегда отстаивал национальные интересы Польши. Ты был рядом и провозглашал те же самые идеи. Мол, мы – великая нация, и никто не смеет унижать нас безнаказанно. Брось этот клич в толпу сегодня и опять станешь всеобщим любимцем. Людям нужны герои. Будь им.
– Полагаешь, мне удастся обойти Тусека и этого выскочку, спикера Коморовского? Сейчас они у руля, а не я.
– Все изменится, – заверил Корчиньского Мышкевич. – Я даже набросал текст твоего заявления об участии в выборах. Вот, слушай… «Трагическая смерть моего брата, гибель патриотической элиты Польши означают одно: кто-то обязан завершить их миссию. Несмотря на личные страдания, считаю нужным взять на себя эту работу. Я решил баллотироваться на пост президента. Сплотимся ради Польши. Польша превыше всего…»
– Польша превыше всего, – повторил Корчиньский. – Мне нравится. Скажи, а опросы общественного мнения уже проводились?
– Проводились, Мирослав. Перевес пока на стороне Коморовского, у него около пятидесяти процентов. Затем идет…
– Тусек, опять этот Тусек!
– Ошибаешься, Мирослав. Сразу за Коморовским стоит твое имя. Разрыв минимальный. И если судьба подбросит тебе козырь, то карта соперников бита.
– О каком козыре ты говоришь, Марек? – насторожился Корчиньский.
– Накал политических страстей, Мирослав. Какое-нибудь событие, которое заставит людей искать сильного лидера. Лидера, способного повести за собой. Сегодня поляки скорбят, а русские утирают им слезы. Завтра им станет стыдно, и они захотят поквитаться. Кому, как не тебе, вести их за собой? Ну а потом, – Мышкевич хихикнул, – ТКМ.
Корчиньский машинально кивнул, хотя собеседник не мог его видеть. Популярную в Польше аббревиатуру ТКМ придумал он самолично. Расшифровывалась она как «теперь, курва, мы». Это было что-то вроде лозунга победителей, которые, придя к власти, обещают все переделать по-своему и отомстить врагам. Термин не сходил со страниц таких авторитетных газет, как «Речь Посполита» и «Политика», чем Корчиньский очень гордился.
– ТКМ, – пробормотал он, – вот именно. Я согласен участвовать в президентской гонке, Марек. Но публичное заявление об этом делать рановато.
– Правильно, Мирек. Пусть сперва закончится траур.
– Он закончится, – сказал Корчиньский, глаза которого остекленели, словно он видел перед собой не гостиничный номер, а красочную картину инаугурации.
– Тогда доброй ночи, Мирек, – пожелал Мышкевич.
– Что? Ах да. И тебе доброй ночи, Марек. На днях я с тобой свяжусь. Никуда не отлучайся из Варшавы.
Отключив телефон, Корчиньский подошел к окну, раздвинул шторы и уставился на ночные огни Кракова. Город, который оскорбил память покойного президента, спал как ни в чем не бывало. Брат Стаса Корчиньского долго смотрел на него, а потом подышал на стекло и вывел пальцем три буквы. ТКМ. Еще до того, как они испарились, Мирослав разделся, взбил подушку и юркнул под одеяло. Это была первая ночь после катастрофы, когда он уснул не с несчастным лицом, а со счастливой улыбкой на губах.
3
– Ч-что? – повторил он, ощущая, как ледяной кулак сжимает его сердце.
– Помнишь тот фильм про луну? – тихо спросила мать.
От облегчения Мирослав почувствовал себя невесомым, как воздушный шарик.
– Только сегодня вспоминал, – сказал он.
Пока мать в тысячный раз пересказывала ему историю о том, как протолкнула сыновей в кинематограф, Мирослав, чтобы убить время, разглядывал белоснежного кота Алика, развалившегося посреди персидского ковра. Коту перевалило за десять лет, но он все еще любил порезвиться. Никогда не проходил мимо цветов в вазе, обязательно забирался на стол и терзал букет, пока с него не осыпались все лепестки. В доме Корчиньских Алика никогда не наказывали, любили, холили и уважали за преклонный кошачий возраст. Мирослав прощал ему даже лужи в углах, не говоря уже о таких мелочах, как ободранные обои и занавески. Сейчас Алик укоризненно смотрел на него, обиженный непривычно равнодушным поведением хозяина. Кот привык, что Мирослав ласкает его, приговаривая всякие уменьшительные прозвища. Покойный Стас его вниманием не баловал. Изображая брата, Мирослав не знал, имеет ли он право погладить четвероногого любимца.
– Вы были в кино такие веселые, такие хорошенькие, – закончила рассказ мать. – И оба во всем оранжевом.
– Может быть, может быть, – пробормотал Мирослав, решившись наконец оказать коту внимание.
Когда он присел, чтобы почесать Алику живот, его колени издали неприятный хруст.
– Это было символично, – сказала мать, едва шевеля морщинистыми губами. – Очень символично.
– Обычный ревматизм, – дернул плечами Мирослав. – Ведь мы уже давно не мальчики, мама. Какая может быть символика в хрусте суставов?
– При чем тут суставы, когда я говорю об оранжевом цвете?
– Ах, вот оно что…
Мирослав состроил понимающую мину, хотя, по правде говоря, давно потерял нить разговора.
– Ну да, – кивнула мать, не отрывая головы от подушки. – Сначала замечательные оранжевые костюмчики, которые были вам так к лицу. А потом оранжевые ленточки в ваших петлицах на этой огромной холодной площади в Москве под оранжевыми знаменами демократии… Кстати, как она называлась, Стасик? Червоный плац?
Выпрямляясь, Мирослав поморщился, но на этот раз не от хруста суставов, а от запахов лекарств, пропитавших душную, никогда не проветривающуюся спальню.
– Она называлась Майдан, мама, – сказал он, подошел к двери, открыл ее и уточнил с порога: – Только это было в Киеве, а не в Москве.
– Жаль. А я думала, вы наконец обуздали эту ужасную Россию…
Губы Мирослава тронула слабая улыбка.
– Все впереди, мама, – пообещал он. – Не сомневайся.
Мать протянула руку, мало чем отличающуюся от желтой, высохшей конечности мумии.
– Стасик, – тихо окликнула она.
Мирослав, стоя одной ногой на лестничной площадке, демонстративно взглянул на часы. Он никогда не позволил бы себе подобного жеста, если бы не роль Стаса, в которую он вжился. Сам по себе Мирослав никогда не перечил матери, боготворил ее, а все заработанные деньги переводил на ее счет, даже не помышляя о том, чтобы потратить лишний злотый без материнского согласия. Безмозглые журналисты писали, что пани Корчиньская не доверяет сыну распоряжаться финансами самостоятельно, опасаясь, что его непременно облапошат, и задавались вопросом, как может заниматься политикой столь безвольный человек. В действительности Мирослав был не безвольным, он был мягким, любящим, заботливым сыном, и ему пришлось пересилить себя, чтобы пробормотать:
– Извини, мама, я опаздываю.
Знай пани Корчиньская, что ей перечит Мирослав, она бы высказала ему все, что думает о его поведении. Но она пребывала в полной уверенности, что видит перед собой Стаса, а потому позволила себе просительные интонации:
– Не беспокойся, я не задержу тебя надолго. Всего одна минута, Стасик… Полминуты.
Мать показала сыну кончик мизинца, похожего на обглоданную куриную косточку.
– Я слушаю тебя, мама, – произнес Мирослав смиренно.
– Тебе и Миреку было девять лет, когда я прочла вам вслух трилогию Сенкевича. «Огнем и мечом», «Потоп»…
– «Пан Володыевский», – перебил Мирослав. – Можешь быть спокойна, мама. Мы все помним. Это хранится здесь… – он прикоснулся пальцем ко лбу, – и здесь… – Он похлопал себя по груди. – Мы благодарны тебе за твои уроки и знаем, как нужно любить свою родину.
Глаза Мирослава непроизвольно увлажнились. Сказывалось то невыносимое напряжение, в котором он провел последние дни. Никогда не думал он, что взрослый мужчина способен проливать так много слез.
– Мы твои сыновья, мама, – сказал Мирослав, – но мы также сыновья великой Польши.
