Субботин тем временем добежал до левого фланга. Несколько раз он падал. И Ратников с замиранием сердца ждал: встанет ли? В руках у взводного была винтовка. Видимо, взял у того, кому она была уже не нужна. «А взводный ничего себе», – подумал Ратников, и у него появилась уверенность в том, что атака действительно получится.
   Немецкая цепь приблизилась к залегшим штрафникам шагов на тридцать-сорок. Ждать было уже нельзя. Ратников вскочил на колени. Оглянулся. На левом фланге уже стоял во весь рост Субботин. Ратников сразу узнал его. Издали он казался еще выше ростом и стройней. Таким младшего лейтенанта делала его шинель, перехлестнутая ремнями. Видимо, и теперь, встав, он одернул складки и поправил полы.
   – Что, лейтенант, – услышал он за спиной чей-то незнакомый голос, – сходим в чужую деревню за Меланью посватаемся!
   – Сходим… Влезли по пояс, пошли теперь и по горло, – зло отозвался ему другой.
   – Встаем, ребята! Вон, лейтенант уже со штыком!
   Ратников увидел, как Субботин перехватил винтовку в обе руки.
   Почти одновременно они закричали чужими ребячьими голосами:
   – Рот-та! В штыки-и!
   – За мно-о-о!..
   Штрафники, видимо, поняли всю безысходность своего положения и, кто зло матерясь, кто отчаянно вопя что-то бессвязное, а кто шепча слова последней молитвы или просто молча, стиснув зубы, стали подниматься. Сбрасывая на бегу шинели и телогрейки и занимая место в цепи, каждый свое, они быстро подровняли и уплотнили шеренгу и ринулись вверх по «тягуну».
   Ратников тоже сбросил телогрейку, и бежать сразу стало легко и свободно. Теперь он летел вперед, как на крыльях. Даже в детстве он не владел своим телом так, как теперь. Он разгонял свой бег все быстрее и быстрее. Те, кто оказался рядом, не отставали. Им казалось, что рядом с таким бесстрашным командиром даже там, куда они бежали, с ними ничего не случится. И каждый из них сейчас чувствовал, как из него уходит человек, давая место кому-то другому…
   Вот он, мой, определил Ратников своего в чужой цепи, набегающей на них сверху. Тот, видимо, тоже увидел в Ратникове своего и смело пер навстречу. Мысль о том, что его, Ратникова, тоже выбрали в противники и, возможно, в жертву, не испугала и даже не смутила. Эта мысль сейчас казалась почти посторонней. Испугать она могла человека.
   Бить надо в живот. Больше надежды, что не промахнешься. Хотя удар в живот не смертельный.
   Над плечами немца виднелся высокий ранец с рыжим лохматым верхом, и от этого он казался выше ростом и мощнее. Каска надвинута глубоко, белки глаз сияют, словно из темноты. Серо-зеленая шинель расстегнута, и полы, темные от росы, развевались широко и размашисто. Все в нем было крепко и несокрушимо-основательно. Немец несся на него, как противотанковая болванка. И все же в какое-то мгновение Ратников, внимательно следивший за движениями противника, почувствовал в нем нечто, похожее на нерешительность. Тот словно бы замедлил шаг и метнул взглядом в сторону. Белки глаз на мгновение исчезли.
   «Ростом-то он повыше меня и в плечах пошире, – примеряясь к противнику, лихорадочно подумал Ратников, – а меня все же боится. Должно быть, не меня, не меня он боится, моей винтовки – длинная».
   Те, для кого рукопашная была уже не первым поцелуем в жизни, знали хорошо, что в сшибке, в первые мгновения, когда еще существует хоть какая-то дистанция, длинная «мосинская» винтовка – явное преимущество. Которое, впрочем, быстро исчезает.
   Еще два шага… Еще шаг… Немец выдернул из автомата пустой магазин. «Когда-то успел расстрелять целый магазин, – подумал Ратников. – Новый заряжать ему уже поздно…» Ловким заученным движением немец перехватил автомат за ствол. Сразу стало понятно, как он собирается бить.
   Еще шаг…
   Ратников качнул винтовкой. Немец тут же поднял автомат выше, словно отбивая удар.
