Остальные роли Анастасии Зуевой в кино больше эпизодические. Сыграла она свою нетленную Коробочку в экранизации «Мертвых душ», бережно перенесенных со сцены Леонидом Траубергом. Сыграла классическую Матрену в фильме Михаила Швейцера «Воскресение». Василий Шукшин в картине «Живет такой парень» предложил Зуевой сыграть бабку Марфу – ту самую, которая поведала Пашке Колокольникову историю про Смерть, бродившую по дорогам в образе голой бабы.
   Ну и, конечно, нельзя не упомянуть роль бабушки-сказительницы, по которой Анастасию Зуеву до сих пор узнают новые и новые поколения зрителей. Волшебная старушка рассказывает нам четыре сказки – «Морозко», «Огонь, вода и… медные трубы», «Варвара-краса, длинная коса» и «Золотые рога». Режиссер Александр Роу не прогадал, предложив Анастасии Платоновне поучаствовать в его замысле. Она же, в свою очередь, обожала Александра Артуровича, видела в нем такого же творчески азартного человека, добряка, ценителя русского слова и русской природы. Они оказались, как сегодня принято говорить, «на одной волне» и работали вместе с удовольствием.
   А еще Зуева любила озвучивать мультфильмы. В конце сороковых мультипликаторы увлеклись приемом, названным словом «эклер», когда сначала снимали актеров, а потом по ним рисовали персонажей, копировали движения. Наиболее яркий пример – вечная пушкинская «Сказка о рыбаке и рыбке». Так вот Анастасия Зуева специально для съемок в мультфильме гримировалась! Каждый раз, приходя на студию, тратила на грим столько же времени, сколько в театре.
   Кстати, над некоторыми мультфильмами, которые озвучивала Анастасия Зуева, работал и ее муж, композитор Оранский. Это «Волшебный магазин» и «Высокая горка».
   Кроме экрана и сцены, в жизни Анастасии Зуевой важное место занимал «театр у микрофона». Жители огромной страны, особенно глубинки, собирались у черной тарелки и слушали классические произведения в исполнении знаменитых актеров, узнавали их по голосам. Нередко участвовала Анастасия Платоновна в радиопередачах для молодежи, рассказывала о театре, своих учителях и коллегах.
   Казалось, Зуеву любили все. Ее рисовали, ей посвящали стихи. Борис Пастернак одно из своих произведений так и назвал: «Анастасии Платоновне Зуевой».
 
…Стою и радуюсь, и плачу,
И подходящих слов ищу,
Кричу любые наудачу
И без конца рукоплещу.
 
 
Смягчается времен суровость,
Теряют новизну слова.
Талант – единственная новость,
Которая всегда нова.
 
 
Меняются репертуары,
Стареет жизни ералаш.
Нельзя привыкнуть только к дару,
Когда он так велик, как Ваш.
 
 
Он опрокинул все расчеты
И молодеет с каждым днем,
Есть сверхъестественное что-то
И что-то колдовское в нем.
 
 
Для Вас в мечтах писал Островский
И Вас предвосхищал в ролях,
Для Вас воздвиг свой мир московский
Доносчиц, приживалок, свах.
 
 
Движеньем кисти и предплечья,
Ужимкой, речью нараспев
Воскрешено Замоскворечье
Святых и грешниц, старых дев.
 
 
Вы – подлинность. Вы – обаянье,
Вы вдохновение само.
Об этом всем на расстояньи
Пусть скажет Вам мое письмо.
 
   Эти строки высечены на памятнике Анастасии Платоновне Зуевой на Новодевичьем кладбище…
* * *
   – Елена, а какой Анастасия Платоновна была бабушкой?
   – Бабушкой она была потрясающей, фантастической! Никогда не читала никаких нотаций. Сказать мне «нет» или отругать за что-то – это было исключено. Максимум, могла сказать: «Ну, ты дерзкая…» Девочкой я была действительно дерзкой, считала себя умнее всех. Конечно, мне нравились наряды, я их постоянно клянчила, но большого количества тряпок у нас не было. Как-то отдыхала я в детском кремлевском санатории, а там контингент похлеще был – дети больших руководителей. Наряды меняли каждый день. И я пожаловалась бабушке в письме, что мне нечего надеть. Она ответила: «Ты живешь лучше многих, а тряпки – это не самое главное в жизни». Я, помню, ужасно фыркала.
   Я была отличницей, училась сама. Школу окончила с медалью, поступила в институт. Для бабушки люди, знающие языки, были необыкновенными. Куда бы мы ни приходили, она представляла: «Это моя Лена. Знаете, как она по-французски может?!» Я старалась спрятаться, отойти от нее, мне было неловко. В 16 лет пошли кавалеры. Бабушка стояла на балконе и высматривала меня: «Лена, немедленно домой!» Но мне было с ней так легко! Никто в жизни так меня не любил, как бабушка. Стоило попросить ее за друзей – достать билеты в театр, сыграть концерт в школе – она не отказала ни разу. И, конечно, все премьеры были мои, выставки, гостей полон дом… Сейчас это все особенно ценишь. А тогда казалось, что бабушка будет с тобой всегда. Я уверена, что она мне и сейчас оттуда помогает.
   А когда у меня родился сын, бабушка смотрела на его шалости сквозь призму своих первых ролей. Она же начинала как травести, играла Тильтиля в «Синей птице», Ваську в «Младости» Андреева. Эти роли не отпускали ее до преклонных лет.
   – А как складывались взаимоотношения Анастасии Платоновны с сыном – вашим отцом?
   – Отношения были сложными. Самые близкие люди смотрели на Анастасию Платоновну потребительски. Особенно это стало ясно после ее смерти – кто и что от нее хотел и что могли сделать в память о ней. Ничего… Самое страшное ругательство у бабушки было: «Ну, это Наташа из «Трех сестер»…» Мой отец женился именно на такой женщине, которая больше всего любила считать деньги. И всю любовь бабушка переместила на меня. После всех жизненных драм у нее, наконец, появился свет. Я жила у нее, воспитывала она меня сама, сажала за общий стол и даже иногда наливала рюмочку с молдавским вином. И ревность страшная была со стороны других родственников! А я ей отвечала такой же любовью. И сейчас отвечаю.
* * *
   Анастасия Зуева была настоящей советской актрисой и потому постоянно участвовала в шефских, бесплатных концертах. Была столь же органичной в общении с самыми простыми людьми, сколь представительной и светской на официальных приемах. Она всегда охотно и благодарно принимала правительственные награды, с удовольствием носила ордена и медали на красивых вечерних нарядах, подчеркивала, что правительство любит ее. Но при этом она ничего общего не имела с типом идеологически послушных и политически ориентированных лицедеев. Наивность спокойно уживалась в ней с железной волей и атакующим бесстрашием, если дело доходило до принципиальных вопросов. В компартию Зуева так и не вступила. Она была верующим человеком, чего тоже не скрывала. И церковь воздала ей свое признание посмертно: Анастасию Платоновну отпевали в патриаршем храме. Гроб оставался в алтаре Богоявленского собора почти сутки. По распоряжению Патриарха Пимена, службы шли во всех храмах Советского Союза…
   Последние годы жизни актрисы оказались для нее самыми тяжелыми. Нет, ее не забыли, не уволили из театра, и работала она до самого конца. С Олегом Ефремовым у нее складывались замечательные отношения, Зуева была одной из тех, кто приветствовал его приход во МХАТ. Правда, Анастасия Платоновна очень хотела сыграть роль пани Конти в спектакле «Соло для часов с боем», но Ефремов этого не допустил. Блистала Ольга Андровская. А годы спустя произошло событие, которое развело мастеров по разные стороны баррикад.
   В 1984 году Эфрос инсценировал «Живой труп» Толстого. Театр сделал очень большую ставку на этот спектакль. В роли Феди Протасова – Александр Калягин. Зуева хорошо к нему относилась, партнерствовала с ним в пьесе «Уходя, оглянись», в сцене из «Леса», где Калягин играл Счастливцева, а она – Улиту. Была в восторге от его работы в знаменитом спектакле «Так победим!». Даже звонила ему с поздравлениями. А потом посмотрела «Живой труп» и страшно расстроилась. Особенно из-за эпизода, в котором Федя Протасов снимает штаны и оголяет зад. Вот этих вещей на сцене МХАТ Анастасия Платоновна не терпела. Ее гласа в театре не услышали, и тогда Зуева решила написать статью. Ту самую, в «Театральной жизни», где актриса поделилась воспоминаниями о репетициях со Станиславским.
   «Конечно, сцена в какой-то мере всегда еще и «производство». Есть план, есть расписание работы и прочие чисто деловые приметы «производственных» обязанностей режиссера, актера… Но если нет стремления к творчеству, если им не пронизан самый воздух сцены, то искусства нет. Есть поделки… – писала Анастасия Платоновна. – … Станиславский и Толстой искали «изюминку» в человечности души, а не в «греховности» человека. Этим был замечателен и красив, например «Живой труп». Здесь герой лишал себя жизни, ибо лишался непоправимо свободы, радости души, – что было «изюминкой» спектакля тоже, что делало его событийным, незабываемым. Сейчас на сцену МХАТа в роли Протасова выходит способный актер Калягин. Но в нем нет боли и состраданий героя; это просто спившийся, потерявший себя человек. А разве задача театра – посрамить алкоголика?..»
   Или вот такие строки: «Творческий пульс режиссера должен сообщаться актеру каждый день, каждый час, каждую минуту всей его жизни – всегда, а не только в «рабочее время», часто поделенное между сценой, съемочной площадкой кино, концертной эстрадой… Да ведь, наверное, даже и неоткуда взяться этому горению, когда существование артиста просто «расписано» по-деловому; когда пьеса наспех читается и «принимается», когда спектакль «строится», актер «вводится», постановка «выпускается»… При таком стиле существования идеи Станиславского как-то уже сами по себе становятся вроде лишними, ненужными. Возможно, еще и поэтому их сегодня «пересматривают» всяк, кому не лень; точнее – всяк, кому охота прослыть новатором…»
   Эта статья под названием «Желание творить» была отмечена премией журнала по итогам года. Зато во МХАТе отношение к старейшей актрисе резко изменилось. Ефремов перестал ее замечать, иные – здороваться. Анастасия Платоновна доигрывала свои последние спектакли будто в вакууме.
   Впрочем, проблемы в театре отошли на второй план, когда начались страшные проблемы со здоровьем.
   – В том же году у бабушки случился инсульт, – вспоминает Елена Константиновна. – В тот период я была в Лондоне. Мои родители увезли бабушку к себе в квартиру и решали с ней вопросы наследства. Я срочно вернулась и все порушила: привезла ее домой, нашла сиделку. Дело в том, что я работала во Всесоюзном агентстве по авторским правам, занимались изданием иностранных авторов в СССР и публикациями наших за рубежом. По работе знала о существовании очень хороших экстрасенсов и решила обратиться к Владимиру Ивановичу Сафонову. Привезла бабушку к нему. Он посмотрел и сказал: «Не возьмусь». Но я его уговорила. Это было 9 марта 1984 года. Владимир Иванович подытожил: «Максимум могу дать ей два года». Мы сидели за столом, пили чай с тортом. У Анастасии Платоновны было перекошено лицо. И вдруг прямо здесь, за разговором, я вижу, что лицо у нее выпрямляется, налаживается речь, бабушка на глазах восстанавливается. Мне нужно было возвращаться в Лондон, я оставила Анастасию Платоновну в хороших руках, через месяц в Москву приехал мой муж, вновь отвез ее к Владимиру Ивановичу, а в конце апреля она уже играла в «Трех сестрах». И еще почти два года Зуева выходила на сцену в трех спектаклях. А потом… Пришел мой отец, устроил ей скандал, и она слегла с глубоким инсультом. Я опять прорвалась к Сафонову, он ее поднял, но уже ненадолго…
   – Она немного не дожила до своего 90-летия. Наверное, надеялась отметить?
   – Да, она очень любила юбилеи, всегда их торжественно справляла. После того, как отец ее снова забрал, квартиру обокрали, все погромили. Я сделала ремонт, и мы начали готовиться к юбилею. Приехал правнук Станиславского Максим – снял с ней интервью о начале Художественного театра. Бабушка очень дружила с его семьей, всегда помогала, в самые трудные времена. Это оказалась ее последняя съемка…
 
   Анастасия Платоновна Зуева скончалась 23 марта 1986 года. Главный режиссер МХАТа Олег Николаевич Ефремов на похороны не пришел. Из великого «второго поколения» остался лишь Марк Исаакович Прудкин. Через год он с невыносимой болью в сердце наблюдал за расколом Художественного театра. Анастасии Платоновне, к счастью, увидеть этого не довелось…

Семирамида Премудрая
Серафима Бирман

   «Требуются огромный труд мысли и сила сердца, чтоб уметь разрешить задачи сегодняшнего дня и подготовиться к достойной встрече дня грядущего. Человеку моего возраста не к лицу самовосхваление, но лицемерием было бы и самоуничижение, поэтому позволю себе сказать, что понимаю душой задачи театра, хотя не так уж часто разрешаю их как актриса и режиссер. Могу сказать, что испытываю волнение и радость от того высокого смысла, какой получила у нас профессия драматического актера. Я пришла к пониманию этого не сразу, не мгновенно. Потребовалась на это почти вся жизнь. Мой путь к уразумению целей искусства и его отношения к действительности долог…»
   Так начала свою книгу «Путь актрисы» Серафима Германовна Бирман. В период написания этой автобиографии она была еще востребована и в театре и в кино, авторитет Бирман был чрезвычайно высок. Она входила в «тройку»
   руководителей популярнейшего Московского театра имени Ленинского комсомола, ставила спектакли по всей стране, преподавала. Ее имя наводило ужас на одних и священный трепет на других. Некрасивая, длинная, худая, с пронзительно высоким голосом, Серафима Бирман была солдатом русской сцены. А театр был для нее храмом во всех смыслах. Тех, кто не разделял этих чувств, она презирала.
   Как все изменилось за те полвека, что минули со дня выхода мемуаров Серафимы Бирман… Отношение к театру, искусству, культуре вообще. Ее и тогда считали странной, не от мира сего, а в веке нынешнем места таким, как Бирман, не осталось совсем. Как же сложилась жизнь этой необычной актрисы, этой удивительной, оригинальной и поистине странной великой старухи?
* * *
   В выписке из метрической книги кишиневской кладбищенской церкви Всех Святых за 1890 год в графе «имя родившегося» значится: «Серафима» (по святцам – Пламенная), а в графе «звание, имя, отчество и фамилия родителей и какого вероисповедания» вписано: «51-го резервного пехотного батальона штабс-капитан Герман Михайлович Бирман первобрачный и жена его Елена Ивановна второбрачная, оба православного вероисповедания». Говорят, мать рыдала над незадачливой внешностью новорожденной, но отец был от своей первой дочери в полном восторге. Он нанял небольшой военный оркестр, пригласил своих товарищей по полку и устроил бал под тенистыми ореховыми деревьями семейного сада. Свой первый в жизни вальс туго запеленатая Сима «танцевала» на руках отца. А танцевал он ловко, именно поэтому на одном из балов влюбилась в него Елена Ботезат – девятнадцатилетняя вдова с двумя маленькими дочерями.
   Серафима Германовна писала: «Я почитаю своих родителей. Правда, они не отличались образованностью, элегантностью, но они были душевно благородными. Часто и надолго, иногда на год и больше, отец уезжал от нас к своей сестре, которую когда-то, сам еще мальчик, прокормил и воспитал на медяки грошовых уроков отстающим ученикам. Они оба – отец и его сестра – были круглыми сиротами. По складу характера он был в высшей степени своеобразен, а своеобразие в те далекие времена дозволялось лишь людям, достигшим известного веса в обществе, но ставилось в неизбывную вину небогатому и нечиновному человеку. Никак не мог отец понять, что ему (по рождению он был разночинец, и только офицерство дало ему звание личного дворянина) «не должно сметь свое суждение иметь». Этим и объясняется его ранняя отставка. Была у него воля к труду, были душевные силы, но житейская неловкость губила его настойчивые стремления прожить жизнь недаром.
   Мало что удалось отцу. Например, долгие годы составлялся им молдавско-русский словарь. Помню огромное количество листов бумаги, исписанных его изящным почерком, но как часто эти листы можно было потом увидеть на банках с вареньем!..
   Кристально честный не только в делах денежных, но и делах совести, должен был он, думается мне, очень страдать в те далекие времена… Представляю, что отец мог тяготить окружающих: слишком требователен был он к людям. Не давал спуску себе и близким. Нас, детей, хотел приучить ничего не прощать себе. Никаких скидок на возраст! Раз в мелочной лавке, тайком от лавочницы, я взяла грошовую галету. Пришла домой и, как о геройском подвиге, заявила во всеуслышание: «Я украла галету!» Мне не было тогда еще и четырех лет. «Подвиг» мой дошел до отца. Он позвал меня. Он очень любил меня и звал «Семирамидой премудрой», но на этот раз голос его был суров. Я предстала пред ним оробевшая.
   – Вот тебе грош, – сказал отец, – иди в лавку, низко поклонись лавочнице и скажи: «Простите меня, воровку, я украла у вас галету!»
   Четырехлетняя «Семирамида премудрая» в точности все это выполнила. Лавочница, экспансивная полная женщина, со слезами прижала меня к своей огромной мягкой груди, от которой – я и теперь помню – пахло рыбой и керосином. «Что за издевательство над ребенком?» – негодовала она, всхлипывая. Я тоже рыдала, но домой вернулась триумфатором: с целым фунтом конфет (лавочница мне подарила). Чувствовала я себя чистой, почти святой…»
   По воспоминаниям Серафимы Германовны, мать была полной противоположностью отцу. Образование она получила в «пансионе благородных девиц». Она была молдаванка, почти не говорила по-русски. Все уроки ей приходилось заучивать наизусть. Она была очень наивной. Долгое время и после замужества оставалась тоненькой, хрупкой, но сильной волей и жизнеупорной. Детей воспитывала строго: сердилась, когда они простуживались, считала это их злонамеренной провинностью и, сделав жгут из мягкого полотенца, отшлепывала, прежде чем напоить хиной или малиной. Елена Ивановна несла на себе почти все бремя житейских забот – умела собственноручно накормить и обстирать огромную семью, хотя у семьи Бирман была прислуга, но умела и забывать о кухне и стирке, отойдя от плиты и корыта. С романом и цветком в руке садилась на скамейку, под тень дерева, и отдыхала с таким же талантом, с каким выполняла самые трудные домашние обязанности. Никогда не позволяла себе быть небрежной в костюме, требовала этого и от дочерей. Запрещала им душиться, уверяла, что до тридцати лет девушки «обязаны благоухать фиалками».
   У семьи был сад на краю города; почти полгода жизнь проходила в саду. Там, под деревьями, стоял огромный стол. За стол садилось неимоверное число людей, в особенности на чьих-нибудь именинах, и если, бывало, спросят Елену Ивановну: «Кто эта дама или господин? Вон там, в конце стола?», она отвечала: «Не знаю, голубчик, но пусть себе сидят, кому они мешают?» И люди ее любили.
   Училась Серафима очень хорошо. В возрасте четырех лет уже бегло читала и писала. В детский сад ходила вместе с шестилетним братом Николаем. Десяти лет выдержала вступительный экзамен в третий класс «голубой гимназии» (девочки носили голубые форменные платья»). Начальница была княгиня. Учились в мертвой традиции: пятерка по «Закону божьему» была обязательна, даже пять с минусом по этому предмету становилось непреодолимым препятствием к дальнейшему образованию… Друзей у Серафимы почти не было. Более красивые сверстницы не хотели с ней общаться, мальчишки кричали вслед: «Бледная, как смерть, тощая, как жердь!»
   Несмотря на любовь к своему родному городу, Серафиме хотелось поскорее покинуть его: «Кишинев тех лет – город музыкальный, театральный, но я бы не сказала, что «умный», что очень активный в общественной жизни. Кишиневцы любили поесть, попить, поиграть в карты, пофлиртовать, добросовестно служили. Подростки служили «чему-нибудь и как-нибудь» в низших и средних учебных заведениях, молодежь постарше разъезжалась по университетским городам государства Российского. На студенческие каникулы слетались они домой, принося с собой дыхание больших городов, трепет общественных мыслей, отсветы гроз политической борьбы. Мы, гимназистки, видели студентов на вечерах, на благотворительных базарах, чувствовали, что они чем-то отличны от кишиневских обывателей. Но студенты стояли далеко от нас. Даже в родных семьях они вели себя, как знатные гости. Петербург! Москва! Киев! Одесса! Казань! Как мне хотелось в «большой город»! В другую, неведомую, но волшебную жизнь!..»
   В театр Серафима Бирман впервые попала в одиннадцать лет. Когда она увидела человека в пудреном парике, и он произнес «Зофи» (вместо Софи), девочку прохватила дрожь, такая, что застучали зубы. Эта леденящая и обжигающая дрожь театра просыпалась в ней в дальнейшем не раз. Актриса считала, что когда эта внутренняя дрожь замрет – значит, душа пуста. А в тот первый раз, что она побывала в театре, полюбила его навсегда.
   Старшая сестра уехала в Петербург, поступила на курсы и вся растворилась в науке. В 1906 году в Петербург на гастроли приехал Московский Художественный театр. Из бессарабского землячества администрация театра пригласила несколько курсисток для изображения толпы в «Докторе Штокмане». Живая, яркая, общительная сестра оказалась в числе избранных.
   Выступление в «Докторе Штокмане» для нее было лишь развлечением, но для жизни Серафимы оно имело решающее значение: когда летом сестра приехала в Кишинев, Сима увидела у нее фотографическую карточку неизвестного господина – седого, но с черными, как уголь, бровями и такими же черными усами.
   – Кто это?
   – Артист. Главный артист одного московского театра. Я играла с ним вместе на сцене. Да. Играла. И он был мною очень доволен. Серафима! Поступай в этот театр… Гимназию ты кончила. Тебе шестнадцать лет. Поступай! Может быть, из тебя что-нибудь и выйдет. А театр этот хороший. Художественный! Все хвалят…
   В Москву Серафима тогда не поехала, а целый год прожила у сестры, которая служила врачом в деревенской больнице, построенной помещиком этой деревни, водила Серафиму с собой в избы, чтобы подвести к лицу жизни без прикрас. Она настаивала, например, чтобы девушка присутствовала при родах… А юная Сима зажмуривалась, когда видела жизнь, не соответствующую ее мечтам о ней: «Я видела, как женщина, в трех шалях на голове, стояла по колени в проруби – стирала белье. Видела, как моя сестра, узнав в ней свою пациентку, недавно родившую ребенка, полезла за ней чуть ли не в самую прорубь и вытащила оттуда женщину, причем и доктор и пациентка ругались, целовались и плакали обе. Теперь мне очень досадно, что я была такой «мимозой», тем более, что мой высокий рост и резкие черты лица так противоречили лирике и мечтательности моего внутреннего мира. Сейчас непонятно, как это могла я жить с психологией недотроги XIX века? Ведь время было уже совсем другое…»
   На сцену Серафима Бирман впервые вышла в доме соседа сестры – депутата первой Государственной думы Константина Федоровича Казимира. Семьи у него не было, родственники жили за границей, он редко бывал дома. Многим помогал, молодым людям давал среднее и высшее образование, открывал на собственные средства и содержал во всех своих имениях школы, оборудовал для деревенских жителей больницы и общественные бани. Казимир заплатил за первый год обучения в театральной школе и Серафимы. Летом в его саду устраивались любительские спектакли, в которых Бирман и режиссировала, и сыграла свои первые роли: Мерчуткину и упрямую невесту в «Предложении». Стихия театра бушевала в ней, «рассудку вопреки» и вопреки полученному сурово пуританскому воспитанию.
* * *
   «В июле 1908 года я поехала в Москву. За счастьем… – писала Бирман. – Долговязое, наивное и самолюбивое создание! Провинциалка! На основании одной только «веры в себя» ты осмелилась посягнуть на путешествие в Москву? За судьбой актрисы неслась ты? Да соображаешь ли, что ждет тебя в большом городе? Нет, не соображаю… И… еду!!! Еду в Москву!!!»
   Бирман поступила сразу в два учебных заведения: на историко-филологический факультет Высших женских курсов Герье и в драматическую школу Александра Адашева, актера Художественного театра. Причем, на прослушивании она провалилась с треском, но ее все-таки приняли. Почему? Может быть, потому, что своей внешностью Бирман буквально ошеломила экзаменаторов. Была она после брюшного тифа – волосы еще не отросли, вместо локонов на голове был воздет желтый шелковый чепец с тюлевыми уродливыми оборками. А платье было с длинным шлейфом. На тощее тело Серафима «для вящей неотразимости» надела корсет, который был шире нее самой. При всем этом «оснащении» у девушки был сильный южный акцент. Может быть, Серафиму Бирман взяли из-за профессионального любопытства. Для контраста с другими студентками. Но, так или иначе, она стала учиться в школе драматического искусства, где преподавали знаменитейшие актеры Василий Качалов, Леонид Леонидов, Василий Лужский, которые вносили с собой дух Художественного театра. Ученики благоговели перед своими учителями. Иные в антрактах между уроками бегали стаей к вешалке целовать подкладку пальто Василия Васильевича Лужского. А одна из учениц съела лимон из стакана Василия Ивановича Качалова, рассчитывая таким простейшим способом пропитаться его талантом и обаянием.
   Затем в школе появился Леопольд Антонович Сулержицкий, который был послан Станиславским с вполне определенным заданием первого практического испытания зарождающейся «системы». Он внедрял и развивал ту новую внутреннюю технику, которую Станиславский считал необходимой актеру для создания творческого самочувствия по воле своей. Сулержицкий хотел от студийцев переживания роли, а не ее представления.