Он пытался понять логику нацистов: почему, наследуя масонскую символику в обрядах, они, не без оснований, в бедах, постигших Германию в результате Первой мировой войны, столь яростно винят масонов. Борются с масонством как таковым и при этом не отказывают себе в удовольствии копировать их обряды. «Прежнее масонство Гитлер посчитал выродившимся, полностью попавшим под влияние мирового еврейства, прежде всего в финансовой его составляющей», – делал он вывод из прочитанных немецких газет. Не без того.
   В свете сегодняшнего разговора со Степановым становилось понятно, что гитлеровцам просто была нужна своя идеология. «Особенно им было и не важно, какой она получится. Главное, чтобы она была только своей, отличной от других. Должна быть враждебной и нетерпимой ко всем прочим, существующим в мире», – кажется, соглашался он со Степановым.
   Необъяснимое прежде перерождение протестантской, достаточно спокойной и патриархальной, иногда пуританской, Германии в бурно развивающуюся, насквозь военизированную страну, за два года поработившую почти всю Европу, Суровцеву теперь не казалось загадочным.
   Работая с секретными документами разведывательного управления Генерального штаба Финляндии, он с удивлением отметил, как традиции тайных средневековых обществ языческой направленности перекочевали в немецкие тайные организации новейшего времени – Арманеншафт, Арманенорден, орден Восточного храма и общество Туле. Затем все они составили новый орден – Германенорден. Затем в недрах Германенордена выросла политическая партия НСДАП. И вот уже партия создала специальные охранные отряды, которые через короткое время превратились в СС.
   Секретные документы точно поясняли события, освещённые в прессе. Газеты в свою очередь иллюстрировали воплощение неясных и туманных понятий в жизнь. В 1933 году в Мюнхене состоялась выставка под названием «Аненербе», или «Наследие предков». Публика знакомилась с любопытными экспонатами – с руническими письменами, собранными в разное время в Палестине, в Альпах и в пещерах Лабрадора.
   Организатор выставки Герман Вирт датировал их возраст в двенадцать тысяч лет. С этого момента в Германии всерьёз заговорили о нордической расе и праистории арийцев. И уже создаётся организация «Аненербе». Сначала как учебно-исследовательское общество по изучению истории арийцев. Через четыре года уже окрепшее, мощное СС включает «Аненербе» в свой состав. А всё его руководство отныне входит в состав штаба рейхсфюрера СС Гимлера. И над этим можно было бы потешаться, если бы с 1940 года в составе «Аненербе» не заработал институт прикладных научных исследований, который почему-то слился с институтом генетики растений, обзавёлся отделением математики, экспериментальными лабораториями по изучению пектрина, рака, лабораторией по изучению влияния низких температур на человека. А ещё открыл отдел по исследованию проблем химической войны.
   Вот что там, у них в Германии, произошло за последние два десятка лет, – смутно, но и тревожно понимал Сергей Георгиевич, но с трудом понимал, что произошло в головах целого поколения немцев.
   Не вникая в тонкости гностических учений, он определил духовное наполнение фашизма именно как язычество. То, что немцы склонны к мистике, он знал, – но как, почему протестантская страна так быстро стала языческой? То, что гностицизм от греческого gnosis, ему было известно ещё с уроков латыни в кадетском корпусе. Но если перевести буквально гностицизм, то получится «знающие».
   Словом, «слишком умные», как говаривал когда-то его подчинённый, а затем соратник и товарищ капитан Соткин. Гностицизм он понимал, скорее, как солдат: ни то ни сё, ни рыба ни мясо… Скорее, сектантство, чем религия. Но как и почему сектантство стало основой государственной политики, он мог теперь и понять, и объяснить. «Хотя если политические партии рассматривать как гностические секты, то всё очень даже понятно и объяснимо», – всё же делал он свой горестный вывод. «Интересно девки пляшут», – ещё говорил в подобных случаях Соткин.
   «Кто бы мог подумать, что в двадцатом веке окажется востребованным язычество в самом худшем своём проявлении! Но, с другой стороны, чему удивляться? Гностицизм в течение тысячелетий существовал параллельно с мировыми религиями и, кажется, только ждал своего часа. Секты и тайные общества традиционно претендовали и претендуют на обладание высшей истиной. Свой неоценимый вклад в дело разгула гностицизма внесли и русские знатоки тайных знаний. Тайная доктрина мадам Блаватской вооружила нацистов куда серьёзней, чем философия Ницше. Коммунизм, – казалось теперь Суровцеву, – по сути, тоже гностическое явление и учение».
   «У немцев идеология выстроилась по признаку национального превосходства и законам борьбы видов и наций. У русских по признаку якобы классового превосходства пролетариата и по законам классовой борьбы. На государственном уровне и там и у нас гностицизм воплотился в тоталитаризм. И опять не обошлось без умных соотечественников. На этот раз русский философ Николай Бердяев давал чёткое определение: “Тоталитаризм – есть ложная реализация религиозных потребностей”. Вот они и реализовались в России и Германии. Различные и схожие одновременно. И чего, – спрашивал себя Суровцев, – им враждовать?»
   Всё новые и новые листки из папки отправлялись в огонь. «Язычество в русском языке имеет ещё одно название – чертовщина. И чему, спрашивается, удивляться! В русской дореволюционной жизни верхи до последней степени заигрались в чертовщину. В искусстве и литературе царили модерн, символизм, футуризм, другие “измы”. В политике разнообразные социализмы. Что это такое, если не ренессанс язычества и не чертовщина?» – спрашивал он себя. «А что касается современных России и Германии – не должны они были воевать друг против друга. Они в гностической, партийной, составляющей скорее близкие родственники, чем враги», – казалось ему. «Но случилось то, что случилось. И теперь выиграет тот, кто хотя бы частично откажется от чертовщины гностических учений», – делал он свой вывод. «Наверное действительно, советское руководство потому и ошарашено войной, что не могло даже предположить, что Гитлер, помня об итогах Первой мировой войны, свяжется с Россией. Что он, не знал, не помнил итоги предыдущей войны, когда Россия с Германией воевали-воевали и довоевались до революций? А разжиревшая на поставках Антанта объявила потом мир. Что касается нападения Гитлера на СССР, – совсем был уверен Суровцев, – никто не отменял закона, открытого русской контрразведкой, но так и невостребованного царской властью. А он, этот закон, прост и понятен любому человеку. Политики склонны жить не по средствам. И когда они не в состоянии платить по счетам, кредиторы требуют от них военных действий в счёт погашения долгов.
   Сегодня Степанов говорил о попытке обрушения финансовой системы России Петроградским советом. И Франция тут же дала займ. Из-за которого Россия оказалась в Антанте и выступила против Германии. Так было раньше, так происходит теперь и, вероятно, будет и в будущем. Правда, есть ещё и уголовные традиции, о которых забывают кредиторы. Должник может решить, что проще уничтожить давшего в долг, чем возвращать деньги», – делал он ещё один странный и горестный вывод о Гитлере, напавшем сначала на Англию. «И в этом он не такой уж сумасшедший, как утверждает Степанов», – был уже совсем убеждён Сергей Георгиевич.
 