   Еще шаг… Все. Пора. Ратников нагнул вперед голову и, перенеся всю тяжесть тела и силу мышц в плечи и ощущая при этом необыкновенную, звериную ловкость, сделал короткий выпад, правильный и точный, как когда-то в пехотном училище на плацу в соломенное чучело. Штык вошел неожиданно легко, намного легче, чем в солому, и вначале Ратников подумал, что промахнулся, что штык прошел выше и правее, под мышку, и задел только ранец, потому что ранец высоко подпрыгнул и Ратников почувствовал его кончиком штыка. Но увидел, как из уголка распахнутого в крике рта его врага скользнула, расползлась по подбородку розовая пена. Немец уронил автомат, какое-то время крепко, обеими руками, удерживал цевье винтовки, а потом стал медленно заваливаться вперед. Ратников отступил, дал ему дорогу, но прежде с силой выдернул штык. Немец, хрипя, пронесся мимо.
   Сбоку что-то блеснуло. Еще один выстрел. Обдало порохом. Немец выхватил лопату и замахнулся. Но его вовремя перенял Олейников. Ударил сзади прикладом в спину, сбил с ног, навалился, рыча, ухватил за прыгающее, еще живое горло и стал душить судорожными мощными рывками.
   Схватка длилась минут пять-семь. А Ратникову казалось, что этот ужас длится уже целую вечность, что конца этому не будет, что все они, сгрудившиеся в этой дикой схватке, обречены смерти, что уцелеть здесь не сможет никто. Никто и не пытался уцелеть. И та, и другая сторона напирали. И гренадеры, и штрафники, и немцы, и русские, схватившись в этом поединке, не могли уступить. Найдя очередного противника, они дробили головы прикладами «мосинских» винтовок и металлическими рукоятками автоматов, рубили ключицы и лбы саперными лопатками, рвали друг друга зубами, кололи четырехгранными штыками и плоскими длинными кинжалами – в грудь, в живот, в горло; потеряв оружие, убивали один другого касками, нанося удары с такой силой и яростью, что стальные шлемы лопались и разлетались, как яичная скорлупа, и, обливаясь своей и чужой кровью, кидались выручать товарищей.
   Так схватка перерастала в сражение. И тем, кто в нем участвовал, казалось, что они уже погибли, умерли от пули или штыка врага, так же, как и их несчастные товарищи, лежащие там и тут, ничком или раскинув руки, словно в полете, который теперь уже никогда не кончится, что все происходящее уже не принесет им ни боли, ни страданий, потому что битва длится уже на небесах…

Глава вторая

   Потом, лежа в одном из захваченных окопов боевого охранения немцев, Ратников вдруг вспомнил рукопашную в Козловке. Там было легче. Там артиллеристы сделали хорошую подготовку, и они сразу ворвались в траншею. Кинулись на головы, когда немцы еще как следует не опомнились, изрубили саперными лопатками пулеметные расчеты, которые первыми кинулись к оружию. Отбили часть траншеи, а потом хлынули в обе стороны, забрасывая блиндажи и ответвления гранатами. Раненых – штыками. Привыкшие к вялым атакам обескровленного батальона, немцы не ждали встречи со штрафниками.
   Сколько отсюда до Козловки? Должно быть, немного, километров десять-двенадцать. А может, и меньше. Там, позади, за лесом. А до Козловки было Половитное. До Половитного – Закрутое и Воронцово. Закрутое, Воронцово… Там бились почти сутки. Полег почти весь первый состав. Но и до Закрутого тоже был бой.
   – Черт бы все побрал! – выругался он в сердцах, потому что молчать становилось невыносимо.
   – Вы о чем, товарищ лейтенант?
   – Да так. Погон где-то потерял.
   – Погон… Погон – это не голова. Там, внизу, на нейтралке, твой погон. Еще бы чуть-чуть, и – по шее… Лопаточка у него востренькая. Специально, видать, точил фриц. Для твоей шеи, лейтенант. – Олейников хрипло засмеялся. – Вон, гляди, даже сукно чуток подпортил.
   – Жалко, погоны совсем новые. Плохая примета…
   Олейников хакнул и ничего не сказал, видимо, давая понять, что погон – это все ерунда.
   Окоп, в котором они оказались, был просторным, отрытым, видимо, на двоих-троих. В углу на утоптанной соломе валялись стреляные автоматные гильзы. Поодаль белела какая-то промасленная обертка, то ли от маргарина, то ли от индивидуального медицинского пакета.
   Олейников привстал, выглянул, покрутил головой.