– Это я и хотела услышать от тебя, Стасик, – прошептала мать, сомкнув коричневые веки. – Передай мои слова Миреку, прошу тебя. Иногда он бывает таким легкомысленным.
– За последние дни он очень изменился, мама. Не сомневайся.
С этими словами Мирослав Корчиньский прикрыл за собой дверь и немного постоял в одиночестве, по-детски утирая глаза кулаком. Никого, никого не осталось у него, кроме старенькой мамы. Кто защитит его от большого жестокого мира теперь, когда Стас бросил его на произвол судьбы? Опять начнется травля в прессе, опять журналисты станут безнаказанно называть Мирослава маменькиным сынком. Кроме того, они постоянно перемывают Мирославу косточки и роются в его грязном белье. А вдруг опять посыплются обвинения в гомосексуализме? Пресса никак не желает позабыть тот отвратительный случай во время выборов, когда первый президент Польши Лех Валенса предложил Мирославу Корчиньскому явиться на дебаты «со своим мужем». Это был болезненный удар, и нанесен он был ниже пояса. Трудно тогда пришлось братьям, построившим свою предвыборную программу на борьбе с геями и лесбиянками. Они справились, и они победили, но ведь их было двое. Теперь же Мирослав остался в полном одиночестве. Рядом ни одного человека, на которого можно положиться. Всюду измена, интриги, мышиная возня.
– Ах, Стасик мой, Стасик, – проговорил Мирослав, тяжело спускаясь по ступеням, – подвел ты меня, братик. Вместе бы мы опять украли луну, а без тебя…
Он осекся, увидев в холле секретаря, подтянутого молодого человека с породистым, слегка обрюзгшим лицом. Секретарь был непривычно бледен, а руки его, держащие конверт из белой бумаги, подрагивали.
Мирослав похолодел. Он хорошо знал, что могут таить в себе подобные конверты без обратного адреса.
– Опять? – спросил тоскливо Корчиньский.
В знак согласия секретарь наклонил голову.
– Они хотят добить меня окончательно, – воскликнул Мирослав Корчиньский, потрясая кулаком, будто был способен поколотить хоть кого-то. – Подлецы, негодяи, подонки! Они пытаются запугать меня. Рассчитывают на то, что я отрекусь от своих убеждений. Не бывать этому! – Не помня себя, Корчиньский порывисто сорвал с головы кепку и швырнул ее на пол, словно намереваясь растоптать ее. – Пусть подавятся своими пулями. – Смертельно побледневший, он заставил себя замереть на месте, снова и снова вонзая ногти в ладони. – Пуль сколько? Три?
– Как и в прошлый раз. – Секретарь, соглашаясь, наклонил голову. – Одна от автомата Калашникова, вторая – от спортивной винтовки, третья – от пистолета. Ну и письмо. Зачитать?
Корчиньский отмахнулся.
– Да знаю я, знаю. «Для твоей кошки, для твоей мамы, для тебя». Так?
– Да, – виновато подтвердил секретарь. – Но слегка в иной последовательности. На этот раз первой значится не кошка, а… э-э, пани Ядвига. – Помявшись, он спросил: – Передать конверт Службе безопасности?
– Чтобы завтра об этом опять раструбили все масс-медиа?
– И как же я должен поступить?
Корчиньский поднес к глазам ладони, на которых остались красные отметины ногтей.
– Уничтожь всю эту дрянь, Адам, – решил он, нервно потирая руки. – Письмо сожги. Только не вздумай бросать в камин патроны. Маме нужен покой, полный покой.
– В таком случае, – сказал секретарь, – я сегодня же утоплю их в Висле. И еще…
– Да? – поднял брови Корчиньский.
– На вашем месте я все же не стал бы игнорировать угрозы.
– А я на твоем месте не стал бы давать советы хозяину. Особенно когда тебя об этом никто не просит, Адам.
С этими словами Корчиньский покинул отчий дом.
По пути в Краков он взвешивал свои шансы поквитаться с шантажистами, с премьером, со спикером и, наконец, с русскими, которые при жизни боялись и ненавидели Стаса Корчиньского, а теперь рассыпались в любезностях перед его останками. Шансов было маловато, и это огорчало Мирослава. Еще больнее ранило его поведение краковцев, собравшихся возле Вавельского замка. Они, видите ли, протестовали против того, чтобы их президент был захоронен рядом с прахом польских королей, великих поэтов и славных воевод. Усевшись перед телевизором в гостиничном номере, Мирослав смотрел, как эти подонки скандируют свои оскорбительные лозунги и размахивают транспарантом с надписью «Братья Корчиньские, вы действительно достойны королевских почестей?»
«А разве нет? – раздраженно размышлял Мирослав. – Разве не мы возвеличили Польшу во всем мире и заставили считаться с нами всех остальных? Не мы ли сделали страну главным союзником Америки в Европе? Не наша ли партия решительно и последовательно пресекает претензии России на мировое господство? Если бы не мы, то система ПРО так и не была бы установлена в Польше. А что предлагают народу все эти подпевалы Кремля? Простить советскую агрессию в тридцать девятом? Забыть про Катынь? Позволить русским строить газопровод в обход нашей страны? Этого вы добиваетесь, неблагодарные собаки? Вот же действительно, пся крев, она и есть пся крев!»
Последней каплей, переполнившей чашу терпения Корчиньского, стало известие о том, что лидеры большинства стран отказались присутствовать на похоронах, ссылаясь на отмену авиарейсов из-за извержения исландского вулкана. Никто из них не счел нужным почтить память президента Польши. Даже изгой Михаил Шахашвили позволил себе отделаться письменными соболезнованиями, выставив вместо себя посла. Это было не просто унижение, это был откровенный плевок на могилу бывшего покровителя и благодетеля.
Кипя от злости, Корчиньский связался со своим советником Мареком Мышкевичем, ушедшим из большой политики после фиаско в Белоруссии. Там Марек негласно руководил операцией по свержению Лукашенко, но народного восстания в стиле оранжевой революции не получилось, а получился жалкий фарс, после чего карьера бывшего посла бесславно завершилась. Корчиньские не отказались от его услуг, однако не афишировали связи с Мышкевичем, используя его в качестве консультанта.
Мирославу нравился этот умный, напористый мужчина с красивыми, сильными руками и порывистыми жестами, выдающими его пылкий темперамент. Мирослав часто прибегал к его услугам в трудные минуты и никогда не жалел об этом. Марек умел успокоить, предостеречь, внушить надежду, дать правильный совет. Вот и сейчас, вспомнив о его существовании, Мирослав Корчиньский поспешил набрать его номер.
– Да, – послышался в трубке голос, – я слушаю.
– Ты смотрел сегодня телевизор? – спросил Корчиньский, извинившись за поздний звонок.
– Конечно, – томно ответил Мышкевич. – В последние дни я его вообще не выключаю. Как ты? Как мама?
– Ты еще про кота спроси. Есть дела поважнее.
– Слушаю, пан Корчиньский.
– Прекрати эти церемонии, пожалуйста. Даже в должности премьер-министра я всегда был для тебя просто Мирославом. А сейчас тем более. Кто я теперь? – Корчиньский горько усмехнулся. – Брат погибшего президента, и только. Самое время уходить на покой и писать мемуары. Начну, естественно, с фильма про то, как двое близнецов украли луну. Ну а закончу тем, как один из них нашел погибель в русском самолете на русской земле. Что касается выжившего, то его похоронили заживо. Вот такая печальная история, Марек.
Уловив настроение опекуна, Мышкевич сменил тон.
– Не падай духом, Мирослав, – с чувством произнес он. – Испытания посылаются нам свыше для того, чтобы преодолевать их и двигаться дальше. У тебя все впереди. И то, что тебе сейчас кажется провалом, может обернуться в твою пользу.
– Но каким образом, Марек? – воскликнул Корчиньский, в душе которого загорелась искра надежды на чудо. – От меня все отвернулись. Все, на кого я рассчитывал, отказались прилететь на похороны. Прикажешь мне дружить с президентами Болгарии или Румынии? Опираться на авторитет хорватов? Сомневаюсь, что нынешнюю ситуацию можно обернуть в свою пользу. Это невозможно.
– Насколько я понимаю, – вкрадчиво заговорил Мышкевич, – ты решил баллотироваться в президенты?
Застигнутый вопросом врасплох, Корчиньский переложил мобильный телефон из одной руки в другую, сделал глубокий вдох-выдох и лишь потом уклончиво произнес:
– Пока не закончится траур, мне не до политики, Марек. В каком свете я предстану перед народом, если начну агитацию у гроба любимого брата?
– Ну, агитация разная бывает, Мирослав. Не сочти меня циником, но горе, обрушившееся на тебя, приносит тебе дополнительные очки. Люди сочувствуют тебе, и грех не воспользоваться этим.
– Значит, ты рекомендуешь…
Корчиньский умолк, предлагая собеседнику продолжить фразу за него. Глупо было перекладывать ответственность на запятнавшего себя дипломата, однако иногда так трудно нести свой крест в одиночку. Мышкевич понял, что от него требуется, подумал о своих шансах вернуться в большую политику и заговорил, стараясь внушить Корчиньскому ту уверенность, которую сам он не испытывал:
– Битвы проигрывает тот, кто признает свое поражение, Мирослав. Тот, кто сдается, вместо того чтобы продолжать сражаться. Стоит опустить руки, стоит лишь смириться, и все, тебе конец.
– Да, – пробормотал Корчиньский, невольно припоминая истерику, которую закатил Мышкевич, когда его выдворили из Белоруссии, продержав для острастки в тюремной камере.
– Но нас сломить не так-то просто, – продолжал бывший посол. – По своей натуре мы бойцы, готовые умереть во имя своих идеалов. И ты, Мирослав, обязан, просто обязан высоко поднять знамя, выроненное твоим братом… Кстати, о знамени, – произнес он после недолгой паузы. – Ты видел карикатуру в этой бельгийской газете, как ее? – В трубке послышалось шуршание бумаги. – Ага, «Газет ван Антверпен».
– Разумеется, там изображен я, – предположил Корчиньский с горечью. – Маленький, толстенький, курносый и…
– Нет, – перебил Мышкевич, – карикатура не на тебя, Мирослав. Бельгийцы надругались над авиакатастрофой.
– Но это же кощунство!
– Кощунство, невероятное кощунство. В газете нарисован упавший польский орел, изображенный как бы на фоне нашего флага. Небо белое, земля красная, как кровь, и надпись: «Орел приземлился». Каково?
– Я подам на них в суд! – завопил Корчиньский, подскочив в кресле, будто подброшенный катапультой. – Кто главный редактор этой проклятой газеты?
– Некий Паскаль Керкове, – ответил Мышкевич. – Он уже принес свои извинения.
– Этого мало!
– Пусть с ним юристы разбираются, Мирослав. И пусть таких карикатур будет как можно больше. А мы с тобой будем коллекционировать их и радоваться.
– Что? – вскричал Корчиньский, потрясенный до глубины души. – Радоваться? Ты сказал: радоваться? Я ослышался? Или ты сошел с ума, Марек?
– Я в своем уме, Мирослав. И я рассуждаю холодно и трезво, как компьютер. Пойми, твои потенциальные избиратели сейчас подавлены катастрофой. У них обострено чувство национального единства. И чем сильнее будет задета их гордость, тем охотнее они сплотятся вокруг того, кто даст отпор обидчикам. – Мышкевич понизил голос: – Бедняга Стас всегда отстаивал национальные интересы Польши. Ты был рядом и провозглашал те же самые идеи. Мол, мы – великая нация, и никто не смеет унижать нас безнаказанно. Брось этот клич в толпу сегодня и опять станешь всеобщим любимцем. Людям нужны герои. Будь им.
– Полагаешь, мне удастся обойти Тусека и этого выскочку, спикера Коморовского? Сейчас они у руля, а не я.
– Все изменится, – заверил Корчиньского Мышкевич. – Я даже набросал текст твоего заявления об участии в выборах. Вот, слушай… «Трагическая смерть моего брата, гибель патриотической элиты Польши означают одно: кто-то обязан завершить их миссию. Несмотря на личные страдания, считаю нужным взять на себя эту работу. Я решил баллотироваться на пост президента. Сплотимся ради Польши. Польша превыше всего…»
– Польша превыше всего, – повторил Корчиньский. – Мне нравится. Скажи, а опросы общественного мнения уже проводились?
– Проводились, Мирослав. Перевес пока на стороне Коморовского, у него около пятидесяти процентов. Затем идет…
– Тусек, опять этот Тусек!
– Ошибаешься, Мирослав. Сразу за Коморовским стоит твое имя. Разрыв минимальный. И если судьба подбросит тебе козырь, то карта соперников бита.
– О каком козыре ты говоришь, Марек? – насторожился Корчиньский.
– Накал политических страстей, Мирослав. Какое-нибудь событие, которое заставит людей искать сильного лидера. Лидера, способного повести за собой. Сегодня поляки скорбят, а русские утирают им слезы. Завтра им станет стыдно, и они захотят поквитаться. Кому, как не тебе, вести их за собой? Ну а потом, – Мышкевич хихикнул, – ТКМ.
Корчиньский машинально кивнул, хотя собеседник не мог его видеть. Популярную в Польше аббревиатуру ТКМ придумал он самолично. Расшифровывалась она как «теперь, курва, мы». Это было что-то вроде лозунга победителей, которые, придя к власти, обещают все переделать по-своему и отомстить врагам. Термин не сходил со страниц таких авторитетных газет, как «Речь Посполита» и «Политика», чем Корчиньский очень гордился.
– ТКМ, – пробормотал он, – вот именно. Я согласен участвовать в президентской гонке, Марек. Но публичное заявление об этом делать рановато.
– Правильно, Мирек. Пусть сперва закончится траур.
– Он закончится, – сказал Корчиньский, глаза которого остекленели, словно он видел перед собой не гостиничный номер, а красочную картину инаугурации.
– Тогда доброй ночи, Мирек, – пожелал Мышкевич.
– Что? Ах да. И тебе доброй ночи, Марек. На днях я с тобой свяжусь. Никуда не отлучайся из Варшавы.
Отключив телефон, Корчиньский подошел к окну, раздвинул шторы и уставился на ночные огни Кракова. Город, который оскорбил память покойного президента, спал как ни в чем не бывало. Брат Стаса Корчиньского долго смотрел на него, а потом подышал на стекло и вывел пальцем три буквы. ТКМ. Еще до того, как они испарились, Мирослав разделся, взбил подушку и юркнул под одеяло. Это была первая ночь после катастрофы, когда он уснул не с несчастным лицом, а со счастливой улыбкой на губах.
3
Первый помощник заместителя директора ФСБ Луконин поднес к губам стакан в серебряном подстаканнике и собрался сделать первый глоток, когда рука его предательски дрогнула. Пришлось поставить стакан на стол, прежде чем внимательно прочитать сообщение. Сделав это не один раз, а трижды, Луконин негромко выругался.
По долгу службы он ежедневно знакомился с милицейскими сводками, отыскивая в них то, что могло заинтересовать Департамент по защите конституционного строя и борьбе с терроризмом. Прежде чем попасть на стол к Луконину, сводки просеивались в трех отделах, а потом уж он лично выискивал в них те крупицы, на которые следовало обратить внимание начальства. Он привык к этой кропотливой, но необременительной работе, затрачивая на нее по полчаса служебного времени. Происходило это, как правило, утром. Но уже давненько Луконину не доводилось обнаруживать в сводках нечто такое, отчего он не мог сделать глоток чаю.
По долгу службы он ежедневно знакомился с милицейскими сводками, отыскивая в них то, что могло заинтересовать Департамент по защите конституционного строя и борьбе с терроризмом. Прежде чем попасть на стол к Луконину, сводки просеивались в трех отделах, а потом уж он лично выискивал в них те крупицы, на которые следовало обратить внимание начальства. Он привык к этой кропотливой, но необременительной работе, затрачивая на нее по полчаса служебного времени. Происходило это, как правило, утром. Но уже давненько Луконину не доводилось обнаруживать в сводках нечто такое, отчего он не мог сделать глоток чаю.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента