Страница:
Марина Серова
Полный финиш
Пролог Звери
— Тебе в бейсбол надо играть, Белый. От слова «бей» и еще — «боль». — Глубокий приятный голос выдал эту фразу с претензией на тонкий лингвистический изыск со старательно подчеркнутым пренебрежением.
…Пол был залит кровью. Как будто нерадивая хозяйка, заготавливая из помидоров томатный сок, поскользнулась и разбила уже закрученную банку, облив ее содержимым обои, плинтусы, пол. Несколько капель даже попали на потолок.
Но это все-таки был не томатный сок. Потому что в жилах человека, лежавшего на полу, был не томатный сок, а живая и горячая кровь.
Человек был сильно избит. Можно сказать, изуродован. Лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухло и обезобразилось, что сложно было определить, сколько же, собственно, лет этому человеку.
Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в оскале рта, затянутого мутной кровавой пеной, не было видно зубов, а из распухших губ вырывались беспомощные повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Левая рука его была неестественно вывернута, и не оставалось сомнений, что она сломана или вывихнута.
Над ним стоял рослый светловолосый парень с бейсбольной битой, крепко зажатой в татуированной мускулистой руке. На его широком лице угрюмо проступала злоба.
— Ладно… заряди ему еще пару раз в фуфел, Белый. На посошок, так сказать, — приказал сидящий на диване круглоголовый и круглолицый амбал, похожий на рассеянного телевизионного толстяка, рекламирующего одноименное пиво. — Как говорится, надо вложить для ума и для лучшего усвоения общеизвестных истин.
На лице круглоголового появилась саркастическая улыбка, которую можно было бы даже назвать добродушной, если бы не видеть всего происходящего в комнате и не слышать сопровождающих слов.
Именно этот круглоголовый и произнес фразу о бейсболе.
— Да он уж говорить не может, — отозвался Белый. — А че, босс… может, его это самое… того… в расход определить?
— Да ты че, совсем крышу отпустил? — недоуменно проговорил «рекламный» здоровяк. — В расход? Да тебя, Эдик, тут же самого на ноль умножит, дятла. Нет, этот паренек нам пока в тему вписывается. Тем более… кто за него будет отдавать десять «тонн» баксов и информацию о проекте? А?
— Сестричка же у него имеется, — нехорошо засмеялся Белый. — А если у него нет бабок… так вот эту хату спишем под себя.
Толстяк кивнул и поднялся с дивана. Брезгливо толкнул скорчившееся на полу существо носком туфли и сказал:
— Ну, ты… студент. Даже не вздумай подыхать, сука. Напачкал ты тут, надо бы влегкую разгрести. Так что давай… раскидывай мозгами, как тебе лучше решить свою проблему. А не то… С того света поднимем и вытрясем, что нам требуется. Так что информацию ты это самое… поищи.
— Это как — с того света? — хмыкнул Белый.
— А гонца к нему зашлем туда. Кого-нибудь из тех… ну, типа кого он слушать будет. Из родни.
…Гнусный раскатистый смех Белого и гмыканье толстяка долетало до Димы Калиниченко гулким болезненным буханьем в висках — словно приглушенно и на низких тонах грохотал тяжелый колокол. Он уже плохо понимал, что с ним и кто еще пытается влить в пронизывающую его полноводную реку боли очередной ручеек страдания. Впрочем, боль ослепляла только на первых порах. Потом все заглохло, онемело, и даже прямые удары под ребра ощущались Димой как глухое тыканье в бок, да еще через лист фанеры.
Честно говоря, он уже не помнил, что произошло с ним в этот апрельский день, когда, казалось бы, прервалась черная полоса в его жизни, а на истертую бесчисленными касаниями пальцев клавиатуру его компьютера легла яркая солнечная полоса, просочившаяся из-за тяжелой шторы.
…Звонок прозвучал обыденно и буднично. Дима крикнул маме, возившейся на кухне:
— Открой, я занят!
И руки Димы протянулись к клавиатуре, чтобы вернуться к прерванной нежданным звонком работе над дипломом, который ему предстояло защищать в этом году. Буквально через два с половиной месяца. И вдруг эти руки вздрогнули, и Дима почти против воли испустил протяжный хриплый вопль:
— Погоди… мама, не открыва-ай!
Но было поздно.
Из прихожей раздался сдавленный крик, перешедший в придушенный крик, и чей-то грубый голос рявкнул:
— Тихо, с-сука!
Глухой удар и грохот падения чего-то тяжелого отдался во всем теле Димы всплеском жуткого, животного, пронизавшего всего его страха. Он вскочил с кресла и повернулся к двери… и тут в проеме ее возник знакомый громоздкий силуэт.
— Здорово, Калина!
— Здравствуйте, коли не шутите… — пробормотал Дима и быстро пошел прямо на амбала, — погодите… сейчас… я это самое…
— Стоя-а-ать! — рявкнул толстый. — Успеешь еще посмотреть на…
Но Дима успел за его массивным плечом увидеть, что в прихожей неподвижно лежит — с разбитым виском! — его мать, а над ней, ступив здоровенной ногой в замшевой туфле в лужицу набежавшей с маминой головы крови, стоит и недоуменно чешет в затылке Белый. Ублюдок из кодлы Эдика, с которым дернуло его, Диму Калиниченко, связаться.
— Ма-а-ама!!
Дима рванулся так, что даже здоровенный громила в дверях отшатнулся и попятился. Но в следующую секунду его здоровенная пятерня упала на шею Димы и сгребла щуплого студента, как хватают за загривок рахитичного котенка.
Калиниченко попытался вырваться, не переставая что-то кричать в полубеспамятстве и ужасе, но тут же получил такой удар в голову, что вспыхнувший ярко-зеленым пламенем пол прыгнул ему в лицо, а под черепом полыхнула жуткая, раздирающая, тошнотворная боль…
— Ты что же творишь, дятел? — услышал Дима сквозь боль.
— А что, босс?
— Бабу завалил зачем-то, теперь этого сверчка долбишь! Нам еще его башка пригодится!
…Что было после, Дима помнит плохо. Вспыхивали ожоги боли, кружились вокруг него тирады вкрадчивых слов, перебиваемые тяжелой и грязной матерной бранью. Лишь одно, лишь одно плотно сидело в Калиниченко, будто загнаное в него осиновым колом: маму убили…
— Пойдем, кажется, ему все понятно, что он должен делать, — донеслось до Димы. Он повернул голову, от чего, как показалось ему, в шею ужалила змея. Боль продралась даже сквозь плотную дурнотную пелену онемелости.
И тогда — из какого-то марева — выплыло женское лицо, перекошенное гневом.
— Да что же это такое? — крикнула женщина. — А говорили… пошли друга навестить!
…Пол был залит кровью. Как будто нерадивая хозяйка, заготавливая из помидоров томатный сок, поскользнулась и разбила уже закрученную банку, облив ее содержимым обои, плинтусы, пол. Несколько капель даже попали на потолок.
Но это все-таки был не томатный сок. Потому что в жилах человека, лежавшего на полу, был не томатный сок, а живая и горячая кровь.
Человек был сильно избит. Можно сказать, изуродован. Лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухло и обезобразилось, что сложно было определить, сколько же, собственно, лет этому человеку.
Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в оскале рта, затянутого мутной кровавой пеной, не было видно зубов, а из распухших губ вырывались беспомощные повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Левая рука его была неестественно вывернута, и не оставалось сомнений, что она сломана или вывихнута.
Над ним стоял рослый светловолосый парень с бейсбольной битой, крепко зажатой в татуированной мускулистой руке. На его широком лице угрюмо проступала злоба.
— Ладно… заряди ему еще пару раз в фуфел, Белый. На посошок, так сказать, — приказал сидящий на диване круглоголовый и круглолицый амбал, похожий на рассеянного телевизионного толстяка, рекламирующего одноименное пиво. — Как говорится, надо вложить для ума и для лучшего усвоения общеизвестных истин.
На лице круглоголового появилась саркастическая улыбка, которую можно было бы даже назвать добродушной, если бы не видеть всего происходящего в комнате и не слышать сопровождающих слов.
Именно этот круглоголовый и произнес фразу о бейсболе.
— Да он уж говорить не может, — отозвался Белый. — А че, босс… может, его это самое… того… в расход определить?
— Да ты че, совсем крышу отпустил? — недоуменно проговорил «рекламный» здоровяк. — В расход? Да тебя, Эдик, тут же самого на ноль умножит, дятла. Нет, этот паренек нам пока в тему вписывается. Тем более… кто за него будет отдавать десять «тонн» баксов и информацию о проекте? А?
— Сестричка же у него имеется, — нехорошо засмеялся Белый. — А если у него нет бабок… так вот эту хату спишем под себя.
Толстяк кивнул и поднялся с дивана. Брезгливо толкнул скорчившееся на полу существо носком туфли и сказал:
— Ну, ты… студент. Даже не вздумай подыхать, сука. Напачкал ты тут, надо бы влегкую разгрести. Так что давай… раскидывай мозгами, как тебе лучше решить свою проблему. А не то… С того света поднимем и вытрясем, что нам требуется. Так что информацию ты это самое… поищи.
— Это как — с того света? — хмыкнул Белый.
— А гонца к нему зашлем туда. Кого-нибудь из тех… ну, типа кого он слушать будет. Из родни.
…Гнусный раскатистый смех Белого и гмыканье толстяка долетало до Димы Калиниченко гулким болезненным буханьем в висках — словно приглушенно и на низких тонах грохотал тяжелый колокол. Он уже плохо понимал, что с ним и кто еще пытается влить в пронизывающую его полноводную реку боли очередной ручеек страдания. Впрочем, боль ослепляла только на первых порах. Потом все заглохло, онемело, и даже прямые удары под ребра ощущались Димой как глухое тыканье в бок, да еще через лист фанеры.
Честно говоря, он уже не помнил, что произошло с ним в этот апрельский день, когда, казалось бы, прервалась черная полоса в его жизни, а на истертую бесчисленными касаниями пальцев клавиатуру его компьютера легла яркая солнечная полоса, просочившаяся из-за тяжелой шторы.
…Звонок прозвучал обыденно и буднично. Дима крикнул маме, возившейся на кухне:
— Открой, я занят!
И руки Димы протянулись к клавиатуре, чтобы вернуться к прерванной нежданным звонком работе над дипломом, который ему предстояло защищать в этом году. Буквально через два с половиной месяца. И вдруг эти руки вздрогнули, и Дима почти против воли испустил протяжный хриплый вопль:
— Погоди… мама, не открыва-ай!
Но было поздно.
Из прихожей раздался сдавленный крик, перешедший в придушенный крик, и чей-то грубый голос рявкнул:
— Тихо, с-сука!
Глухой удар и грохот падения чего-то тяжелого отдался во всем теле Димы всплеском жуткого, животного, пронизавшего всего его страха. Он вскочил с кресла и повернулся к двери… и тут в проеме ее возник знакомый громоздкий силуэт.
— Здорово, Калина!
— Здравствуйте, коли не шутите… — пробормотал Дима и быстро пошел прямо на амбала, — погодите… сейчас… я это самое…
— Стоя-а-ать! — рявкнул толстый. — Успеешь еще посмотреть на…
Но Дима успел за его массивным плечом увидеть, что в прихожей неподвижно лежит — с разбитым виском! — его мать, а над ней, ступив здоровенной ногой в замшевой туфле в лужицу набежавшей с маминой головы крови, стоит и недоуменно чешет в затылке Белый. Ублюдок из кодлы Эдика, с которым дернуло его, Диму Калиниченко, связаться.
— Ма-а-ама!!
Дима рванулся так, что даже здоровенный громила в дверях отшатнулся и попятился. Но в следующую секунду его здоровенная пятерня упала на шею Димы и сгребла щуплого студента, как хватают за загривок рахитичного котенка.
Калиниченко попытался вырваться, не переставая что-то кричать в полубеспамятстве и ужасе, но тут же получил такой удар в голову, что вспыхнувший ярко-зеленым пламенем пол прыгнул ему в лицо, а под черепом полыхнула жуткая, раздирающая, тошнотворная боль…
— Ты что же творишь, дятел? — услышал Дима сквозь боль.
— А что, босс?
— Бабу завалил зачем-то, теперь этого сверчка долбишь! Нам еще его башка пригодится!