   – Не лезь. Давай хоть минут десять дух переведем. Они сейчас тоже… Не сунутся. – И Ратников ухватил бойца за мотавшуюся обмотку, дернул на себя. – Сопли подбери.
   Олейников ничего не сказал, но хакнул недовольно, как если бы у него отняли что-нибудь из съестного.
   Олейников заправил конец обмотки и снова взялся за лопатку. Лопатка в его руках была не своя – немецкая.
   – Бруствер на ту сторону перекидаю. Сейчас очухаются и полезут.
   – У тебя патроны есть?
   – Есть.
   – Сколько?
   – Одна обойма. И две гранаты.
   Ратников болезненно поморщился и сказал:
   – Две гранаты – это хорошо. Я свои в телогрейке оставил.
   – Ну вот, товарищ лейтенант! Сам-то тоже оплошал! А все, бывало, на нас бранился, что перед наступлением свои гранаты в окопах оставляем!
   – Разве не так?
   – Да так-то оно так. По первости, правду сказать, я и сам гранат побаивался. Рванет, думаю, в кармане или за пазухой, собирай тогда орехи по полю… Ну их к черту, думаю. Раза два и я в нише прикапывал.
   – Мои в карманах остались. Без гранат нам тут хреново будет воевать. Да и патронов у меня тоже… – Ратников кивнул на винтовку, стоявшую в углу окопа. – Последнюю обойму зарядил. Да и та уже не полная.
   – А вон, товарищ лейтенант, ихние «толкушки» лежат. Гляди, тут ими вся ниша забита. Целый арсенал! Три, четыре, пять… Хоть бы банку консервов оставили. Ни крошечки пожрать…
   – Тише! – вдруг прервал его Ратников. – Зашуршали… А ну-ка, посмотри, что там? Только резко не высовывайся.
   – Да тихо все, товарищ лейтенант. – Олейников снова снял каску с потным засаленным подшлемником, бросил ее на затоптанную солому и устало опустился на дно окопа. – Тихо там все. Они такой контратаки не ожидали. Теперь, видать, чешутся, решают, что с нами делать. Нагнали мы им страху своей штыковой. Даже пулеметы помалкивают. На запасные перетаскивают.
   – А куда стрелять? Боятся своих накрыть.
   – И «скрипачи» молчат.
   – Тишина… Что в ней хорошего, в такой тишине? Ошибку мы сделали вот какую: не прихватили ни одного автомата.
   Ратников подобрал каску Олейникова, надел ее, пониже надвинул на глаза и осторожно высунулся из окопа. С минуту он наблюдал за гребнем высоты.
   Теперь она была совсем рядом.
   Там все было тихо. Ни шума, ни движения. «А может, – подумал он, – они покинули первую траншею? Побоялись новой атаки и ушли выше, во вторую? И пулеметы туда перетащили. Соцкий, когда ставил задачу, говорил, что там у них три линии в полный профиль».
   – Чует мое сердце, что-то тут не то. А может, они ушли? А, товарищ лейтенант?
   Удивительно. Олейников думал о том же.
   – Снялись по-тихому и ушли, пока нас эти тут по «тягуну» гоняли. Ведь может такое быть?
   Может ли быть такое? Может ли такое быть… Ратников тоже хотел бы знать, может ли такое быть, что немцы отступили. Ушли на запасные позиции. Впереди ни стуку ни грюку… Высота будто вымерла. Ничего, кроме ветра в траве, Ратников так и не услышал.
   – Что им держаться за этот проклятый бугор? – продолжал себя убеждать Олейников в том, что бой окончен, что они выжили и на этот раз. – Они ж тоже понимают, что не сегодня завтра в наступление пойдет вся наша дивизия, и им тут не удержаться. А за Десной они, видать, себе нор понарыли. Что им тут сторожить?
   – Черта с два они просто так уступят такую позицию. Еще подержат нас тут, еще подождут, когда мы вот так же, без усиления, под пулеметы… С высоты уже видна Десна. Хорошо простреливается берег. На много километров. И вправо, и влево. Им эта горочка очень даже нужна.
   – А нам она тоже нужна? – хакнул Олейников.
   – И нам нужна. Раз начальство приказывает, значит, нужна.
   – Изучили они нашего брата, знают, что если воткнулись во что, то обходить не будем, напролом попрем.
   – И попрем. Ты, Олейников, помнишь хоть один случай, чтобы мы их позицию, которую с первого захода не удалось взять, в тылу оставляли?
   – Честно говоря, не припоминаю такого случая. – Но потом вдруг заговорил о другом: – И зачем, скажите, нам было брать ту распроклятую деревню? Как ее название… Урядниково, что ли? Ну да, Урядниково. Весь взвод положили перед этим Урядниковом. А ведь немец все равно оттуда бы ушел. Переночевали бы еще одну ночку, а утром, пораньше, как они это всегда любят делать, ушли бы дальше. Без боя. У них уже и машины были готовы, и тягачи заправлены. А мы им на вилы полезли…
   – Ладно, стратег, не нам с тобой на эту тему рассуждать, – спохватился Ратников и осторожно, чтобы не демаскировать себя, повернул голову и посмотрел на бойца.
   Ратникову было все же радостно, что он тут, в немецком окопе, сидел не один.
   – Вы все свою политбеседу… Может, через минуту-другую убьют. Тогда уж точно не поговорим откровенно. Наш брат солдат хоть и помалкивает, а правду тоже видит. И в войне тоже кое-что смыслить научился. Иной раз… А вы, хоть и лейтенант, тоже из нашего котелка кашу едите, из солдатского. И в бою за нашими спинами не хоронитесь. Вон, каску сгоряча сбросили… А зачем? Каска, она солдату в бою какая-никакая, а все же оборона. От пули, конечно, не убережет. А от осколка, глядишь, голову спасет.
   – И к чему ты этот разговор затеял, не пойму. – Ратников посмотрел вдоль «тягуна» вниз – там тоже было тихо, только несколько бугорков продолжали безнадежно шевелиться. Те, кто мог, уже доползли до березняка, а эти… – Говоришь, немцы за Десну ушли, а у самого селезенка екает…
   Ратников знал, откуда у человека порой появляется необыкновенная говорливость, откуда это «товарищ лейтенант» и всякие прибаутки. Олейникову было страшно.
   – Селезенка у всякого екает. На то она и орган такой. А солдат на войне все же свое дело делает.
   – Философ, елкина мать, – усмехнулся Ратников. – Ты лучше кумекай о том, как нам отсюда выбираться.
   – Нет, думать – это по вашей части, товарищ лейтенант. Я тут при командире. Мое дело исполнять.
   – Надо ж, не подумали, хотя бы один автомат…
   – А может, это… товарищ лейтенант, пока танцев нет и гармонист гармошку ищет, к убитому сползаю? Когда мы бежали сюда, я приметил: один лежит совсем недалеко. При ранце. Может, хлебушка разживемся. Или даже сала. У них в ранцах всегда наше сало. Награбили, гады, в деревнях. Сейчас бы, товарищ лейтенант, хлебушка с сальцем. Да кипяточку со зверобойчиком. А, товарищ лейтенант? Заодно и автомат прихвачу.
   – Подожди. Давай отдышимся. Надо подумать. Понаблюдать.
   Некоторое время они сидели на дне окопа и молчали. И вдруг Олейников откинулся к песчаной стенке, гладко подчищенной саперной лопаткой, и захохотал. Ратников даже испугался – так громко хохотал боец. А Олейников все хохотал, мотая большой потной, в грязных потеках головой. Потом так же неожиданно затих, поежился, как от холода, выругался и сказал:
   – Это ж надо, какая невезуха!
   – Ты чего, Олейников?
   – Ты вспомни, лейтенант! Шесть атак! Ш-шесть ат-так!!! Две рукопашных! И – хоть бы одна царапина! Шесть… Если и сегодня живыми выберемся, завтра роту пополнят, отоспимся в своем бараке за колючкой, и Соцкий опять нас на убой погонит. Может, сюда же и бросят.
   – А кому повезло? Кому ты завидуешь? Им, что ли? – И Ратников кивнул в сторону «тягуна».
   – Да никому я не завидую. Якимова вспомнил. Помнишь, товарищ лейтенант, Якимова? Царствие ему небесное… Мы его хоть похоронили по-человечески. Нет счастья, а хоть это счастье, что похоронили.
   – Вологодского, что ли?
   – Точно, вологодского. Хотя он не из самой Вологды, а откуда-то из деревни, из-под Великого Устюга. Помнишь, как он красиво о́кал. Хороший был парень. Шутник. И до передовой не дошел. А как мечтал! Все завидовал, чудак, что не его, а меня назначили первым номером. Переживал. Пулемет любил. На каждом привале готов был чистить да смазывать. А то разбирать затвор задумает. Что ты, говорю, надумал разбирать, части еще какие растеряешь! А он портянку из «сидора» достанет, свежую, ненадеванную, и на ней затвор по частям раскладывает. Ну что ж, может, и повезло ему.
   – Чем же? – Ратников спросил бойца не сразу. Послушал шорох ветра в траве над бруствером и повторил: – Чем же повезло Якимову, к примеру, больше, чем тебе?
   Порой Олейников досаждал ему своими пустыми расспросами и рассуждениями. И тогда Ратников отсылал его с каким-нибудь срочным поручением в соседний взвод или к пулеметчикам, чтобы только не слушать и не вникать в его треп. Но иногда Олейников выхватывал из их общей памяти такую историю, что весь взвод сидел вокруг него как прикованный. Пулеметчик такие мгновения тоже ценил. Его тогда разбирало по-настоящему. Он размахивал руками, мотал своей огромной головой, вскакивал, бегал по полянке, припадал к земле, выкатывал глаза, изображая очередную свою историю в лицах. И делал это так ловко и настолько артистично, изображая порой кого-нибудь и из числа слушателей, что те вздрагивали, испытывая и неловкость и восхищение одновременно, и удовлетворенно покачивали головами: «Экий способный балабон у нас во взводе! И чего это такого в политинформаторы не берут?»
   Это было до штрафной. Попав в штрафную, Олейников в первые дни немного сник. Но потом природный оптимизм взял свое. И вскоре возле нар бойца начали собираться штрафники, чтобы послушать очередной его «ро́ман». Всегда у Олейникова был табачок на завертку и сухарь в кармане.
   – Помнишь, как мы Якимова хоронили? А, товарищ лейтенант? Всем взводом. Замполит пришел, слово сказал. Гроба, конечно, не нашлось, но в плащ-палатку тело завернули и в могилку опустили по-христиански. Помянули опять же. Старшина сверх пайки расстарался. Ротный повар теленочка гулящего в лесу поймал. Потом, после первого боя, помните, еще троих. После еще и еще. И – пошло-поехало… Но уже никого так, как Якимова, мы не хоронили. И мысли были уже другие, и переживания. Вот вы, взводный наш, помните хотя бы фамилии тех троих, которых убило в первый день, когда мы оборону заняли?
   Ратников вздрогнул, настолько неожиданным был вопрос Олейникова, и сказал:
   – Не помню. Кажется, Петров и Сидоренков.
   – Правильно, Петров и Сидоренков. А кто третий?
   – Третьего вспомнить не могу.
   – Третьим был сержант Горячев.
   – Да, точно, сержант Горячев. Как же я забыл сержанта? Командир второго отделения.
   – Что ж, все верно, на войне надо поскорее забыть, что вчера пережить пришлось. А то сердце лопнет от переживаний. А Якимова помнить надо. Такая его доля. Нас остерегать.
   – И не повоевал вологодский.
   – Солдаты на войне – как порох. Пых – и нету! Как патроны в подсумке. Всегда нужны. И как дело пошло, кто ж их жалеть станет? Не в обиду вам, товарищ лейтенант, будь сказано. А только всегда так: до последнего патрона…
   А ведь прав этот солдат, тысячу раз прав. Ничего не стоит на войне солдатская жизнь. Был солдат, и нет солдата. Погиб и погиб. Другой на его место придет. Из маршевого пополнения пришлют. И будет таким же невзыскательным и терпеливым. Как будто войну можно перетерпеть. Выбывшего из списков вычеркнут только на следующий день, чтобы старшина смог получить и на его долю котелок каши, пайку хлеба и консервов да сто граммов водки. Долю его разделят товарищи. Им-то еще воевать и воевать, терпеть и терпеть. Взвод застелет плащ-палаткой дно просторного окопа, расставит дымящиеся котелки, поделит хлеб. Кто-то из сержантов поделит водку. Взвод помянет тех, кто не дожил до очередного «рубона». Вот и вся тризна. И каждый, глотая горячую кашу из котелка, будет думать о том, что, возможно, завтра вот точно так же помянут и его. И его пайку водки и хлеба поделят по-братски, чтобы жить дальше.
   – Товарищ лейтенант, – неожиданно прервал его невеселую думу Олейников, деловито прочищая сухой травинкой прицел своей винтовки, – а мы сейчас где? В каком, в смысле, положении находимся? В окружении или как?
