Страница:
Вершиной этой «работы по Грамши» была, конечно, перестройка в СССР («грамшианская революция»). Она представляла собой интенсивную программу по разрушению идей-символов, которыми легитимировалось идеократическое советское государство. Мир символов упорядочивает историю народа, общества, страны, связывает в нашей коллективной жизни прошлое, настоящее и будущее. В отношении прошлого символы создают нашу общую память, благодаря которой мы становимся народом. В отношении будущего символы соединяют нас в народ, указывая, куда следовало бы стремиться и чего следовало бы опасаться. Тем свойством, благодаря которому символы выполняют свою легитимирующую роль, является авторитет. Символ, лишенный авторитета, становится разрушительной силой – он отравляет вокруг себя пространство, поражая целостность сознания людей.
Как писал известный католический богослов Р. Гвардини, «разрушение авторитета неизбежно вызывает к жизни его извращенное подобие – насилие». Огромным экспериментом был тот «штурм символов», которым стала Реформация в Западной Европе. Ее опыт глубоко изучил Грамши при разработке учения о гегемонии. Результатом Реформации была такая вспышка насилия, что Германия потеряла 2/3 населения.
Поскольку советское государство было идеократическим, его легитимация и поддержание гегемонии опирались именно на авторитет символов и священных идей, а не на политический рынок индивидуального голосования. Во время перестройки идеологи перешли от «молекулярного» разъедания мира символов, который вели «шестидесятники», к его открытому штурму. Этот штурм был очень эффективным.
Важное отличие теории революции Грамши от марксистской и ленинской теорий было и то, что Грамши преодолел свойственный историческому материализму прогрессизм. И Маркс, и Ленин отвергали саму возможность революций регресса. Такого рода исторические процессы в их концепциях общественного развития выглядели как реакция или контрреволюция. Как видно из учения о гегемонии, любое государство, в том числе прогрессивное, может не справиться с задачей сохранения своей культурной гегемонии, если исторический блок его противников обладает новыми, более эффективными средствами агрессии в культурное ядро общества.
У Грамши перед глазами был опыт фашизма, который применил средства манипуляции сознанием, относящиеся уже к эпохе постмодерна и подорвал гегемонию буржуазной демократии – совершил типичную революцию регресса. Но теория истмата оказалась не готова к такому повороту событий. Недаром немецкий философ Л. Люкс после опыта фашизма писал: «Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах». При этом, опять же, подрыв культурных устоев, которые могли бы противостоять соблазнам фашизма, проводился силами интеллигенции. Л. Люкс замечает: «Именно представители культурной элиты в Европе, а не массы, первыми поставили под сомнение фундаментальные ценности европейской культуры. Не восстание масс, а мятеж интеллектуальной элиты нанес самые тяжелые удары по европейскому гуманизму, писал в 1939 г. Георгий Федотов».
Более того, элита советских коммунистов, получившая в 30-е годы образование, основанное на прогрессистских постулатах Просвещения (в версии исторического материализма), долго не могла поверить, что в Европе может произойти такой сдвиг в сфере сознания. Это не позволило осознать угрозу фашизма в полном объеме. Это особо подчеркивает Л. Люкс: «После 1917 г. большевики попытались завоевать мир и для идеала русской интеллигенции – всеобщего равенства, и для марксистского идеала – пролетарской революции. Однако оба эти идеала не нашли в «капиталистической Европе» межвоенного периода того отклика, на который рассчитывали коммунисты. Европейские массы, прежде всего в Италии и Германии, оказались втянутыми в движения противоположного характера, рассматривавшие идеал равенства как знак декаданса и утверждавшие непреодолимость неравенства рас и наций. Восхваление неравенства и иерархического принципа правыми экстремистами было связано, прежде всего у национал-социалистов, с разрушительным стремлением к порабощению или уничтожению тех людей и наций, которые находились на более низкой ступени выстроенной ими иерархии. Вытекавшая отсюда политика уничтожения, проводившаяся правыми экстремистами, и в первую очередь национал-социалистами, довела до абсурда как идею национального эгоизма, так и иерархический принцип».
Оптимизм, которым было проникнуто советское мировоззрение, затруднил понимание причин и глубины того кризиса Запада, из которого вызрела фашистская революция. Л. Люкс пишет по этому поводу: «Коммунисты не поняли европейского пессимизма, они считали его явлением, присущим одной лишь буржуазии… Теоретики Коминтерна закрывали глаза на то, что европейский пролетариат был охвачен пессимизмом почти в такой же мере, как и все другие слои общества. Ошибочная оценка европейского пессимизма большевистской идеологией коренилась как в марксистской, так и в национально-русской традиции».
Опыт фашизма показал ограниченность тех теорий общества, в которых не учитывалась уязвимость надстройки, общественного сознания. Крупнейший психолог нашего века Юнг, наблюдая за пациентами-немцами, написал уже в 1918 г., задолго до фашизма: «Христианский взгляд на мир утрачивает свой авторитет, и поэтому возрастает опасность того, что «белокурая бестия», мечущаяся ныне в своей подземной темнице, сможет внезапно вырваться на поверхность с самыми разрушительными последствиями».
Потом он внимательно следил за фашизмом и все же в 1946 г. в эпилоге к своим работам об этом массовом психозе («немецкой психопатии») признал: «Германия поставила перед миром огромную и страшную проблему». Он прекрасно знал все «разумные» экономические, политические и пр. объяснения фашизма, но видел, что дело не в реальных «объективных причинах». Загадочным явлением был именно массовый, захвативший большинство немцев психоз, при котором целая разумная и культурная нация, упрятав в концлагеря несогласных, соединилась в проекте, который вел к краху.