   Последние бумаги этого тайного и объёмного конспекта были сожжены. Отправилась в огонь пустая папка. Качественный картон долго не желал гореть. Он весь обуглился, сморщился, цвет его из тёмно-зелёного стал синим. Наконец папка сразу вспыхнула и за секунды превратилась в сизый рассыпающийся пепел. В дверь постучали. Суровцев, всегда работавший при закрытых дверях, окинул помещение взглядом. Не нашёл ничего, что не следовало бы показывать посторонним. Открыл входную дверь. На пороге стоял Трифонов.
   – Разрешите, ваше превосходительство?
   – Проходите, Николай.
   – Мне необходимо подготовиться к радиосеансу с Москвой.
   Радиодело давалось Трифонову с трудом. Если шифровал радиограммы он достаточно быстро, даже бойко, то передавал пока крайне долго и неуверенно. Поэтому приходилось тренироваться и репетировать перед каждым выходом в эфир. Чтобы потом, когда будет дорога каждая секунда, повторить радиограмму без единого сбоя.
   – Присаживайтесь. Записывайте, – приготовился диктовать текст радиограммы Суровцев.
   – Я готов, – присев за один из столов, доложил офицер.
   – Возвращаюсь один. С багажом. Способ прежний. Жду координаты. Грифон, – отрывисто продиктовал разведчик.
   – Таким образом, я остаюсь в Финляндии? – подняв глаза, спросил офицер.
   – Думаю, что вам на вашем веку ещё хватит путешествий, – неопределённо ответил генерал.
 
   Уже давно ушёл радист. Суровцев отложил в сторону случайно попавшийся ему на глаза сборник новых немецких военных маршей. «Надо будет вечером проиграть, – подумал он. – Под какую музыку, интересно, теперь марширует немецкая армия?» Сидел за письменным столом и думал о своём непростом нынешнем положении. Откинувшись на удобном стуле с подлокотниками, неотрывно глядел на никелированный поднос, на котором во время работы сжигал мелкие пометки и выписки из книг и документов. Рука потянулась к стопке чистой бумаги. Открыл крышку чернильницы на письменном приборе. Взял в левую руку перьевую ручку. Макая перо в чернила, медленно записал собственное четверостишие, только что пришедшее на ум:
 
Мечты взлетали высоко…
Был добрым и беззлобным малым…
Как было на душе легко,
когда я не был генералом…
 
   Рука опять и опять тянулась к бумаге. Забытое, смутное и бесформенное чувство возникло в душе и вызвало никем до конца не понятую реакцию в сознании. И вот неспешный поток этого сознания стал вести пером, и на бумагу сразу, без единой помарки, легли новые стихотворные строки:
 
Имея добродушный нрав,
смотрел восторженно на небо.
И поражала зелень трав,
когда я генералом не был.
 
   «Пожалуй, что и хорошо», – подумалось ему. «И насколько хорошо, настолько никому не интересно, кроме меня самого», – продолжил он собственную мысль. Но отказать в себе в удовольствии отдохнуть от надоевших забот он не мог и продолжил оказавшееся приятным занятие – играть словами. Скомкал ещё один лист с написанными четверостишиями и бросил их на поднос. Встал из-за стола. Хотел продолжить уборку в кабинете. Но понял, что всё, что нужно было убрать, уже убрано или возвращено на прежние места.
   Снова оказался за письменным столом. Взял новый чистый лист. Записал и недовольно смял написанное. Опять бросил на поднос. Потом ещё достаточно долго писал. Опять сминал и бросал. «Ну вот, кажется, и отдохнул», – подумал он. Поджёг смятые комки бумаги, до этого только что переставшие быть просто бумагой.
   На подносе сгорали стихи. Вместе с небольшим пламенем они точно переходили в другое, неведомое людским чувствам и разуму, пространственное и временное измерение. Они запомнились. Запомнились машинально, без малейших к тому усилий. Стихи просто помогли что-то понять и потому должны быть уничтожены. Как до этого после работы с книгами и документами уничтожались его заметки для памяти. Сгорали строки, которые никогда и никому не будет суждено прочитать:
 
Перед прицелом паучка
в росе блестела паутинка,
и в синем небе облачка
просились точно на картинку…
Теперь верста куда длинней…
Туманен смысл и ниже небо…
Мне не вернуть тех честных дней,
когда я генералом не был…
 
 
Снег тёплым не был и тогда,
и зной не путал я с прохладой.
Но в те прозрачные года
мне было ясно, как жить надо.
Был тот же дождь и тот же град
и кровь была такой же алой,
но дню любому был я рад,
когда я не был генералом…
 

Глава 2
Почти бандиты

1920 год. Апрель. Томск
   В первых числах апреля 1920 года двадцатисемилетний генерал Мирк-Суровцев и капитан Соткин находились в Томске. Необходимо было уничтожить документы штаба армии генерала Пепеляева. В суматохе декабрьской эвакуации на это не хватило ни времени, ни сил. То, что красные эти документы ищут, было совершенно очевидно. Как было очевидно и то, что ищут их, руководствуясь не вопросами военной истории, а вопросами жгучей мести и скорой расправы.
   Приказы, распоряжения, доклады и рапорты содержат информацию о людях. Наградные списки штаба армии лучше любого доносчика могли растолковать степень опасности того или иного человека для новой власти. Было и другое дело. Столь важное и секретное, что о нём они даже не разговаривали. Им нужно было проконтролировать сохранность тайных закладок более тонны золота – части золотого запаса бывшей Российской империи. Теперь это золото называли не иначе как золотом Колчака.
   Этот старенький домишко был предусмотрительно приобретён Соткиным накануне оставления Томска белыми частями. Дом находился рядом с Иоанно-Предтеченским общежительным женским монастырём и кладбищем. При нехватке свободного жилья пришлось его сдавать, чтобы во время их отсутствия кто-нибудь не захватил в собственность.
   Александр Александрович Соткин поступил в этом случае оригинально и неожиданно даже для Суровцева. Перед отступлением он сдал дом цыганской семье. Точнее сказать, пустил жить бесплатно. «Попробуй с цыгана деньги взять», – ещё и посетовал он. Цыгане, чьи кочевые маршруты были нарушены гражданской войной, зимовали здесь. Теперь же с наступлением весны они снова сбились в табор и отбыли в неизвестном направлении. Так или иначе, но в течение всей зимы никто их не «уплотнял», как коренных жителей. Не нашлось и желающих самим подселиться к цыганам.
   Но была у дома ещё одна особенность, не известная ни квартировавшим цыганам, ни даже соседям. Погреб в доме имел тайный лаз. И был соединён с целой системой подземных ходов монастыря и подземным ходом под улицей. Там и пролежали всю зиму документы белогвардейской армии.
 
   Вчера Соткин явился в начале ночи. Притащил два бидона керосина.
   – Вот, ваше превосходительство, получите, – ставя на пол бидоны, отчитался Соткин. – Если бы не Ахмат, не знаю, где бы и нашёл.
   Бывший управляющий купца Кураева татарин Ахмат был третьим человеком, имевшим прямое отношение к укрываемому золоту.
   – А я, как видишь, остальную макулатуру из подземелья перенёс, – указал Суровцев на огромную, до потолка, груду, состоящую из многочисленных папок, топографических карт и других разрозненных бумаг штаба армии.
   – Тётушки завтра вечером ждут к ужину. Продукты я им забросил, – продолжал отчитываться Соткин. – Про вашу бывшую невесту я не спрашивал. Они вам всё сами расскажут. Так что делаем дело и уходим. Да, вот ещё что, – доставая из внутреннего кармана солдатской шинели листовку, спохватился он. – Читайте! По всему городу новая власть воззвания расклеила. А то мы с Ахматом всё в толк не могли взять, отчего большевики такие ласковые с нашим братом стали. Всю зиму расстреливали почём зря, а то вдруг уцелевших офицеров бросились искать и привлекать на службу. Война ещё одна, ваше превосходительство! И мобилизация…
   – Какая ещё война?
   – С Польшей, – коротко ответил Соткин и протянул Суровцеву листовку.
   «Ко всем рабочим, крестьянам и честным гражданам России, – прочёл генерал заголовок при тусклом свете керосиновой лампы. Стиль листовки был кондовым, а смысл путаным: – Товарищи! В то время, когда свободный польский народ изнывает под игом мирового капитала, польские захватчики и интервенты грозят молодой народной власти и Советской Республике. Все на защиту Социалистического Отечества и Родины! Все на польский фронт!».
   Сергей Георгиевич никак не мог связать воедино противоречащие друг другу фразы «свободный народ Польши» и «польские интервенты». Так же в его понимании не укладывались понятия «социалистическое отечество» и «родина» в одном контексте. Но речь шла о польском фронте, и это ясно указывало на то, что дело обстоит самым серьёзным образом.
   – Так что, большевики объявили мобилизацию? – спросил он Соткина.
   – Официально нет. Но какие части в городе есть, те не сегодня завтра отправляются на этот самый польский фронт. А наши пепеляевцы, какие в городе, добровольно, косяком сами прут в Красную армию. Всех записывают. Особенно зовут офицеров, каких не добили. Никому не отказывают.
   – А ты, Саша, что об этом думаешь?
   – Я думаю, что захочешь жрать – и воевать пойдёшь. Даже побежишь. Голодно в Томске. Ну а вы-то сами, что думаете?
   – Я думаю, что теперь самый удобный способ добраться до своих – это вступить добровольно в Красную армию.
   Соткин ничего не ответил. Суровцев тогда не придал этому молчанию никакого значения. Всё разъяснилось на следующий день. Несмотря на риск, пришлось выйти из своего убежища вдвоём. Вышли, и сразу же последовало кровавое происшествие, оставившее тяжёлый след на душе и совести обоих героев.
 
   После снежной и морозной зимы даже апрель был похож на холодный сибирский март. Но, несмотря на лёгкий морозец, запах весны уже растворился и уверенно жил в вечернем воздухе. В нарушение всех правил конспирации капитан Соткин, не оглянувшись по сторонам, перешёл улицу. Вдоль чугунной ограды он почти дошёл до следующего перекрёстка. Вдруг остановился и закурил. Обернулся. Нагловато улыбаясь, застыл в ожидании Суровцева.
   Договорённости о контакте не было. До дома, где они скрывались от красных, оставалось пройти всего лишь два квартала. Нарушитель конспирации и воинской дисциплины, Соткин стоял, курил и вызывающе улыбался, вместо того чтобы идти вперёд и проверять, всё ли благополучно впереди.
   Переходя в свой черёд улицу, Суровцев боковым зрением увидел в конце её красноармейский патруль. «Правила конспирации написаны кровью», – точно сама кровь из тела толкнула эту фразу в голову генерала. Неповоротливые слова свинцовой тяжестью осознания растеклись в висках, не давая свободно двигаться мыслям.
   Он шёл к Соткину и по мере приближения видел, как меняется лицо капитана. Тот продолжал улыбаться, но улыбка уже превращалась в гримасу. Рука с папиросой замерла у помертвевших губ. Увидев выбегающих из-за поворота красноармейцев, Александр Александрович теперь судорожно соображал, что ему делать и как поступить. Патруль между тем, сдёргивая с плеч винтовки, бежал вслед за Суровцевым. Поравнявшись с товарищем, молодой генерал, не останавливаясь, пошёл дальше.
   – Стой! Стрелять будем! – кричали вслед переодетым белогвардейцам патрульные.
   В морозном, несмотря на весну, воздухе жутковато хрустели по снегу и наледи шаги бегущих людей.
   – Не оборачиваться, – спокойно, вполголоса проговорил Суровцев. – Сейчас обгоняешь меня, достаёшь оружие и ждёшь за углом этого дома, – показал он рукой вперёд на здание красного кирпича. – Я их выведу на тебя. Их четверо. Двое слева – твои… Двое справа – мои…
   Теперь Соткину ничего не нужно было объяснять во второй раз.
   – Есть! – ответил капитан и лёгким бегом, ритмично хрустя по снегу подошвами офицерских сапог, стал обгонять генерала.
   Суровцев неожиданно для преследователей вдруг захромал на правую ногу, не замедлив, впрочем, скорости движения.
   – Стой, сучары! – кричал один из бегущих следом красноармейцев.
   Соткин уже скрылся за углом здания. Перекрёсток и прилегающие улицы были пусты. Ни единого прохожего. Лишь одинокий пешеход, до которого долетели выкрики патруля, поспешно свернул во двор двухэтажного особняка в конце одной из улиц. В руках убегающего человека Суровцев успел разглядеть небольшую доску. Видимо, от забора.
   За одну только зиму 1919–1920 годов в Томске исчезли все деревянные изгороди и почти полностью были вырублены парки и скверы. Дрова стали непреходящей ценностью. Чтобы перейти с улицы на улицу, теперь почти никогда не надо было идти до перекрёстка. Все дворы стали проходными, доступными всем ветрам, с полуразобранными сараями и стайками внутри. Плановые лесозаготовки велись в Михайловской роще и Лагерном саду. Прямо в черте города. Дров всё равно не хватало. В гости теперь ходили редко, а если шли, то часто несли с собой деревянный гостинец – полено или доску. В прежние годы трудно было даже вообразить подобное в городе, со всех сторон окружённом лесами.
 
   Весенние сумерки сменялись полноценным, густым и тёмным вечером. Между Суровцевым и патрульными красноармейцами было не более сорока метров. «Сейчас начнут стрелять», – понял Суровцев и побежал, петляя, насколько позволял узкий, плохо очищенный от снега, тротуар. Сначала медленно, затем быстрее и быстрее он бежал к спасительному углу дома. Один за другим вслед ему в морозном пространстве улицы прогремели два винтовочных выстрела. Пули противно просвистели рядом.
 
   Расставив ноги на ширину плеч, с двумя наганами в руках, за углом дома стоял Соткин. Лицо его было бледным. Зубы крепко сжаты. Прищуренные глаза хищно направлены навстречу опасности. Суровцев встал чуть дальше и сзади от Александра Александровича. Он оказался в метрах трёх справа от него. Успокоил, насколько смог, дыхание. Вынул из внутреннего кармана полушубка свой наган.
   Красноармейцы выбежали из-за угла не одновременно. Будь белогвардейцы менее опытными и менее хладнокровными, они начали бы стрелять в первого появившегося на линии огня. Но первым выстрелил красноармеец. Выстрелил из винтовки скорее от испуга и неожиданности. Он ещё и поскользнулся, чуть не упав при этом.
   Пуля ушла куда-то в сторону, поверх офицерских голов. Привыкшие в последнее время только преследовать и задерживать, патрульные солдаты и думать забыли, что на них кто-то может напасть. От выстрела Соткин рефлекторно сделал шаг в сторону, и только. Тут же, сбивая первого патрульного, из-за угла выскочил второй. За ним одновременно выбежали оставшиеся двое.
   Выстрелы из офицерских наганов сухо хлопали один за другим. Какие-то секунды – и четыре преследователя со стонами и матерными криками распластались на тротуаре. Две-три секунды – и новая серия выстрелов в лежащих на почерневшем весеннем снегу людей…
   Время, когда любопытные жители выбегали на улицу, заслышав пальбу, осталось в прошлом. Теперь при стрельбе на улице томичи гасили свет и отходили в глубь комнат от окон, и без того укрытых ставнями. А то и вовсе сразу же ложились на пол…
   Оглядевшись по сторонам, Суровцев и Соткин быстро пошли прочь от здания с чугунной оградой.
 
   Оглядываясь, поочерёдно проскользнули в двери обречённого дома, в котором пришлось укрываться несколько последних дней. Документы штаба были подняты из подвала и собраны в горнице все, до последней бумажки. «Никак нельзя было выходить сегодня из дома. Никак было нельзя», – повторял и повторял про себя Суровцев. До сих пор он почти безвылазно сидел в подвале. И, как выяснилось, правильно делал. Нечего было и думать, чтобы выйти на улицу без риска быть кем-нибудь узнанным. Мог узнать любой из солдат пленённой пятнадцатитысячной армии Пепеляева, привлечённой, как тогда говорили, «на трудовой фронт». Могли узнать и томичи.
   Сергей Георгиевич знал, что он находится в списке лиц, которых тщательно разыскивает губернская ЧК. Тогда он и сам не мог себе объяснить, почему сделал так, что по всем документам колчаковской армии он прошёл как генерал Мирк. Чекисты искали начальника штаба Северной группы, а затем генерала для поручений и личного представителя адмирала Колчака генерал-майора Мирка Сергея Георгиевича. Вторая, русская, составляющая русско-немецкой фамилии Мирк-Суровцев была известна в колчаковской армии единицам.
 
   – И что, любезный Александр Александрович, вы в очередной раз судьбу испытывать взялись? – с раздражением спросил Суровцев Соткина. Сказал, скорее, для того, чтобы хоть что-то сказать, дабы нарушить молчание.
   – Виноват, ваше превосходительство, – понуро опустив голову, ответил капитан. – Как чёрт шилом в задницу тыкал… Всё же, когда в бою, оно как-то иначе, – добавил он не сразу. – Однако узнали они нас, Сергей Георгиевич. Солдатики-то из нашей армии были. Одного я точно раньше видел.
   Суровцеву ничего не хотелось говорить. Вспомнился вокзал города Могилёва. Тогда он впервые испытал чувства, мучившие сейчас его самого и капитана. Поднять руку на соотечественника – грех тяжкий и несмываемый. Даже если это произошло в бою. Что говорить об их ситуации? Уже по своему опыту Суровцев знал, что обычное оправдание необходимостью самозащиты – оправдание слабое и не приносящее успокоения. Русские стреляли в русских. Взгляд его упёрся в листовку томского совдепа, лежащую рядом с керосиновой лампой. Сергей Георгиевич напряжённо думал… Они сидели, молчали, думая каждый о своём.
   – Второй раз у меня так, – опять нарушил затянувшееся молчание Суровцев.
   – Как так? – спросил Соткин.
   – Поднимаю руку на своих, – ответил Сергей Георгиевич.
   – Вы, ваше превосходительство, будто отроду и не воевали, – улыбаясь недоброй улыбкой, заметил Соткин. – Нашли своих…
   – Да нет же. Я своими приказами людей, наверное, больше погубил, чем иной палач за всю жизнь. Я о том, что не в бою… Ещё первобытный человек первейшим грехом признал убийство именно соплеменника.