   Ратников и сам толком не понимал, что произошло. После рукопашной, в которой они зло и яростно разметали немецкую цепь, Ратников сколотил небольшую группу и повел ее дальше, на высоту, надеясь, что в первой траншее у немцев никого не осталось. Вначале с ним было человек восемь. С флангов неожиданно ударили пулеметы. Надежда, конечно, была, что там, на «тягуне», среди упавших под пулеметным огнем остались и живые – залегли и теперь лежат, ждут, когда наступят сумерки, чтобы отползти назад. Только бы немцы не вздумали собирать своих раненых и убитых, пока не стемнело.
   – Где… Моли бога, чтобы ротный от своего пулемета не отходил, – ответил Ратников. – Пока Соцкий возле «станкача», мы не окружены. А ты что, плена боишься?
   – Где окружение, там и плен. Я в плен не пойду. Вон, Алешинцев в плену побывал. Всего-то два месяца в Рославле за колючкой посидел, а скажи теперь, что ему всего двадцать годов от роду… Уж лучше поднимусь и побегу. А Соцкий не выдаст, он пулеметчик хороший. Только бы хорошо попал, чтобы сразу наповал. А то ведь раненого уволокут.
   – Хватит болтать, Олейников. Лучше послушай немца. А то у меня что-то в ушах… Шум какой-то.
   – Так граната разорвалась рядом, товарищ лейтенант! Нас же в блиндаже чуть не завалило. Вы что, не помните, как мы откапывались? – Олейников внимательно посмотрел ему в глаза и по привычке недовольно хакнул. – Ну да, как с бабой… После и вспомнить толком не можешь…
   Выходит, они побывали там, в немецкой траншее? И сюда попали уже оттуда? Значит, все штрафники, которые с ними поднялись, остались не в «тягуне», а в немецких окопах…
   Ратников закрыл глаза, пытаясь успокоиться и хотя бы что-то вспомнить.
   …Бруствер, усыпанный пустыми консервными банками. Прыжок вниз. Спина, перехваченная ремнями солдатской портупеи. Сгорбленная узкая спина пожилого человека. Этот убегающий от него немец, видать, не участвовал в контратаке и не попал в рукопашную внизу. Ратников начал настигать его. Прицелился штыком в соединительное кольцо портупеи. Удар! Немец сразу упал на колени, запрокинул голову и сказал что-то. В руках у него ничего не было, никакого оружия. Лицо действительно пожилого человека. Заплаканные глаза. Под глазами на щеках грязные потеки. Как у ребенка. Вот почему Ратников так легко догнал его. Ратников начал вытаскивать штык, уперся ногой в плечо, потащил на себя. И в это время его едва не сбил с ног кто-то из своих, бежавших следом.
   – Лейтенант! Это ты? Граната есть? – Штрафник, он был из другого взвода, толкал его в грудь и требовал гранату, указывая за изгиб траншеи. – Так нельзя, попадем под пули! Давай гранату!
   – Нет у меня гранаты! У него!
   Они стали обшаривать заколотого немца. Тот был вялый, тяжелый, какими бывают раненые. И у Ратникова в какой-то миг мелькнуло: видать, еще живой, Олейников бы добил. Ни гранаты, ни другого оружия у немца они не нашли. Пока возились в поисках гранаты, над бруствером рвануло, с упругим шипением над головами пронеслись осколки. На спины обрушились комья земли. Кто-то закричал:
   – Мины кидает!
   Рвануло по другую сторону хода сообщения. Еще и еще. Земля задрожала, заколыхалась. Чьи минометы их накрыли, Ратников так и не понял.
   И еще запомнил лейтенант Ратников, как из-за изгиба траншеи вывалились сразу несколько немцев и, ревя и молотя из автоматов, ринулись прямо на них. Вот тут-то, видимо, кто-то и затащил его в блиндаж, потому что всех, кто замешкался, немцы буквально смели. Олейникова в траншее он не видел. Но наверняка тот всегда был где-то рядом.
   – Я так смекаю, – сказал Олейников, – что они если и не ушли, то решили особо не высовываться. Нас караулят. Тоже, видать, с резервами дохло. Вон, сходили по шерсть… а кое-кто и сам под ножни попал. Поскорее бы темнело.
   – Вечером они сюда пришлют охранение. Так что скоро приползут.
   – Как думаешь, товарищ лейтенант, оттуда все наши ушли? – И Олейников качнул штыком в сторону немецких окопов.
   Он и сам думал о том же. И все же вопрос Олейникова застал его врасплох. Это был один из тех вопросов, которые задают бойцы командиру всегда неожиданно, потому что ответить на них непросто. Ратников поежился, тряхнул головой. В такой суматохе… В суматохе… Но людей-то в штыковую поднял и повел ты, и ты их потом погнал в немецкую траншею. Надо было сразу назад, вниз. Вниз… Там Соцкий с пулеметом. Убитым все равно. Их немцы уже, видать, выбросили из хода сообщения. А вот раненым… Если они остались там…
   – Ты взводного не видел? – спохватился Ратников: как же он раньше не подумал о Субботине?
   – Мне Хомич тебя поручил. Мы с вами с прошлой зимы вместе. Так что… – Олейников всегда путал «ты» и «вы», когда разговаривал с Ратниковым.
   Ратников молчал. Олейников снова осторожно высунулся из окопа, послушал поле, тихо продолжил:
   – Не знает тот лиха, кто в окружении побывал. А я там побывал. Знаю. Под Вязьмой в сорок втором. Тогда наша Тридцать третья попала в окружение вместе с кавалеристами Первого гвардейского корпуса. Может, слыхали, наш командующий, генерал Ефремов, тогда застрелился. Немцы даже листовку раскидали: все, мол, сдался ваш генерал, в тепле, в холе, кофий у нас пьет! Прочитал я тогда одну такую бумажку, да и плюнул на нее. Чтобы, думаю, наш командарм, такой богатырь, да в неволю?! Не может такого быть! И правда. Потом на переформировке, уже после госпиталя, встретил я одного сержанта из нашего полка. Так он и рассказал мне правду: застрелился, говорит, наш командующий, чтобы в плен не попасть. Вязьма отсюда недалеко. Северней. Вы меня слушаете, товарищ лейтенант?
   – Слушаю, слушаю, Олейников. Рассказывай.
   – Ну-ну. А то я думал, вы задремали. Так вот о командирах… Помню, столпились мы, как стадо баранов, вокруг одного младшего лейтенанта. Человек шестьсот. Больше половины раненые и обмороженные. Голодные. Злые. Четвертые сутки маковой росинки во рту не держали. Перед нами Угра, и уже вскрылась, лед погнала, разлилась, разошлась вширь – ну тебе, прямо не река, а море! А тот младшой и сам перепуганный, и голова у него в бинтах… Бойцы стоят, ждут: «Веди! Ты командир, ты и веди! Скажешь: повернуть – и в бой! Повернем и пойдем на смерть. Скажешь: оружие сложить. Сложим. Тебе – командовать, тебе за нас и отвечать». И – повел нас тот младшой. Вперед повел. Льдин наловили, какие-то бревна нашли… Перебрались. Правда, не все. Ох, и была ж у нас тогда переправа… Страшно вспомнить. Немец с правого берега из пулеметов лупит, а мы через Угру плывем-перебираемся. То один, глядишь, охнул и под воду ушел, то другой. А все же Угру переплыли. Вывел нас тот младший лейтенант из окружения. Четверо мы вышли. К вам-то уже после запасного полка, с маршевой ротой прибыл. Да, натерпелись мы тогда, в окружении. Помню, через фронт переходили… Дождались ночи, поползли. Нас тогда еще порядочно было, человек двадцать. Немца часового сняли. Пошли черед нейтралку и тут на минное поле напоролись. Двоих, они впереди шли, сразу убило. Стрельба, понятное дело, сразу поднялась. С той и с другой стороны. Немцы вскоре успокоились, прекратили огонь. А наш «максимка» садил и садил, да все длинными очередями. С вечера, видать, хорошенько пристрелял свой сектор и жарил по нашим головам точно. А нам дальше через заграждения лезть. Заграждения добросовестные, в три кола. Резать проволоку нечем. Полезли через колья. Побросали шинели на проволоку и – по этим шинелям… Вот тут-то «максимка» и добивал нас, как белок на суку. А что пулеметчику? Он видит движение с немецкой стороны и – давай палить. В той группе с нами и десантники шли, и кавалеристы. Все, кто в плен не захотел. Хотел я тогда, после всего, пойти в копы и найти того пулеметчика, да морду ему набить. Такой же, может, гад, как наш Соцкий…