Иррациональные установки владели умами интеллигенции и рабочих во время «бархатных» революций в странах Восточной Европы. Они ломали структуры надежно развивавшегося общества и расчищали дорогу капитализму, вовсе того не желая. Польские социологи пишут об этом явлении: «Противостояние имело неотрадиционалистский, ценностно-символический характер («мы и они»), овеяно ореолом героико-романтическим – религиозным и патриотическим. «Нематериалистическим» был сам феномен «Солидарности», появившийся и исчезнувший… Он активизировал массы, придав политический смысл чисто моральным категориям, близким и понятным «простому» человеку – таким, как «борьба добра со злом»… Широко известно изречение А. Михника: «Мы отлично знаем, чего не хотим, но чего мы хотим, никто из нас точно не знает».
Подобный слом произошел в СССР в конце 80-х годов. Поведение огромных масс населения нашей страны стало на время обусловлено не разумным расчетом, не «объективными интересами», а именно всплеском коллективного бессознательного. Это поведение казалось той части народа, которая психозом не была захвачена, непонятным и необъяснимым. В некоторых частях сломанного СССР раскачанное идеологами коллективное бессознательное привело к крайним последствиям. Возьмите Армению начала 90-х годов. Нет смысла искать разумных расчетов в ее войне с Азербайджаном – шансов на успех в такой изнурительной войне почти не было. Это – массовый психоз, вызванный политиками для свержения советского строя и разрушения СССР.
Перестройка и начальная фаза рыночной реформы в СССР – чистый случай революции регресса, и его совершенно не могло предсказать советское обществоведение исходя из теорий революции Маркса и Ленина. Кто в 90-е годы поддержал Ельцина, если не считать ничтожную кучку «новых русских» с их разумным, даже циничным расчетом, и сбитую с толку либеральную интеллигенцию? Поддержали именно те, в ком взыграло обузданное советским строем антицивипизационное коллективное бессознательное. Эти внеклассовые массы людей, освобожденные от рациональности заводов и КБ, правильно поняли клич Ельцина «я дал вам свободу!» В самом понятии рынок их слух ласкал эпитет: стихийный регулятор. А понятие плана отталкивало неизбежной дисциплиной. И к этим людям, как запорожцы босым, но пьяным и веселым, КПРФ взывала: выберите нас, мы восстановим производство и вернем вас к станку и за парты.
Когда такая революция регресса происходит с половиной народа и он начинает «жечь костры и в церковь гнать табун», то это – национальная катастрофа. Это вовсе не возврат к досоветской российской цивилизации («контрреволюция через 70 лет»), а «революция гунна», имеющая цивилизационное измерение. В РФ оно выражается в демонтаже главных структур современной цивилизации – промышленности, науки, образования, больших технических систем (типа Единой энергетической системы).
Революция может иметь причиной глубокий конфликт в отношении всех фундаментальных принципов жизнеустройства, всех структур цивилизации, а вовсе не только в отношении способа распределения произведенного продукта («прибавочной стоимости»). Например, многие немецкие мыслители первой половины XX в. считали, что та революция в Германии, которая возникла в результате Первой мировой войны, имела в своем основании отношение к государству. О. Шпенглер приводит слова видного консерватора И. Пленге о том, что это была «революция собирания и организации всех государственных сил XX века против революции разрушительного освобождения в XVIII веке». О. Шпенглер поясняет: «Центральной мыслью Пленге было то, что война привела к истинной революции, причем революции социалистической. «Социализм есть организация», он предполагает плановое хозяйство и дисциплину, он кладет конец эпохе индивидуализма».
Понятно, что такая революция совершенно противоречит теории Маркса, ибо для марксизма государство – лишь паразитический нарост на обществе. О. Шпенглер отмечает: «Маркс и в этом отношении превратился в англичанина: государство не входит в его мышление. Он мыслит при помощи образа society – безгосударственно».
Главным предметом данной книги является специфический тип революций, который иногда обозначается словом «цветные», а чаще словом «оранжевые» – по названию самой крупной из них, которая произошла на Украине в конце 2004 – начале 2005 г. Две другие сходные революции имели место в 2000 г. в Югославии и в 2003 г. в Грузии. Описание и анализ «оранжевых» революций предваряет краткий очерк их предшественниц, особенно «бархатных» революций 80-х годов в восточноевропейских социалистических странах.
«Оранжевые» революции – это революции, не просто приводящие к смене властной верхушки государства и его геополитической ориентации, а и принципиально меняющие основание легитимности всей государственности страны. Более того, меняется даже местонахождение источника легитимности, он перемещается с территории данного государства в метрополию, в ядро мировой системы капитализма. Такое глубокое изменение государственности имеет цивилизационное измерение.
Наблюдатели, следующие представлениям о революциях, принятым в историческом материализме (революция как смена формации), отрицают за «бархатными» и «оранжевыми» операциями по смене власти статус революций. Действительно, речи не идет о классических революциях. Но общественные явления вообще, а революции в частности, и не ограничиваются классикой. Смена власти и в Грузии, и на Украине сопровождалась глубокими структурными изменениями не только в государстве и обществе этих стран, но и в структуре мироустройства. Две постсоветские территории резко изменили свои цивилизационный тип и траекторию развития – они вырваны из той страны, которая еще оставалась на месте СССР, хотя и с расчлененной государственностью. Они перестали быть постсоветскими. Будущее покажет, будет ли это новое состояние устойчивым, но в данный момент приходится признать, что свершилась именно революция.
Разумеется, эти неклассические революции по многим своим важнейшим признакам отличаются от прежних и классовых, и цивилизационных революций. В том числе и по той роли, которую играют внешние силы. М. Ремизов пишет: «Революции всегда в той или иной степени служили целям внешних агентов (хотя бы потому, что в краткосрочном плане они ослабляют общественный организм) и как-то инспирировались извне. Но в великих революциях «внешний фактор» был именно внешним, привходящим по отношению к самому революционному акту. В случае «бархатных революций» все иначе: поддержка извне является их внутренней чертой, входит в онтологию события, становится краеугольным камнем новой легитимности».
Для описания и анализа «бархатных» и «оранжевых» революций, которые сложились как специфическая политическая технология свержения государственной власти в самые последние десятилетия[3] – нет необходимости вдаваться в детальную классификацию множества революций второй половины XX века. Главное – принять и осмыслить тот факт, что реально имевшие место в XX веке революции вызваны необходимостью решать задачи не столько формационного характера, сколько цивилизационного.
Мы видели революции, в которых часть общества добивалась изменения главных структур жизнеустройства в соответствии со своими представлениями о благой жизни, но при этом формационные изменения имели для этой части общества второстепенное значение, были лишь инструментами изменения. Таковы были и революция кадетов, и революция либеральной интеллигенции в СССР, и массовый порыв части украинского общества в 2003–2004 гг. Но мы видели и революции, которые другая часть общества производила, чтобы предотвратить эти изменения, противоречащие ее представлениям о благой жизни – и для этого приходилось переделывать общественно-экономические структуры.
Для понимания и предвидения хода революций надо вглядываться не только в противоречия, созревшие в базисе общества, но и в процессы, происходящие или целенаправленно возбуждаемые в надстройке общества – в культуре, идеологии и сфере массового сознания. Грамши дал сильную теорию таких революций, а в последние полвека накапливается и систематизируется богатый эмпирический материал. Эта работа достигла того уровня зрелости, когда появилась возможность быстро разрабатывать технологии таких революций применительно к конкретной социокультурной обстановке.
Глава 2. Критерии оценки революций в методологии марксизма
Как писал известный католический богослов Р. Гвардини, «разрушение авторитета неизбежно вызывает к жизни его извращенное подобие – насилие». Огромным экспериментом был тот «штурм символов», которым стала Реформация в Западной Европе. Ее опыт глубоко изучил Грамши при разработке учения о гегемонии. Результатом Реформации была такая вспышка насилия, что Германия потеряла 2/3 населения.
Поскольку советское государство было идеократическим, его легитимация и поддержание гегемонии опирались именно на авторитет символов и священных идей, а не на политический рынок индивидуального голосования. Во время перестройки идеологи перешли от «молекулярного» разъедания мира символов, который вели «шестидесятники», к его открытому штурму. Этот штурм был очень эффективным.
Важное отличие теории революции Грамши от марксистской и ленинской теорий было и то, что Грамши преодолел свойственный историческому материализму прогрессизм. И Маркс, и Ленин отвергали саму возможность революций регресса. Такого рода исторические процессы в их концепциях общественного развития выглядели как реакция или контрреволюция. Как видно из учения о гегемонии, любое государство, в том числе прогрессивное, может не справиться с задачей сохранения своей культурной гегемонии, если исторический блок его противников обладает новыми, более эффективными средствами агрессии в культурное ядро общества.
У Грамши перед глазами был опыт фашизма, который применил средства манипуляции сознанием, относящиеся уже к эпохе постмодерна и подорвал гегемонию буржуазной демократии – совершил типичную революцию регресса. Но теория истмата оказалась не готова к такому повороту событий. Недаром немецкий философ Л. Люкс после опыта фашизма писал: «Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах». При этом, опять же, подрыв культурных устоев, которые могли бы противостоять соблазнам фашизма, проводился силами интеллигенции. Л. Люкс замечает: «Именно представители культурной элиты в Европе, а не массы, первыми поставили под сомнение фундаментальные ценности европейской культуры. Не восстание масс, а мятеж интеллектуальной элиты нанес самые тяжелые удары по европейскому гуманизму, писал в 1939 г. Георгий Федотов».
Более того, элита советских коммунистов, получившая в 30-е годы образование, основанное на прогрессистских постулатах Просвещения (в версии исторического материализма), долго не могла поверить, что в Европе может произойти такой сдвиг в сфере сознания. Это не позволило осознать угрозу фашизма в полном объеме. Это особо подчеркивает Л. Люкс: «После 1917 г. большевики попытались завоевать мир и для идеала русской интеллигенции – всеобщего равенства, и для марксистского идеала – пролетарской революции. Однако оба эти идеала не нашли в «капиталистической Европе» межвоенного периода того отклика, на который рассчитывали коммунисты. Европейские массы, прежде всего в Италии и Германии, оказались втянутыми в движения противоположного характера, рассматривавшие идеал равенства как знак декаданса и утверждавшие непреодолимость неравенства рас и наций. Восхваление неравенства и иерархического принципа правыми экстремистами было связано, прежде всего у национал-социалистов, с разрушительным стремлением к порабощению или уничтожению тех людей и наций, которые находились на более низкой ступени выстроенной ими иерархии. Вытекавшая отсюда политика уничтожения, проводившаяся правыми экстремистами, и в первую очередь национал-социалистами, довела до абсурда как идею национального эгоизма, так и иерархический принцип».
Оптимизм, которым было проникнуто советское мировоззрение, затруднил понимание причин и глубины того кризиса Запада, из которого вызрела фашистская революция. Л. Люкс пишет по этому поводу: «Коммунисты не поняли европейского пессимизма, они считали его явлением, присущим одной лишь буржуазии… Теоретики Коминтерна закрывали глаза на то, что европейский пролетариат был охвачен пессимизмом почти в такой же мере, как и все другие слои общества. Ошибочная оценка европейского пессимизма большевистской идеологией коренилась как в марксистской, так и в национально-русской традиции».
Опыт фашизма показал ограниченность тех теорий общества, в которых не учитывалась уязвимость надстройки, общественного сознания. Крупнейший психолог нашего века Юнг, наблюдая за пациентами-немцами, написал уже в 1918 г., задолго до фашизма: «Христианский взгляд на мир утрачивает свой авторитет, и поэтому возрастает опасность того, что «белокурая бестия», мечущаяся ныне в своей подземной темнице, сможет внезапно вырваться на поверхность с самыми разрушительными последствиями».
Потом он внимательно следил за фашизмом и все же в 1946 г. в эпилоге к своим работам об этом массовом психозе («немецкой психопатии») признал: «Германия поставила перед миром огромную и страшную проблему». Он прекрасно знал все «разумные» экономические, политические и пр. объяснения фашизма, но видел, что дело не в реальных «объективных причинах». Загадочным явлением был именно массовый, захвативший большинство немцев психоз, при котором целая разумная и культурная нация, упрятав в концлагеря несогласных, соединилась в проекте, который вел к краху.
Иррациональные установки владели умами интеллигенции и рабочих во время «бархатных» революций в странах Восточной Европы. Они ломали структуры надежно развивавшегося общества и расчищали дорогу капитализму, вовсе того не желая. Польские социологи пишут об этом явлении: «Противостояние имело неотрадиционалистский, ценностно-символический характер («мы и они»), овеяно ореолом героико-романтическим – религиозным и патриотическим. «Нематериалистическим» был сам феномен «Солидарности», появившийся и исчезнувший… Он активизировал массы, придав политический смысл чисто моральным категориям, близким и понятным «простому» человеку – таким, как «борьба добра со злом»… Широко известно изречение А. Михника: «Мы отлично знаем, чего не хотим, но чего мы хотим, никто из нас точно не знает».
Подобный слом произошел в СССР в конце 80-х годов. Поведение огромных масс населения нашей страны стало на время обусловлено не разумным расчетом, не «объективными интересами», а именно всплеском коллективного бессознательного. Это поведение казалось той части народа, которая психозом не была захвачена, непонятным и необъяснимым. В некоторых частях сломанного СССР раскачанное идеологами коллективное бессознательное привело к крайним последствиям. Возьмите Армению начала 90-х годов. Нет смысла искать разумных расчетов в ее войне с Азербайджаном – шансов на успех в такой изнурительной войне почти не было. Это – массовый психоз, вызванный политиками для свержения советского строя и разрушения СССР.
Перестройка и начальная фаза рыночной реформы в СССР – чистый случай революции регресса, и его совершенно не могло предсказать советское обществоведение исходя из теорий революции Маркса и Ленина. Кто в 90-е годы поддержал Ельцина, если не считать ничтожную кучку «новых русских» с их разумным, даже циничным расчетом, и сбитую с толку либеральную интеллигенцию? Поддержали именно те, в ком взыграло обузданное советским строем антицивипизационное коллективное бессознательное. Эти внеклассовые массы людей, освобожденные от рациональности заводов и КБ, правильно поняли клич Ельцина «я дал вам свободу!» В самом понятии рынок их слух ласкал эпитет: стихийный регулятор. А понятие плана отталкивало неизбежной дисциплиной. И к этим людям, как запорожцы босым, но пьяным и веселым, КПРФ взывала: выберите нас, мы восстановим производство и вернем вас к станку и за парты.
Когда такая революция регресса происходит с половиной народа и он начинает «жечь костры и в церковь гнать табун», то это – национальная катастрофа. Это вовсе не возврат к досоветской российской цивилизации («контрреволюция через 70 лет»), а «революция гунна», имеющая цивилизационное измерение. В РФ оно выражается в демонтаже главных структур современной цивилизации – промышленности, науки, образования, больших технических систем (типа Единой энергетической системы).
Революция может иметь причиной глубокий конфликт в отношении всех фундаментальных принципов жизнеустройства, всех структур цивилизации, а вовсе не только в отношении способа распределения произведенного продукта («прибавочной стоимости»). Например, многие немецкие мыслители первой половины XX в. считали, что та революция в Германии, которая возникла в результате Первой мировой войны, имела в своем основании отношение к государству. О. Шпенглер приводит слова видного консерватора И. Пленге о том, что это была «революция собирания и организации всех государственных сил XX века против революции разрушительного освобождения в XVIII веке». О. Шпенглер поясняет: «Центральной мыслью Пленге было то, что война привела к истинной революции, причем революции социалистической. «Социализм есть организация», он предполагает плановое хозяйство и дисциплину, он кладет конец эпохе индивидуализма».
Понятно, что такая революция совершенно противоречит теории Маркса, ибо для марксизма государство – лишь паразитический нарост на обществе. О. Шпенглер отмечает: «Маркс и в этом отношении превратился в англичанина: государство не входит в его мышление. Он мыслит при помощи образа society – безгосударственно».
Главным предметом данной книги является специфический тип революций, который иногда обозначается словом «цветные», а чаще словом «оранжевые» – по названию самой крупной из них, которая произошла на Украине в конце 2004 – начале 2005 г. Две другие сходные революции имели место в 2000 г. в Югославии и в 2003 г. в Грузии. Описание и анализ «оранжевых» революций предваряет краткий очерк их предшественниц, особенно «бархатных» революций 80-х годов в восточноевропейских социалистических странах.
«Оранжевые» революции – это революции, не просто приводящие к смене властной верхушки государства и его геополитической ориентации, а и принципиально меняющие основание легитимности всей государственности страны. Более того, меняется даже местонахождение источника легитимности, он перемещается с территории данного государства в метрополию, в ядро мировой системы капитализма. Такое глубокое изменение государственности имеет цивилизационное измерение.
Наблюдатели, следующие представлениям о революциях, принятым в историческом материализме (революция как смена формации), отрицают за «бархатными» и «оранжевыми» операциями по смене власти статус революций. Действительно, речи не идет о классических революциях. Но общественные явления вообще, а революции в частности, и не ограничиваются классикой. Смена власти и в Грузии, и на Украине сопровождалась глубокими структурными изменениями не только в государстве и обществе этих стран, но и в структуре мироустройства. Две постсоветские территории резко изменили свои цивилизационный тип и траекторию развития – они вырваны из той страны, которая еще оставалась на месте СССР, хотя и с расчлененной государственностью. Они перестали быть постсоветскими. Будущее покажет, будет ли это новое состояние устойчивым, но в данный момент приходится признать, что свершилась именно революция.
Разумеется, эти неклассические революции по многим своим важнейшим признакам отличаются от прежних и классовых, и цивилизационных революций. В том числе и по той роли, которую играют внешние силы. М. Ремизов пишет: «Революции всегда в той или иной степени служили целям внешних агентов (хотя бы потому, что в краткосрочном плане они ослабляют общественный организм) и как-то инспирировались извне. Но в великих революциях «внешний фактор» был именно внешним, привходящим по отношению к самому революционному акту. В случае «бархатных революций» все иначе: поддержка извне является их внутренней чертой, входит в онтологию события, становится краеугольным камнем новой легитимности».
Для описания и анализа «бархатных» и «оранжевых» революций, которые сложились как специфическая политическая технология свержения государственной власти в самые последние десятилетия[3] – нет необходимости вдаваться в детальную классификацию множества революций второй половины XX века. Главное – принять и осмыслить тот факт, что реально имевшие место в XX веке революции вызваны необходимостью решать задачи не столько формационного характера, сколько цивилизационного.
Мы видели революции, в которых часть общества добивалась изменения главных структур жизнеустройства в соответствии со своими представлениями о благой жизни, но при этом формационные изменения имели для этой части общества второстепенное значение, были лишь инструментами изменения. Таковы были и революция кадетов, и революция либеральной интеллигенции в СССР, и массовый порыв части украинского общества в 2003–2004 гг. Но мы видели и революции, которые другая часть общества производила, чтобы предотвратить эти изменения, противоречащие ее представлениям о благой жизни – и для этого приходилось переделывать общественно-экономические структуры.
Для понимания и предвидения хода революций надо вглядываться не только в противоречия, созревшие в базисе общества, но и в процессы, происходящие или целенаправленно возбуждаемые в надстройке общества – в культуре, идеологии и сфере массового сознания. Грамши дал сильную теорию таких революций, а в последние полвека накапливается и систематизируется богатый эмпирический материал. Эта работа достигла того уровня зрелости, когда появилась возможность быстро разрабатывать технологии таких революций применительно к конкретной социокультурной обстановке.
Глава 2. Критерии оценки революций в методологии марксизма
Для судеб России важно, что российская интеллигенция с конца XIX века приняла как догму понятие революции, проникнутое представлениями марксизма.
В российской социал-демократии, а затем и в советском обществоведении было принято как догма, что в иерархии критериев, с которыми Маркс подходил к общественным явлениям, на первом месте стояли критерии формационного, классового подхода. Ленин писал весной 1914 г.: «По сравнению с «рабочим вопросом» подчиненное значение национального вопроса не подлежит сомнению у Маркса». С этим никак нельзя согласиться, если речь идет не об абстрактной теоретической модели Маркса, а об отношении к реальным общественным противоречиям. Установки Маркса и Энгельса были отягощены евроцентризмом и русофобией. Это создавало внутреннюю противоречивость всего учения, поскольку из-под концепции исторического процесса как борьбы классов периодически прорывалось более фундаментальное представление истории как борьбы народов.
При столкновении прогрессивной нации с реакционным народом «рабочий вопрос» (то есть интересы трудящихся) не просто занимает у классиков марксизма подчиненное место по сравнению с национальным, но как правило вообще не принимается во внимание.
При вторжении английского капитализма в Индию гибель миллионов индийских ткачей ничего не значила по сравнению с прогрессивной ролью колонизаторов в развитии производительных сил Англии. Напротив, гражданская война буржуазии северных штатов США против буржуазии плантаторов Юга под лозунгом ликвидации рабства воспринималась Марксом почти как пролетарская революция. Маркс и Энгельс писали в приветствии президенту США Линкольну в ноябре 1864 г.: «Рабочие Европы твердо верят, что, подобно тому как американская война за независимость положила начало эре господства буржуазии, так американская война против рабства положит начало эре господства рабочего класса. Предвестие грядущей эпохи они усматривают в том, что на Авраама Линкольна, честного сына рабочего класса, пал жребий провести свою страну сквозь беспримерные бои за освобождение порабощенной расы и преобразование общественного строя».
Для такой восторженной оценки не было совершенно никаких оснований кроме уважения к США как стране наиболее развитого и «чистого» капитализма.
Евроцентризм заставлял Маркса так сузить рамки его представления революции, что основные противоречия, порождавшие с середины XIX века революционные движения, из этой модели исключались. Следовательно, они и не могли получить одобрения основоположником марксизма. Так возник конфликт между Марксом и русскими революционерами, который имел несколько уровней. Структура его не разобрана из-за умолчаний, вызванных особым местом, которое занимал марксизм в идеологии мирового левого движения и в официальной советской идеологии.
Известно, какое резкое неприятие Маркса и Энгельса вызвали представления Бакунина и народников о назревании в России антикапиталистической революции. Основоположники марксизма считали эту революцию несвоевременной и даже реакционной. Понятно, что для хода реального исторического процесса в России в период назревающей революции вопрос о тех основаниях, исходя из которых Маркс и Энгельс пришли к такому выводу, был чрезвычайно актуальным. Этот вопрос остается актуальным и сегодня, поскольку политически активная часть постсоветского общества остается под большим влиянием марксистского обществоведения. В этом обществоведении ответ на указанный вопрос сводился, в общем, к следующему.
Ключевым положением исторического материализма и теории революции Маркса является объективный характер главного противоречия общественного развития – противоречия между развитием производительных сил и производственных отношений. Когда разрешение этого противоречия становится невозможно в рамках данной общественно-экономической формации, происходит революция, ломающая прежние производственные отношения, и меняется формация.
Исходя из этого, Маркс и Энгельс и предупреждали о том, что попытка произвести преждевременную социальную революцию до того, как развитие производительных сил вступило в неразрешимое противоречие с производственными отношениями, является реакционной. Такая революция лишь задержала бы развитие производительных сил или даже привела к их регрессу. Положение о том, что сопротивление капитализму, пока он не исчерпал своей потенции в развитии производительных сил, является реакционным, было заложено в марксизм, как непререкаемый постулат.
Этому положению уделено значительное место уже в «Экономических рукописях 1844 г.» Маркса. Об этом специально говорится в «Манифесте коммунистической партии»: сословия, которые «борются с буржуазией для того, чтобы спасти свое существование от гибели… реакционны: они стремятся повернуть назад колесо истории».
При этой оценке совершенно не принимается в расчет, насколько массовыми и нестерпимыми являются страдания «ремесленников и крестьян», страдания подавляющего большинства именно рабочих в исходном смысле этого слова.
Маркс пишет в «Капитале» о мелкотоварном производстве и его уничтожении капитализмом: «Экспроприация у широких народных масс земли, жизненных средств, орудий труда, – эта ужасная и тяжелая экспроприация народной массы образует пролог истории капитала… Экспроприация непосредственных производителей совершается с самым беспощадным вандализмом и под давлением самых подлых, самых грязных, самых мелочных и самых бешеных страстей. Частная собственность, добытая трудом собственника, основанная, так сказать, на срастании отдельного независимого работника с его орудиями и средствами труда, вытесняется капиталистической частной собственностью, которая покоится на эксплуатации чужой, но формально свободной рабочей силы».
Итак, на подавляющее большинство народа накатывает враг, угрожающий «ужасной экспроприацией народной массы», причем «с самым беспощадным вандализмом и под давлением самых подлых и самых бешеных страстей» – но сопротивляться этому народ не должен, это сопротивление Маркс квалифицирует как реакционное. Гораздо важнее, по его мнению, «прогресс промышленности, невольным носителем которого является буржуазия». Сопротивление этому «колесу истории» недопустимо.
Что это за «колесо истории»? Почему народы, которых оно грозит раздавить, не имеют права попытаться оттолкнуть его от своего дома – пусть бы катилось по другой дорожке? Причем с обвинением в реакционности таких попыток Маркс обращается и к народам, которые вовсе не находятся в колее этого «колеса» – например, к русскому.
«Рабочий вопрос» занимает подчиненное положение и при оценке Марксом тех страданий, которые выпадают на долю разных народов под железной пятой капиталистического прогресса. Даже небольшие лишения ремесленников Запада вызывают несравненно большее сожаление, чем массовая гибель «отсталых». Маркс пишет: «Всемирная история не знает более ужасающего зрелища, чем постепенная, затянувшаяся на десятилетия и завершившаяся, наконец, в 1838 г. гибель английских ручных хлопчатобумажных ткачей. Многие из них умерли голодной смертью, многие долго влачили существование со своими семьями на 2½ пенса в день. Напротив, английские хлопчатобумажные машины произвели острое действие на Ост-Индию, генерал-губернатор которой констатировал в 1834–1835 годах: «Бедствию этому едва ли найдется аналогия в истории торговли. Равнины Индии белеют костями хлопкоткачей»…».
Гибель ткачей в Англии «затянулась на десятилетия», и за эти десятилетия «многие умерли голодной смертью». Но им оказывалась определенная социальная помощь. Как сказано в сноске, «до проведения закона о бедных 1833 г. конкуренция между ручным ткачеством и машинным ткачеством затягивалась в Англии из-за того, что вспомоществованиями от приходов пополняли заработную плату, упавшую далеко ниже минимума». Социальной катастрофы в Англии явно не произошло. Однако «всемирная история не знает более ужасающего зрелища» – а кости миллионов ткачей Индии, умерших от голода всего за один год, столь ужасающего зрелища, по мнению Маркса, не представляют. Разве для русских народников это не было сигналом, что уж нас-то «колесо» совсем не пощадит, если мы не отклоним его траекторию подальше от России?
Правом на вандализм, экспроприацию и даже уничтожение сопротивляющихся народов марксизм наделяет Запад – на основании того, что в расистской идеологии евроцентризма Запад приписал себе роль носителя прогресса.
Одновременно евроцентризм принижает роль всех незападных культур и народов в развитии человечества в целом, в том числе и его производительных сил. Приручение лошади в Азии или выведение культурной кукурузы и картофеля индейцами Южной Америки сыграли в истории цивилизации более важную роль, чем создание атомной бомбы. Приписывать какую-то особую роль буржуазному обществу, оправдывая этой ролью разрушение других культур и хозяйственных укладов – это вызванное кратким историческим моментом сужение сознания. К. Леви-Стросс пишет в «Структурной антропологии»: «Вся научная и промышленная революция Запада умещается в период, равный половине тысячной доли жизни, прожитой человечеством. Это надо помнить, прежде чем утверждать, что эта революция полностью перевернула жизнь».
К несчастью для советского строя и советского народа, присущий марксизму евроцентризм настолько глубоко проник в наше массовое сознание, что большинство не замечало нелепости того гипертрофированного восхищения, которое в 70—80-е годы ХХ века вызывали у нас западные промышленные товары. Люди поклонялись электробритве и не хотели знать, что хозяйственное освоение центральной и северной Европы началось лишь после того, как германцы освоили изобретенный скифами хомут. Только тогда они смогли заменить волов лошадьми на пахоте и в транспорте, чтобы обрабатывать удаленные от жилищ поля и поляны. И только с появлением хомута на север продвинулись монастыри, необходимые для развития центры культуры.
Но вернемся от реальности отношений Запада с периферией («борьбы народов») к абстракции исторического материализма. Эта абстрактная конструкция представляется несостоятельной исходя из следующих соображений.
Понятно, что если речь идет об объективном противоречии, нарастание которого проявляется во множестве общественных явлений, тем более если процесс нарастания этого противоречия является нелинейным и приводит к переломным моментам, то возникает вопрос, каковы индикаторы и критерии, которыми оперирует методология марксизма. Как она определяет наступление того критического момента, начиная с которого можно проводить социальную революцию? Когда надо считать, что производительные силы развились настолько, что приходится менять производственные отношения посредством революционного действия, рационально направляемого марксистской теорией?
В российской социал-демократии, а затем и в советском обществоведении было принято как догма, что в иерархии критериев, с которыми Маркс подходил к общественным явлениям, на первом месте стояли критерии формационного, классового подхода. Ленин писал весной 1914 г.: «По сравнению с «рабочим вопросом» подчиненное значение национального вопроса не подлежит сомнению у Маркса». С этим никак нельзя согласиться, если речь идет не об абстрактной теоретической модели Маркса, а об отношении к реальным общественным противоречиям. Установки Маркса и Энгельса были отягощены евроцентризмом и русофобией. Это создавало внутреннюю противоречивость всего учения, поскольку из-под концепции исторического процесса как борьбы классов периодически прорывалось более фундаментальное представление истории как борьбы народов.
При столкновении прогрессивной нации с реакционным народом «рабочий вопрос» (то есть интересы трудящихся) не просто занимает у классиков марксизма подчиненное место по сравнению с национальным, но как правило вообще не принимается во внимание.
При вторжении английского капитализма в Индию гибель миллионов индийских ткачей ничего не значила по сравнению с прогрессивной ролью колонизаторов в развитии производительных сил Англии. Напротив, гражданская война буржуазии северных штатов США против буржуазии плантаторов Юга под лозунгом ликвидации рабства воспринималась Марксом почти как пролетарская революция. Маркс и Энгельс писали в приветствии президенту США Линкольну в ноябре 1864 г.: «Рабочие Европы твердо верят, что, подобно тому как американская война за независимость положила начало эре господства буржуазии, так американская война против рабства положит начало эре господства рабочего класса. Предвестие грядущей эпохи они усматривают в том, что на Авраама Линкольна, честного сына рабочего класса, пал жребий провести свою страну сквозь беспримерные бои за освобождение порабощенной расы и преобразование общественного строя».
Для такой восторженной оценки не было совершенно никаких оснований кроме уважения к США как стране наиболее развитого и «чистого» капитализма.
Евроцентризм заставлял Маркса так сузить рамки его представления революции, что основные противоречия, порождавшие с середины XIX века революционные движения, из этой модели исключались. Следовательно, они и не могли получить одобрения основоположником марксизма. Так возник конфликт между Марксом и русскими революционерами, который имел несколько уровней. Структура его не разобрана из-за умолчаний, вызванных особым местом, которое занимал марксизм в идеологии мирового левого движения и в официальной советской идеологии.
Известно, какое резкое неприятие Маркса и Энгельса вызвали представления Бакунина и народников о назревании в России антикапиталистической революции. Основоположники марксизма считали эту революцию несвоевременной и даже реакционной. Понятно, что для хода реального исторического процесса в России в период назревающей революции вопрос о тех основаниях, исходя из которых Маркс и Энгельс пришли к такому выводу, был чрезвычайно актуальным. Этот вопрос остается актуальным и сегодня, поскольку политически активная часть постсоветского общества остается под большим влиянием марксистского обществоведения. В этом обществоведении ответ на указанный вопрос сводился, в общем, к следующему.
Ключевым положением исторического материализма и теории революции Маркса является объективный характер главного противоречия общественного развития – противоречия между развитием производительных сил и производственных отношений. Когда разрешение этого противоречия становится невозможно в рамках данной общественно-экономической формации, происходит революция, ломающая прежние производственные отношения, и меняется формация.
Исходя из этого, Маркс и Энгельс и предупреждали о том, что попытка произвести преждевременную социальную революцию до того, как развитие производительных сил вступило в неразрешимое противоречие с производственными отношениями, является реакционной. Такая революция лишь задержала бы развитие производительных сил или даже привела к их регрессу. Положение о том, что сопротивление капитализму, пока он не исчерпал своей потенции в развитии производительных сил, является реакционным, было заложено в марксизм, как непререкаемый постулат.
Этому положению уделено значительное место уже в «Экономических рукописях 1844 г.» Маркса. Об этом специально говорится в «Манифесте коммунистической партии»: сословия, которые «борются с буржуазией для того, чтобы спасти свое существование от гибели… реакционны: они стремятся повернуть назад колесо истории».
При этой оценке совершенно не принимается в расчет, насколько массовыми и нестерпимыми являются страдания «ремесленников и крестьян», страдания подавляющего большинства именно рабочих в исходном смысле этого слова.
Маркс пишет в «Капитале» о мелкотоварном производстве и его уничтожении капитализмом: «Экспроприация у широких народных масс земли, жизненных средств, орудий труда, – эта ужасная и тяжелая экспроприация народной массы образует пролог истории капитала… Экспроприация непосредственных производителей совершается с самым беспощадным вандализмом и под давлением самых подлых, самых грязных, самых мелочных и самых бешеных страстей. Частная собственность, добытая трудом собственника, основанная, так сказать, на срастании отдельного независимого работника с его орудиями и средствами труда, вытесняется капиталистической частной собственностью, которая покоится на эксплуатации чужой, но формально свободной рабочей силы».
Итак, на подавляющее большинство народа накатывает враг, угрожающий «ужасной экспроприацией народной массы», причем «с самым беспощадным вандализмом и под давлением самых подлых и самых бешеных страстей» – но сопротивляться этому народ не должен, это сопротивление Маркс квалифицирует как реакционное. Гораздо важнее, по его мнению, «прогресс промышленности, невольным носителем которого является буржуазия». Сопротивление этому «колесу истории» недопустимо.
Что это за «колесо истории»? Почему народы, которых оно грозит раздавить, не имеют права попытаться оттолкнуть его от своего дома – пусть бы катилось по другой дорожке? Причем с обвинением в реакционности таких попыток Маркс обращается и к народам, которые вовсе не находятся в колее этого «колеса» – например, к русскому.
«Рабочий вопрос» занимает подчиненное положение и при оценке Марксом тех страданий, которые выпадают на долю разных народов под железной пятой капиталистического прогресса. Даже небольшие лишения ремесленников Запада вызывают несравненно большее сожаление, чем массовая гибель «отсталых». Маркс пишет: «Всемирная история не знает более ужасающего зрелища, чем постепенная, затянувшаяся на десятилетия и завершившаяся, наконец, в 1838 г. гибель английских ручных хлопчатобумажных ткачей. Многие из них умерли голодной смертью, многие долго влачили существование со своими семьями на 2½ пенса в день. Напротив, английские хлопчатобумажные машины произвели острое действие на Ост-Индию, генерал-губернатор которой констатировал в 1834–1835 годах: «Бедствию этому едва ли найдется аналогия в истории торговли. Равнины Индии белеют костями хлопкоткачей»…».
Гибель ткачей в Англии «затянулась на десятилетия», и за эти десятилетия «многие умерли голодной смертью». Но им оказывалась определенная социальная помощь. Как сказано в сноске, «до проведения закона о бедных 1833 г. конкуренция между ручным ткачеством и машинным ткачеством затягивалась в Англии из-за того, что вспомоществованиями от приходов пополняли заработную плату, упавшую далеко ниже минимума». Социальной катастрофы в Англии явно не произошло. Однако «всемирная история не знает более ужасающего зрелища» – а кости миллионов ткачей Индии, умерших от голода всего за один год, столь ужасающего зрелища, по мнению Маркса, не представляют. Разве для русских народников это не было сигналом, что уж нас-то «колесо» совсем не пощадит, если мы не отклоним его траекторию подальше от России?
Правом на вандализм, экспроприацию и даже уничтожение сопротивляющихся народов марксизм наделяет Запад – на основании того, что в расистской идеологии евроцентризма Запад приписал себе роль носителя прогресса.
Одновременно евроцентризм принижает роль всех незападных культур и народов в развитии человечества в целом, в том числе и его производительных сил. Приручение лошади в Азии или выведение культурной кукурузы и картофеля индейцами Южной Америки сыграли в истории цивилизации более важную роль, чем создание атомной бомбы. Приписывать какую-то особую роль буржуазному обществу, оправдывая этой ролью разрушение других культур и хозяйственных укладов – это вызванное кратким историческим моментом сужение сознания. К. Леви-Стросс пишет в «Структурной антропологии»: «Вся научная и промышленная революция Запада умещается в период, равный половине тысячной доли жизни, прожитой человечеством. Это надо помнить, прежде чем утверждать, что эта революция полностью перевернула жизнь».
К несчастью для советского строя и советского народа, присущий марксизму евроцентризм настолько глубоко проник в наше массовое сознание, что большинство не замечало нелепости того гипертрофированного восхищения, которое в 70—80-е годы ХХ века вызывали у нас западные промышленные товары. Люди поклонялись электробритве и не хотели знать, что хозяйственное освоение центральной и северной Европы началось лишь после того, как германцы освоили изобретенный скифами хомут. Только тогда они смогли заменить волов лошадьми на пахоте и в транспорте, чтобы обрабатывать удаленные от жилищ поля и поляны. И только с появлением хомута на север продвинулись монастыри, необходимые для развития центры культуры.
Но вернемся от реальности отношений Запада с периферией («борьбы народов») к абстракции исторического материализма. Эта абстрактная конструкция представляется несостоятельной исходя из следующих соображений.
Понятно, что если речь идет об объективном противоречии, нарастание которого проявляется во множестве общественных явлений, тем более если процесс нарастания этого противоречия является нелинейным и приводит к переломным моментам, то возникает вопрос, каковы индикаторы и критерии, которыми оперирует методология марксизма. Как она определяет наступление того критического момента, начиная с которого можно проводить социальную революцию? Когда надо считать, что производительные силы развились настолько, что приходится менять производственные отношения посредством революционного действия, рационально направляемого марксистской теорией?