…Что было после, Дима помнит плохо. Вспыхивали ожоги боли, кружились вокруг него тирады вкрадчивых слов, перебиваемые тяжелой и грязной матерной бранью. Лишь одно, лишь одно плотно сидело в Калиниченко, будто загнаное в него осиновым колом: маму убили…
— Пойдем, кажется, ему все понятно, что он должен делать, — донеслось до Димы. Он повернул голову, от чего, как показалось ему, в шею ужалила змея. Боль продралась даже сквозь плотную дурнотную пелену онемелости.
И тогда — из какого-то марева — выплыло женское лицо, перекошенное гневом.
— Да что же это такое? — крикнула женщина. — А говорили… пошли друга навестить!
Глава 1 Разговор по душам
Я вернулась из Петербурга ранним майским утром. Когда я ступила на перрон, меня нежно, как галантный танцор подхватывает даму в вальсе, обволокли порывы ласкового весеннего ветра, впитавшего в себя не только индустриальные запахи шпал, рельсов, разогретого мазута, но и благоухание нежной, только что народившейся на свет листвы.
Я очень устала. Не столько физически, сколько морально. В северной столице мне пришлось выпутываться из весьма неприятного дельца, в которое меня вовлекли моя безудержная склонность к приключениям сомнительного толка, а равно и скверный характер местной братвы.
На память о посещении «музея под открытым небом», как претенциозно называют Санкт-Петербург различные искусствоведы и культурологи, я привезла глубокий и плохо подживающий шрам на бедре и глубокую неприязнь к подворотням близ Невского проспекта, где меня два раза едва не препроводили на тот свет.
На перроне я увидела тетю Милу, которая, заметив меня, бодро устремилась к вагону, едва не опрокинув по пути какую-то приземистую старушку со свирепым лицом и несколькими огромными тюками, масса которых, по всей видимости, не намного уступала весовому показателю олимпийского рекорда по тяжелой атлетике в категории этак до девяноста пяти килограммов.
Обняв, тетя Мила окинула меня более пристальным — и, как показалось, критическим — взглядом и сказала с ноткой недовольства:
— А говорила, что заодно и отдохнешь там.
— Где — там?
— Как где? А где ты была? В Питере? А вид такой, словно тебя переслали по этапу из Магадана.
— То есть как это — переслали? — Мой мозг упорно не желал воспринимать прихотливые выверты тетушкиной критической мысли.
— Как переслали? Контейнером, наверно. Потому как для бандероли ты явно великовата, Женечка.
— Вы намекаете на то, что я растолстела, тетушка? — спросила я.
— Если бы! Наоборот — похудела! Чем ты там, в Питере, занималась? Вид у тебя совершенно заморенный.
— Я всегда знала, что вы мастерски делаете комплименты, тетя Мила.
— Самолетом надо было лететь, — сказала она, не обращая внимания на мою последнюю реплику. — А то в поезде… трястись полторы сутки… полтора сутка…
— Понятно, — прервала я метания тети Милы. — Почти тридцать шесть часов. Что касается самолета, вы же знаете: авиарейсы — не для меня. На самолете — только по необходимости или по принуждению.
— Глупость какая… — фыркнула тетушка. — Все люди могут летать самолетами, а ты не можешь…
— Ничего не все. Есть такой голландский футболист Деннис Бергкамп, так он вообще летать не может. Его так и называют: Нелетучий Голландец.
— Почему не может?
— Не знаю… вроде как панический страх, ухудшение самочувствия… в общем, плохо ему.
— Что, и у тебя то же самое? — встревоженно произнесла тетушка.
— Да нет… — махнула рукой я. — Просто не люблю я, когда мне уши закладывает, как будто туда машинное масло заливают…
…Нет, вовсе не поэтому. Дело заключалось в том, что, решив отдохнуть от навязших в зубах бытовых хлопот и подняться над туманом, залепившим проспекты, площади и улицы великого города, — подняться в буквальном смысле! — я вскарабкалась на Исаакий.
На Исаакиевский собор — это, конечно, громко сказано: просто поднялась по лестнице на смотровую площадку на высоте где-то около пятидесяти метров.
А может, я и ошибаюсь.
И там, чувствуя за спиной громаду Исаакиевского собора, я наткнулась на проблему, начисто перекрывшую все то, что мутило жизненные горизонты до этого.
Проблема именовалась благородно и звучно, можно сказать — по-графски: Александр Николаевич Воронцов.
Он стоял и смотрел на едва проступающий сквозь дымное варево тумана огромный мегаполис. Среди шумной, хотя и немногочисленной, толпы вскарабкавшихся на Исаакий туристов он сразу не бросился мне в глаза, должно быть, из-за того, что все присутствующие моментально терялись на фоне шумного «нового украинца», который усиленно размахивал здоровенными, пухлыми, как киевские калачи, ручищами и восклицал, продираясь мутным взглядом маленьких бульдожьих глазок сквозь туман и восхищаясь вялой Невой:
— Яка гарна ричка!
И в знак того, что он говорит истинную правду и от чистого сердца, интенсивно теребил «гимнаста» — огромное золотое распятие на толстенной «голдовой» цепуре.
Разглагольствования бравого малоросса сопровождались обильным употреблением пива, с каждым глотком коего накручивались децибелы в его и без того громовом басе. И если на Исаакий он вскарабкался, будучи еще вполне кондиционным, то через несколько минут пребывания на высоте он уже усиленно жестикулировал, раскачиваясь всем своим монументальным корпусом, и грохотал не хуже знаменитого колокола в самом известном соборе Санкт-Петербурга.
На его фоне невысокий, худощавый, стройный Воронцов казался просто мальчиком из подготовительной группы школы. Он время от времени косился на благодушествующего гостя северной столицы и иронично улыбался, причем белозубая его улыбка на смуглом лице, оттененном светлыми волосами, падающими на лоб, была удивительно чистой и почти по-детски наивной.
Это было как удар молнии. Нет, я не люблю худощавых и невысоких мужчин, да еще блондинов, кроме того, мальчишеская внешность будит во мне материнское начало, которое — странно, правда? — подспудно всегда раздражало меня в плане общения с сильным полом.
Или я так хотела думать — обязывала себя так считать по своему профилю?
…Так вот, я не люблю невысоких блондинов и, уж конечно, предпочитаю им высоких брюнетов. Последний мужчина, к которому я питала какие-никакие, но чувства — Костя Курилов, — был именно таким: высоким, атлетичным, язвительным и опасным для женщин брюнетом, при всей голливудскости своей внешности умудрявшийся резко выделяться на общем фоне традиционных модельных красавцев. Мне на них всегда ужасающе везло.
Лицо же Воронцова показалось мне несколько постным и маловыразительным, брови — какими-то выцветшими, складка рта и очертания подбородка — несколько анемичными и безвольными. Хорош был разве что высокий чистый лоб без единой морщинки и брови. Но брови — тоже какие-то не мужские, слишком изящно изогнутые и словно выражающие вечное удивление перед окружающим миром.
Но для того, чтобы заметить все это, я должна была пристально его разглядывать. Чем я и занималась почти против своей воли.
Да, еще у него были маловыразительные глаза.
Одним словом, этот человек идеально подходил на роль мужчины, не привлекающего меня ни при каких обстоятельствах… Однако я никак не могла отказаться от рассматривания его сначала украдкой, а потом самым откровенным образом.
После очередной басовитой тирады украинца Воронцов повернулся, и его глаза встретились с моими. В моих был живой интерес, а в его… а в его… Большие, очень красивого разреза, чуть раскосые, эти глаза были словно подернуты мутноватой зеленой дымкой — как два омута спокойной и холодной воды, в которых за налетом ряски таится притягательная, жуткая, слепая бездна. И если она, эта бездна, открывается — то не отпускает уже никогда.
Опасные глаза.
Я почувствовала это сразу, хотя давно не видела ничего более безобидного, чем вполне заурядная, опрятная и банальная внешность этого человека.
Он сделал несколько шагов и оказался со мной лицом к лицу.
— Простите, мы с вами случайно не знакомы? — спросил он.
— Нет.
— Странно. У меня такое ощущение, что я вас уже где-то видел.
— В самом деле? Тогда это вдвойне странно, потому что у меня точно такое же ощущение.
— Простите?
— Я говорю, что если вы не видели меня воочию, то, наверно, видели во сне.
Он сказал это так просто и с такой милой улыбкой, что я была мгновенно покорена этой почти мальчишеской непосредственностью.
— А вы от скромности не помрете, — сказала я.
— Как раз наоборот. Вы просто меня плохо знаете.
— Вернее, совсем не знаю.
— Ну да. И как вам Питер? Вы ведь нездешняя, как я посмотрю?
— Да, нездешняя. А вы отсюда, да?
— Да.
— Нравится ваш город, нравится. Я тут часто бываю вообще-то. Если бы не этот туман противный, было бы вообще замечательно.
Воронцов пожал плечами:
— А вот я, как ни странно звучит, терпеть не могу этот город. Красивый — да. Но холодный. Как это в песенке из «Бандитского Петербурга»: «…вижу город, которого нет». Так?
— Да, примерно так. Только я про бандитов кино не люблю. Я на них в жизни налюбовалась, чтобы еще и в кино смотреть.
Воронцов медленно скользнул взглядом — взглядом такого свойства, который в любом другом мужчине меня взбесил бы, — и спросил:
— А вы много общались с бандитами?
— Приходилось.
— Я тоже.
Теперь уже пришла очередь моего пристального взгляда. Поскольку этот человек явно не походил на того, кто способен иметь плотные завязки с асоциальными элементами. Проще говоря, был не из той породы, чтобы «тереться» с бандюганами.
Он перехватил мой взгляд и понимающе улыбнулся:
— Нет, вы меня неправильно поняли. Просто я работаю парикмахером в салоне «Венеция». Туда любят ходить эти хлопцы. Правда, прически, которые я им делаю, большим разнообразием не отличаются — точно такие же делают в обычной парикмахерской за двадцать рублей, или сколько сейчас там… я не знаю. А у господ гоблинов насущная необходимость, чтобы их обкорнали под расческу за двадцать пять баксов. Снобизм душит, что ж вы хотите.
Я засмеялась.
— Знаете что? — сказал Воронцов. — Вам еще не надоело глотать туман? Лично я им уже досыта наелся.
— А я напротив — что-то проголодалась.
— Вот и отлично, — произнес он. — Как вы посмотрите на то, если я приглашу вас на обед в один маленький, но вполне приличный ресторанчик? Ничего, что я так бесцеремонно, а? — задал он второй вопрос, не дожидаясь, пока я отвечу на первый.
Я улыбнулась и кивнула…
Я взглянула на сверкнувшего своей неотразимой белозубой улыбкой Воронцова и, взяв со стола бокал с мартини, медленно выговорила:
— Ну что ж, Саша… давай. Откровенно говоря, мне как-то не по себе обращаться к тебе на «вы».
— А, внешность не располагает? — усмехнулся он. — Выгляжу молодо? Да я не такой уже и молодой: двадцать семь лет все-таки.
— На два года младше меня, — грустно сказала я.
Он опустил глаза, скользнув по моим пальцам, и я, перехватив этот взгляд, добавила:
— Нет… не замужем. Обручальное кольцо можешь не искать.
— Странно, — произнес он, глядя не на меня, а на огромное зеркало напротив нас, — такая красивая женщина — и не замужем. Впрочем, это к лучшему.
Я невольно скосила глаза на зеркало, в которое он смотрел: да, в самом деле — красива. И если не присматриваться — еще очень молода. Гораздо моложе своих лет.
Мне всегда говорили, что я особенно хороша в гневе, когда сверкают глаза, пылают щеки, а рот кривится в яростной чувственной гримасе. Но сейчас гневаться не было ни причины, ни смысла, и я просто улыбнулась, сознавая, что Саша прав, что я действительно красивая женщина, что чудо как хороша и при этом — к лучшему — не замужем, и сказала:
— Спасибо.
Кажется, это прозвучало с ощутимой долей иронии, потому что Воронцов склонил голову чуть набок, чем окончательно умилил меня, став похожим на ученика старших классов, глядящего на учительницу, любящую ставить пятерки просто так. За красивые глазки.
В этот самый момент неподалеку от нас расположился вальяжный и весьма внушительных габаритов господин со столь же основательной стильной небритостью a la Роман Аркадьевич Абрамович, в дорогом пиджаке, с неизменным мобильником возле уха, в который он вальяжно выговаривал неторопливые короткие слова, синхронно что-то пережевывая.
К нему не приблизился, а просто-таки подбежал официант и, пританцовывая от усердия, начал совать тому меню. Господин не глядя ткнул в развернутую перед ним библию чревоугодника (то бишь упомянутое меню, толщиной своей мало чем уступающее священной книге — ресторан-то солидный) и продолжил на секунду прерванный разговор.
Воронцов оглянулся на господина и как-то странно посмотрел на меня: в его больших миндалевидных глазах промелькнуло что-то похожее на легкую тревогу.
Несмотря на то что толстяк был увлечен беседой, он заметил мгновенный взгляд Воронцова и на несколько секунд замолчал. На его широком лице, как жирное пятно на белой скатерти, расплылось недоумение.
Потом он поднялся и тяжелыми шагами вышел из зала.
Надо сказать, что в ресторане было два зала — один побольше, второй поменьше, и отделены они были друг от друга массивными колоннами под мрамор и тяжелыми бархатными темно-красными занавесями. Так что из того зала, где сидели мы, не было видно, кто находится во втором зале.
— Это что, твой хороший знакомый? — тихо спросила я и тут же пожалела о своих словах, потому что на лице Александра проступила бледность.
— Хороший… — пробормотал он, комкая салфетку, а потом усилием воли вернул себе спокойствие и добавил: — Я предпочел бы знакомиться с такими людьми где-нибудь этак на кладбище. Прочитать надпись на надгробной плите и сказать: очень приятно познакомиться.
— Извини.
— А за что ты извиняешься? Извиняться надо не тебе… а… да чего там, — он махнул рукой и стал наливать еще мартини. Но тут рука его дрогнула, и немного напитка пролилось на бордовую, приятного глубокого оттенка скатерть.
Я, повинуясь какому-то бессознательному импульсу, повернула голову и увидела господина, самое упоминание о котором было так неприятно ему. На багровой бульдожьей физиономии последнего плавало неопределенное выражение ошеломленности и одновременно накатывало бешенство. По всей видимости, оно-то и комкало лоб господина гоблина массивными складками, попеременно то горизонтальными, то вертикальными.
За размашисто шагающим боссом едва поспевал плотный парень с незамысловатым лицом телохранителя средней руки, с большей охотой и профессионализмом выполнявшего бы обязанности вышибалы, кидалы или мелкого рэкетира.
За руку он держал стройную девушку в дорогом вечернем платье, элегантную, со сложной прической, оттеняющей аристократически бледное, красивое, хоть и несколько вульгарное лицо.
Она была явно испугана, потому что пыталась вырваться, а ее губы кривились от злости и страха, а в глазах метался приглушенный огонек ярости:
— Ты, козел… пусти ты, Боря!
Воронцов повернул голову, и тут же его взгляд уперся в массивный живот своего недоброжелателя, плотно обтянутый превосходным однобортным пиджаком, застегнутым на все четыре пуговицы.
Боря остановился у нашего столика, свирепо глянул на оскорбленно выпрямившегося Воронцова, чьи губы побледнели от напряжения, внушительно помолчал несколько секунд, многозначительно зацепив брюхом спинку стула, и пренебрежительно выговорил:
— Я же велел тебе, козлу, не тереться тут, ублюдку! Или ты не сечешь темы, крот паленый?
У него оказался сочный, богатого тембра низкий голос. Тяжелые, уверенные слова — я видела — буквально приплюснули беднягу Воронцова к стулу, и — уверена — он почувствовал, что обычно бойкий язык не слушается его, а в ногах вот-вот начнется предательская дрожь.
Воронцов окаменел. Его губы дрогнули и мучительно искривились, прежде чем вытолкнуть словно бы разрывающие ему горло слова:
— Велеть ты можешь своим… вот этим вот. — Он выразительно посмотрел на застывшего за спиной гоблина телохранителя с девушкой, а потом, все так же стараясь не встречаться с Борисом взглядом, добавил: — А что касается темы, как ты выразился, то я после таких подвигов секу ее очень даже хорошо. Так что не порть мне аппетита… Борис.
Имя столь неприятного — нет, ненавистного ему человека! — он произнес так, как говорят о мокрицах, глистах или о других в высшей степени несимпатичных существах из мира фауны.
…Готова поспорить на что угодно, что никогда доселе Воронцов так смело и так дерзко с Борисом не разговаривал. В принципе у последнего был такой угрожающий вид, что даже я, насмотревшаяся на братков достаточно, почувствовала неприятный холодок в спине.
А после слов Александра гоблин стал просто страшен. Его широкое лицо колыхнулось, на скулах дрогнули и закаменели желтые желваки, брови сошлись на вздувшейся глубокими вертикальными морщинами переносице — и все это гримасничанье было бы просто смешным, по крайней мере для меня, если бы в глазах амбала не зашевелилось нечто заставившее меня пожалеть о том, что я обедаю именно в этом ресторане.
Горилла в нищем бюджетном зоопарке, которую держали в тотальной голодовке три дня, выглядела бы просто воплощением миролюбия на фоне Бориса.
Пальцы бандита по отлаженной до автоматизма методике начали складываться в классическую комбинацию для последующей вертикальной, горизонтальной, фронтальной и просто беспорядочной пальцовки.
А потом сжались в кулаки.
Борис приобнял Воронцова за плечи и, наклонившись и почти коснувшись губами его уха, спросил:
— А ты отвечаешь за базар, дятел? Смотри… и тебя в расход пустим.
Тут уж я не могла молчать.
— Простите, молодой человек, но мы обедаем, — сказала я, — и если у вас к Александру какие-то вопросы, то прошу вас выяснить их позже, а не портить нам аппетит своими дурно пахнущими штучками «по понятиям». Хорошо?
Казалось, тот только сейчас заметил меня.
— А ты, будка, загаси хавальник, — сказал он. — Впирает тут, бля… распылилась, сучка. А то гляди: распишем на двоих, если будешь тут бугрить рамсы, соска.
Последняя фраза не блещущего хорошими манерами господина вывела меня из равновесия: странная я женщина, ну не люблю, когда меня называют «сучкой», «соской» и «будкой». И все это в одной фразе. Ну хорошо — в двух.
— Вот что, почтенный Борис Батькович, — предельно миролюбиво произнесла я. — Я понимаю, что излишки веса и особенности полученного в детстве воспитания мешают вам усвоить правила хорошего тона и наладить культуру поведения, но хотелось бы знать: зачем вы в таком случае ходите в приличные рестораны?
Второй амбал недоуменно поскреб в затылке: по всей видимости, сказанное мною не вмещалось в его секвестированный, подобно убогому федеральному бюджету, мозг.
А я с невинной благожелательной улыбкой, более подходящей для какого-нибудь высокосветского раута, нежели для препирательств с бандитом, продолжала:
Я очень устала. Не столько физически, сколько морально. В северной столице мне пришлось выпутываться из весьма неприятного дельца, в которое меня вовлекли моя безудержная склонность к приключениям сомнительного толка, а равно и скверный характер местной братвы.
На память о посещении «музея под открытым небом», как претенциозно называют Санкт-Петербург различные искусствоведы и культурологи, я привезла глубокий и плохо подживающий шрам на бедре и глубокую неприязнь к подворотням близ Невского проспекта, где меня два раза едва не препроводили на тот свет.
На перроне я увидела тетю Милу, которая, заметив меня, бодро устремилась к вагону, едва не опрокинув по пути какую-то приземистую старушку со свирепым лицом и несколькими огромными тюками, масса которых, по всей видимости, не намного уступала весовому показателю олимпийского рекорда по тяжелой атлетике в категории этак до девяноста пяти килограммов.
Обняв, тетя Мила окинула меня более пристальным — и, как показалось, критическим — взглядом и сказала с ноткой недовольства:
— А говорила, что заодно и отдохнешь там.
— Где — там?
— Как где? А где ты была? В Питере? А вид такой, словно тебя переслали по этапу из Магадана.
— То есть как это — переслали? — Мой мозг упорно не желал воспринимать прихотливые выверты тетушкиной критической мысли.
— Как переслали? Контейнером, наверно. Потому как для бандероли ты явно великовата, Женечка.
— Вы намекаете на то, что я растолстела, тетушка? — спросила я.
— Если бы! Наоборот — похудела! Чем ты там, в Питере, занималась? Вид у тебя совершенно заморенный.
— Я всегда знала, что вы мастерски делаете комплименты, тетя Мила.
— Самолетом надо было лететь, — сказала она, не обращая внимания на мою последнюю реплику. — А то в поезде… трястись полторы сутки… полтора сутка…
— Понятно, — прервала я метания тети Милы. — Почти тридцать шесть часов. Что касается самолета, вы же знаете: авиарейсы — не для меня. На самолете — только по необходимости или по принуждению.
— Глупость какая… — фыркнула тетушка. — Все люди могут летать самолетами, а ты не можешь…
— Ничего не все. Есть такой голландский футболист Деннис Бергкамп, так он вообще летать не может. Его так и называют: Нелетучий Голландец.
— Почему не может?
— Не знаю… вроде как панический страх, ухудшение самочувствия… в общем, плохо ему.
— Что, и у тебя то же самое? — встревоженно произнесла тетушка.
— Да нет… — махнула рукой я. — Просто не люблю я, когда мне уши закладывает, как будто туда машинное масло заливают…
* * *
…Причины моей бледности и помятости были самого что ни на есть объективного свойства. Нет, вовсе не оттого, что на меня обрушилась масса огорчений — это если подбирать обтекаемые и мягкие формулировочки. Она была связана с необходимостью плотного общения с питерскими бандитами. И не по той причине, что все время моего пребывания в Северной Пальмире шел мелкий противный дождь, залепляющий окна, а знаменитые белые ночи были скорее грязно-серыми, в желтеющих разводах низких туч. И знаменитая Адмиралтейская игла тупо пронизывала переваренный скользкий кисель неба.…Нет, вовсе не поэтому. Дело заключалось в том, что, решив отдохнуть от навязших в зубах бытовых хлопот и подняться над туманом, залепившим проспекты, площади и улицы великого города, — подняться в буквальном смысле! — я вскарабкалась на Исаакий.
На Исаакиевский собор — это, конечно, громко сказано: просто поднялась по лестнице на смотровую площадку на высоте где-то около пятидесяти метров.
А может, я и ошибаюсь.
И там, чувствуя за спиной громаду Исаакиевского собора, я наткнулась на проблему, начисто перекрывшую все то, что мутило жизненные горизонты до этого.
Проблема именовалась благородно и звучно, можно сказать — по-графски: Александр Николаевич Воронцов.
Он стоял и смотрел на едва проступающий сквозь дымное варево тумана огромный мегаполис. Среди шумной, хотя и немногочисленной, толпы вскарабкавшихся на Исаакий туристов он сразу не бросился мне в глаза, должно быть, из-за того, что все присутствующие моментально терялись на фоне шумного «нового украинца», который усиленно размахивал здоровенными, пухлыми, как киевские калачи, ручищами и восклицал, продираясь мутным взглядом маленьких бульдожьих глазок сквозь туман и восхищаясь вялой Невой:
— Яка гарна ричка!
И в знак того, что он говорит истинную правду и от чистого сердца, интенсивно теребил «гимнаста» — огромное золотое распятие на толстенной «голдовой» цепуре.
Разглагольствования бравого малоросса сопровождались обильным употреблением пива, с каждым глотком коего накручивались децибелы в его и без того громовом басе. И если на Исаакий он вскарабкался, будучи еще вполне кондиционным, то через несколько минут пребывания на высоте он уже усиленно жестикулировал, раскачиваясь всем своим монументальным корпусом, и грохотал не хуже знаменитого колокола в самом известном соборе Санкт-Петербурга.
На его фоне невысокий, худощавый, стройный Воронцов казался просто мальчиком из подготовительной группы школы. Он время от времени косился на благодушествующего гостя северной столицы и иронично улыбался, причем белозубая его улыбка на смуглом лице, оттененном светлыми волосами, падающими на лоб, была удивительно чистой и почти по-детски наивной.
Это было как удар молнии. Нет, я не люблю худощавых и невысоких мужчин, да еще блондинов, кроме того, мальчишеская внешность будит во мне материнское начало, которое — странно, правда? — подспудно всегда раздражало меня в плане общения с сильным полом.
Или я так хотела думать — обязывала себя так считать по своему профилю?
…Так вот, я не люблю невысоких блондинов и, уж конечно, предпочитаю им высоких брюнетов. Последний мужчина, к которому я питала какие-никакие, но чувства — Костя Курилов, — был именно таким: высоким, атлетичным, язвительным и опасным для женщин брюнетом, при всей голливудскости своей внешности умудрявшийся резко выделяться на общем фоне традиционных модельных красавцев. Мне на них всегда ужасающе везло.
Лицо же Воронцова показалось мне несколько постным и маловыразительным, брови — какими-то выцветшими, складка рта и очертания подбородка — несколько анемичными и безвольными. Хорош был разве что высокий чистый лоб без единой морщинки и брови. Но брови — тоже какие-то не мужские, слишком изящно изогнутые и словно выражающие вечное удивление перед окружающим миром.
Но для того, чтобы заметить все это, я должна была пристально его разглядывать. Чем я и занималась почти против своей воли.
Да, еще у него были маловыразительные глаза.
Одним словом, этот человек идеально подходил на роль мужчины, не привлекающего меня ни при каких обстоятельствах… Однако я никак не могла отказаться от рассматривания его сначала украдкой, а потом самым откровенным образом.
После очередной басовитой тирады украинца Воронцов повернулся, и его глаза встретились с моими. В моих был живой интерес, а в его… а в его… Большие, очень красивого разреза, чуть раскосые, эти глаза были словно подернуты мутноватой зеленой дымкой — как два омута спокойной и холодной воды, в которых за налетом ряски таится притягательная, жуткая, слепая бездна. И если она, эта бездна, открывается — то не отпускает уже никогда.
Опасные глаза.
Я почувствовала это сразу, хотя давно не видела ничего более безобидного, чем вполне заурядная, опрятная и банальная внешность этого человека.
Он сделал несколько шагов и оказался со мной лицом к лицу.
— Простите, мы с вами случайно не знакомы? — спросил он.
— Нет.
— Странно. У меня такое ощущение, что я вас уже где-то видел.
— В самом деле? Тогда это вдвойне странно, потому что у меня точно такое же ощущение.
— Простите?
— Я говорю, что если вы не видели меня воочию, то, наверно, видели во сне.
Он сказал это так просто и с такой милой улыбкой, что я была мгновенно покорена этой почти мальчишеской непосредственностью.
— А вы от скромности не помрете, — сказала я.
— Как раз наоборот. Вы просто меня плохо знаете.
— Вернее, совсем не знаю.
— Ну да. И как вам Питер? Вы ведь нездешняя, как я посмотрю?
— Да, нездешняя. А вы отсюда, да?
— Да.
— Нравится ваш город, нравится. Я тут часто бываю вообще-то. Если бы не этот туман противный, было бы вообще замечательно.
Воронцов пожал плечами:
— А вот я, как ни странно звучит, терпеть не могу этот город. Красивый — да. Но холодный. Как это в песенке из «Бандитского Петербурга»: «…вижу город, которого нет». Так?
— Да, примерно так. Только я про бандитов кино не люблю. Я на них в жизни налюбовалась, чтобы еще и в кино смотреть.
Воронцов медленно скользнул взглядом — взглядом такого свойства, который в любом другом мужчине меня взбесил бы, — и спросил:
— А вы много общались с бандитами?
— Приходилось.
— Я тоже.
Теперь уже пришла очередь моего пристального взгляда. Поскольку этот человек явно не походил на того, кто способен иметь плотные завязки с асоциальными элементами. Проще говоря, был не из той породы, чтобы «тереться» с бандюганами.
Он перехватил мой взгляд и понимающе улыбнулся:
— Нет, вы меня неправильно поняли. Просто я работаю парикмахером в салоне «Венеция». Туда любят ходить эти хлопцы. Правда, прически, которые я им делаю, большим разнообразием не отличаются — точно такие же делают в обычной парикмахерской за двадцать рублей, или сколько сейчас там… я не знаю. А у господ гоблинов насущная необходимость, чтобы их обкорнали под расческу за двадцать пять баксов. Снобизм душит, что ж вы хотите.
Я засмеялась.
— Знаете что? — сказал Воронцов. — Вам еще не надоело глотать туман? Лично я им уже досыта наелся.
— А я напротив — что-то проголодалась.
— Вот и отлично, — произнес он. — Как вы посмотрите на то, если я приглашу вас на обед в один маленький, но вполне приличный ресторанчик? Ничего, что я так бесцеремонно, а? — задал он второй вопрос, не дожидаясь, пока я отвечу на первый.
Я улыбнулась и кивнула…
* * *
— Давай перейдем на «ты».Я взглянула на сверкнувшего своей неотразимой белозубой улыбкой Воронцова и, взяв со стола бокал с мартини, медленно выговорила:
— Ну что ж, Саша… давай. Откровенно говоря, мне как-то не по себе обращаться к тебе на «вы».
— А, внешность не располагает? — усмехнулся он. — Выгляжу молодо? Да я не такой уже и молодой: двадцать семь лет все-таки.
— На два года младше меня, — грустно сказала я.
Он опустил глаза, скользнув по моим пальцам, и я, перехватив этот взгляд, добавила:
— Нет… не замужем. Обручальное кольцо можешь не искать.
— Странно, — произнес он, глядя не на меня, а на огромное зеркало напротив нас, — такая красивая женщина — и не замужем. Впрочем, это к лучшему.
Я невольно скосила глаза на зеркало, в которое он смотрел: да, в самом деле — красива. И если не присматриваться — еще очень молода. Гораздо моложе своих лет.
Мне всегда говорили, что я особенно хороша в гневе, когда сверкают глаза, пылают щеки, а рот кривится в яростной чувственной гримасе. Но сейчас гневаться не было ни причины, ни смысла, и я просто улыбнулась, сознавая, что Саша прав, что я действительно красивая женщина, что чудо как хороша и при этом — к лучшему — не замужем, и сказала:
— Спасибо.
Кажется, это прозвучало с ощутимой долей иронии, потому что Воронцов склонил голову чуть набок, чем окончательно умилил меня, став похожим на ученика старших классов, глядящего на учительницу, любящую ставить пятерки просто так. За красивые глазки.
В этот самый момент неподалеку от нас расположился вальяжный и весьма внушительных габаритов господин со столь же основательной стильной небритостью a la Роман Аркадьевич Абрамович, в дорогом пиджаке, с неизменным мобильником возле уха, в который он вальяжно выговаривал неторопливые короткие слова, синхронно что-то пережевывая.
К нему не приблизился, а просто-таки подбежал официант и, пританцовывая от усердия, начал совать тому меню. Господин не глядя ткнул в развернутую перед ним библию чревоугодника (то бишь упомянутое меню, толщиной своей мало чем уступающее священной книге — ресторан-то солидный) и продолжил на секунду прерванный разговор.
Воронцов оглянулся на господина и как-то странно посмотрел на меня: в его больших миндалевидных глазах промелькнуло что-то похожее на легкую тревогу.
Несмотря на то что толстяк был увлечен беседой, он заметил мгновенный взгляд Воронцова и на несколько секунд замолчал. На его широком лице, как жирное пятно на белой скатерти, расплылось недоумение.
Потом он поднялся и тяжелыми шагами вышел из зала.
Надо сказать, что в ресторане было два зала — один побольше, второй поменьше, и отделены они были друг от друга массивными колоннами под мрамор и тяжелыми бархатными темно-красными занавесями. Так что из того зала, где сидели мы, не было видно, кто находится во втором зале.
— Это что, твой хороший знакомый? — тихо спросила я и тут же пожалела о своих словах, потому что на лице Александра проступила бледность.
— Хороший… — пробормотал он, комкая салфетку, а потом усилием воли вернул себе спокойствие и добавил: — Я предпочел бы знакомиться с такими людьми где-нибудь этак на кладбище. Прочитать надпись на надгробной плите и сказать: очень приятно познакомиться.
— Извини.
— А за что ты извиняешься? Извиняться надо не тебе… а… да чего там, — он махнул рукой и стал наливать еще мартини. Но тут рука его дрогнула, и немного напитка пролилось на бордовую, приятного глубокого оттенка скатерть.
Я, повинуясь какому-то бессознательному импульсу, повернула голову и увидела господина, самое упоминание о котором было так неприятно ему. На багровой бульдожьей физиономии последнего плавало неопределенное выражение ошеломленности и одновременно накатывало бешенство. По всей видимости, оно-то и комкало лоб господина гоблина массивными складками, попеременно то горизонтальными, то вертикальными.
За размашисто шагающим боссом едва поспевал плотный парень с незамысловатым лицом телохранителя средней руки, с большей охотой и профессионализмом выполнявшего бы обязанности вышибалы, кидалы или мелкого рэкетира.
За руку он держал стройную девушку в дорогом вечернем платье, элегантную, со сложной прической, оттеняющей аристократически бледное, красивое, хоть и несколько вульгарное лицо.
Она была явно испугана, потому что пыталась вырваться, а ее губы кривились от злости и страха, а в глазах метался приглушенный огонек ярости:
— Ты, козел… пусти ты, Боря!
Воронцов повернул голову, и тут же его взгляд уперся в массивный живот своего недоброжелателя, плотно обтянутый превосходным однобортным пиджаком, застегнутым на все четыре пуговицы.
Боря остановился у нашего столика, свирепо глянул на оскорбленно выпрямившегося Воронцова, чьи губы побледнели от напряжения, внушительно помолчал несколько секунд, многозначительно зацепив брюхом спинку стула, и пренебрежительно выговорил:
— Я же велел тебе, козлу, не тереться тут, ублюдку! Или ты не сечешь темы, крот паленый?
У него оказался сочный, богатого тембра низкий голос. Тяжелые, уверенные слова — я видела — буквально приплюснули беднягу Воронцова к стулу, и — уверена — он почувствовал, что обычно бойкий язык не слушается его, а в ногах вот-вот начнется предательская дрожь.
Воронцов окаменел. Его губы дрогнули и мучительно искривились, прежде чем вытолкнуть словно бы разрывающие ему горло слова:
— Велеть ты можешь своим… вот этим вот. — Он выразительно посмотрел на застывшего за спиной гоблина телохранителя с девушкой, а потом, все так же стараясь не встречаться с Борисом взглядом, добавил: — А что касается темы, как ты выразился, то я после таких подвигов секу ее очень даже хорошо. Так что не порть мне аппетита… Борис.
Имя столь неприятного — нет, ненавистного ему человека! — он произнес так, как говорят о мокрицах, глистах или о других в высшей степени несимпатичных существах из мира фауны.
…Готова поспорить на что угодно, что никогда доселе Воронцов так смело и так дерзко с Борисом не разговаривал. В принципе у последнего был такой угрожающий вид, что даже я, насмотревшаяся на братков достаточно, почувствовала неприятный холодок в спине.
А после слов Александра гоблин стал просто страшен. Его широкое лицо колыхнулось, на скулах дрогнули и закаменели желтые желваки, брови сошлись на вздувшейся глубокими вертикальными морщинами переносице — и все это гримасничанье было бы просто смешным, по крайней мере для меня, если бы в глазах амбала не зашевелилось нечто заставившее меня пожалеть о том, что я обедаю именно в этом ресторане.
Горилла в нищем бюджетном зоопарке, которую держали в тотальной голодовке три дня, выглядела бы просто воплощением миролюбия на фоне Бориса.
Пальцы бандита по отлаженной до автоматизма методике начали складываться в классическую комбинацию для последующей вертикальной, горизонтальной, фронтальной и просто беспорядочной пальцовки.
А потом сжались в кулаки.
Борис приобнял Воронцова за плечи и, наклонившись и почти коснувшись губами его уха, спросил:
— А ты отвечаешь за базар, дятел? Смотри… и тебя в расход пустим.
Тут уж я не могла молчать.
— Простите, молодой человек, но мы обедаем, — сказала я, — и если у вас к Александру какие-то вопросы, то прошу вас выяснить их позже, а не портить нам аппетит своими дурно пахнущими штучками «по понятиям». Хорошо?
Казалось, тот только сейчас заметил меня.
— А ты, будка, загаси хавальник, — сказал он. — Впирает тут, бля… распылилась, сучка. А то гляди: распишем на двоих, если будешь тут бугрить рамсы, соска.
Последняя фраза не блещущего хорошими манерами господина вывела меня из равновесия: странная я женщина, ну не люблю, когда меня называют «сучкой», «соской» и «будкой». И все это в одной фразе. Ну хорошо — в двух.
— Вот что, почтенный Борис Батькович, — предельно миролюбиво произнесла я. — Я понимаю, что излишки веса и особенности полученного в детстве воспитания мешают вам усвоить правила хорошего тона и наладить культуру поведения, но хотелось бы знать: зачем вы в таком случае ходите в приличные рестораны?
Второй амбал недоуменно поскреб в затылке: по всей видимости, сказанное мною не вмещалось в его секвестированный, подобно убогому федеральному бюджету, мозг.
А я с невинной благожелательной улыбкой, более подходящей для какого-нибудь высокосветского раута, нежели для препирательств с бандитом, продолжала: