Страница:
Диана Сеттерфилд
Беллмен и Блэк, или Незнакомец в черном
Посвящается моим родителям, Полине и Джеффри Сеттерфилд, от которых, помимо прочего, я получила всю необходимую информацию о рогатках
Вам стоит понаблюдать за грачами.<…>
Но не заблуждайтесь, думая, что знаете этих птиц.
Грачи окутаны дивным небесным покровом тайны.
Они вовсе не те, кем кажутся.
Марк Коккер. Воронья страна[1]
«Тринадцатая сказка» разошлась по всему миру многомиллионным тиражом; второго же романа Дианы Сеттерфилд пришлось ждать много лет. Так стоило ли ожидание того? Категорически да! «Беллмен и Блэк» – роман гораздо более зрелый, умелый, масштабный, многоуровневый; и он несравнимо больше, чем просто история о призраках…
Historical Novelist Society
Эта завораживающая, в самом буквальном смысле слова, книга останется с вами еще долго после того, как перелистнута последняя страница.
Edinburgh Evening News
Долгожданный второй роман невероятно талантливого автора… Диана Сеттерфилд придумала свой собственный жанр. И самое восхитительное, что вы так и не можете уверенно сказать до самого конца, есть там призраки или нет… Только Хилари Мантел умеет так же ловко, непринужденно вплетать в ткань повествования столько интересных фактов…
Irish Independent
Тонко выделанный роман, который лишит вас сна и покоя… Идеальное чтение в сгущающихся сумерках.
Oxford Mail
Крайне оригинальная трактовка готического романа… Герои выписаны как живые, а действуют как в сказке.Мне доводилось слышать – но лишь от тех, кто не может знать это доподлинно, – что в последние секунды пребывания человека в нашем мире вся его жизнь разом проносится перед мысленным взором. По сему случаю какой-нибудь циник мог бы заметить, что предсмертные мгновения Уильяма Беллмена наверняка были посвящены ревизии длинной череды счетов, контрактов и деловых операций, составлявших суть его бытия. На самом же деле, когда он приблизился к границе с миром иным – к той границе, которую рано или поздно суждено перейти каждому из нас, – мысли его сосредоточились на людях, уже канувших в неведомое: жене, троих детях, дяде, кузене и некоторых друзьях детства. А после того как он припомнил всех утерянных близких, остался еще какой-то миг на самое последнее воспоминание перед кончиной. И в этот миг из глубин его сознания всплыло нечто, погребенное там около сорока лет назад: история с грачом.
Big Issue
Дело было так.
Уиллу Беллмену исполнилось десять лет и четыре дня от роду, и празднование первого в жизни юбилея было еще свежо в его памяти. Он с друзьями гулял по краю поля, отделявшего речной берег от леса; то же поле облюбовали грачи, с шумным хлопаньем крыльев садясь на землю и деловито ковыряя ее в поисках червей и личинок. С Уиллом был его кузен Чарльз, которому предстояло со временем унаследовать Беллменскую фабрику. Их отцы приходились друг другу родными братьями – все вроде просто и ясно, да только простотой в тех семейных отношениях и не пахло. Третьим в их компании был Фред, старший сын владельца пекарни. А родня его матери владела молочными фермами и маслобойнями. Утверждали, что никто из детей в Уиттингфорде не питается лучше Фреда, и в это легко верилось, ибо выглядел он взращенным исключительно на сдобных булочках со сливками. Белозубый, мясистый и широкий в кости, он любил поговорить об отцовской пекарне как о своей будущей собственности. Еще там был Люк, сын кузнеца, который и не надеялся хоть что-то унаследовать, имея целую толпу старших братьев. Его медно-рыжие волосы виднелись за милю – понятно, в тех случаях, когда их не покрывал толстый слой грязи. От школы он предпочитал держаться на безопасной дистанции, не видя никакого смысла в ее посещении. Если тебе вдруг захочется получить взбучку, дома ее зададут ничуть не хуже, чем в школе. Посему от родных стен он также держался подальше, разве что совсем оголодает. Когда не удавалось добыть еду попрошайничеством, он кормился плодами садов и огородов, а когда спелых плодов не было, воровал все подряд. Надо же мальчику что-то есть. При этом он питал самые теплые чувства к маме Уильяма, которая иногда давала ему хлеб и сыр, а однажды даже позволила обглодать куриный костяк.
До начала этого лета каждый из мальчишек жил своей жизнью, но затем что-то свело их вместе, и этим «чем-то» был возраст. Все они родились в один год и даже в один месяц, и с преодолением десятилетнего рубежа эта символическая годовщина воздействовала на них как сила взаимного притяжения. Но не только дружба регулярно собирала их в зарослях или на прибрежных лугах в те августовские дни. Была еще и тяга к состязаниям.
Они бегали наперегонки, взбирались на деревья, устраивали потешные бои и турниры по рукоборью. И с каждым ярдом они бежали все быстрее; и каждая ветка на пути к вершине открывала перед ними новые горизонты. Они подбивали друг друга на все более рискованные затеи и всегда были готовы принять вызов. Они не обращали внимания на царапины и ссадины; синяки были для них знаками чести, а шрамы приравнивались к боевым наградам. Каждую минуту каждого дня они подвергали себя новым испытаниям перед лицом этого мира и друг друга.
В возрасте десяти лет и четырех дней Уилл был доволен как этим миром, так и самим собой. Он знал, что еще не скоро станет мужчиной, но он уже не был и маленьким мальчиком. На протяжении всего лета, просыпаясь под рассветный галдеж грачей на деревьях позади маминого дома, он чувствовал, как день за днем прибывают его силы. Он уже перерос свой дворик и сад; теперь его владениями становились окрестные поля, лес и река, а заодно и небесный свод над ними. Ему еще многое предстояло узнать, но он верил, что сделает это так же, как до сих пор усваивал все в своей жизни, то есть легко. А пока что, в процессе познания, он мог вволю упиваться этим новым, волнующим чувством всевластия.
– Спорим, я сшибу вон ту птицу. – Уилл выбрал цель на ветке отдаленного дерева.
То был один из дубов, росших по соседству с его домом; да и сам дом был виден отсюда, наполовину скрытый живыми изгородями.
– Спорим, не собьешь! – сказал Люк, только что взобравшийся на береговой откос, и обернулся к приятелям, указывая пальцем. – Уилл хочет сбить птицу с того дерева.
– Слабо ему! – хором откликнулись Фред и Чарльз, но поспешили приблизиться, чтобы не прозевать попытку.
Птица, ворона или грач, находилась явно вне досягаемости выстрела из рогатки – снаряду пришлось бы пролететь добрых полполя.
Уилл достал из-за ремня свое оружие, а затем устроил целое шоу из поиска подходящего камня. Принято считать, что наилучшие метательные снаряды сами по себе обладают некой мистической силой. Поэтому среди ребят высоко ценилось умение выбрать «правильный» камешек, а споры относительно их качеств – размера, гладкости, структуры и цвета – могли длиться часами. Стеклянные шарики, конечно, были вне конкуренции, но мало кто был готов рискнуть потерей такой ценной вещи. В глубине души Уильям был уверен, что для стрельбы в равной мере годится любой голыш подходящего размера, но он не хуже сверстников понимал важность мистификаций и воспользовался этим, чтобы потянуть время.
Между тем друзья занялись изучением рогатки Уилла, который перед началом поиска передал ее своему кузену. Чарльз взял рогатку не глядя, но затем почувствовал, как удобно она легла в руку, и заинтересовался. Первым делом в глаза бросалась ее форма: почти безупречная буква Y. Такое редко увидишь в природе – можно обыскать хоть весь лес и не найти развилины настолько симметричной. Уилл парень глазастый, это факт.
Фред в свою очередь произвел осмотр. При этом он наморщил лоб, опустил уголки рта и в целом имел такой вид, будто рассматривает кусок сливочного масла весьма сомнительного качества.
– Это не орешник, – объявил он.
– Орешник легче резать, только и всего, – отозвался Уилл, не поднимая головы, все еще в процессе поиска. – Но это не значит, что он лучше других подходит для рогатки.
А повозиться в тот раз ему пришлось изрядно: предварительно наточив нож, он вскарабкался по ветвям и терпеливо пилил твердую древесину под развилкой, ранее запримеченной с земли. Бузина была достаточно старой, чтобы набрать должную крепость, но еще достаточно молодой для сохранения упругости.
Кожеток был ребятам знаком: Уилл взял его со своей прежней рогатки. Вырезанный из язычка от старого ботинка, он был по центру рассечен несколькими аккуратными надрезами, чтобы перед выстрелом кожа растягивалась и плотнее охватывала снаряд. А вот другая деталь конструкции оказалась им в новинку. В местах крепления резиновых жгутов к концам развилины Уилл прорезал неглубокие желобки шириною в дюйм. Жгут был привязан по центру каждого желобка, остальная часть которого, ниже и выше узла, была обмотана несколькими слоями бечевки, плотно прилегающей к узлу. Чарльз восхищенно провел пальцем по креплению. Сделано ловко, спору нет, но практической пользы он здесь не увидел.
– Зачем это нужно? – спросил он.
Люк взял у него рогатку и также пощупал крепления, оценивая качество работы.
– Это для того, чтоб узел не сдвинулся, верно? – спросил он.
Уилл пожал плечами:
– Я сделал так на пробу. Пока что прицел ни разу не сбился.
До того дня мальчишки и не подозревали, что рогатка может быть настолько идеальной. Считалось, что точные либо никудышные рогатки получаются божьим изволением, по воле случая. Всякий раз, создавая новую рогатку, ты мог полагаться лишь на удачу, и шансы были пятьдесят к одному, что удача повернется к тебе спиной. Но в рогатке Уилла не было ничего случайного. Она являлась произведением искусства, плодом творческой мысли, воплощенной в жизнь.
Люк проверил упругость жгутов – в самый раз, не слишком туго и не слишком слабо. Однако он не устоял перед искушением внести хоть какой-то свой вклад в это завидное творение и, поплевав на пальцы, любовно смазал жгуты слюной, чтобы добавить им эластичности.
Когда Уилл наконец нашел подходящий голыш, он взглянул в сторону дуба и с удивлением обнаружил птицу на месте. Забрав у приятелей рогатку, он вложил камень в кожеток. Стрелял он отменно. Глаз его был верен, рука тверда, навыки отработаны.
Однако птица была чересчур далеко.
Переводя взгляды с оружия на цель, мальчишки ухмылялись и покачивали головами. Похвальба Уилла была настолько нелепой, что он и сам был готов посмеяться за компанию. Но потом дали о себе знать десять лет наблюдений, исследований, роста и обретения силы – и он перестал слышать звуки, издаваемые приятелями.
Пока его глаза проводили дугу – невероятную дугу – между снарядом и целью, его мозг рассчитывал и выверял будущие движения, осуществляя тонкую настройку каждого. Ступни его слегка сместились, равномернее распределяя вес тела; мышцы ног, спины и плеч пришли в готовность; пальцы поудобнее перехватили рукоять; руки поднялись и замерли в позиции для выстрела. После этого он плавно натянул рогатку.
В момент пуска камня – нет, чуть ранее, в ту секунду, когда уже нельзя было остановить пуск, – он познал ощущение совершенства. Мальчик, рогатка, камень. Он понял, что не промахнется, – и снаряд взмыл ввысь.
Камню потребовалось много времени для того, чтобы пролететь по заданной траектории. Или же Уильяму так показалось. В этот временной промежуток он успел понадеяться, что птица снимется с ветки еще до подлета камня, который упадет на землю, никому не причинив вреда, а грач отзовется с неба насмешливым хохотом.
Но черная птица не шелохнулась.
Камень достиг верхней точки траектории и начал снижение. Мальчишки притихли. Уильям молчал. Вселенная замерла. Двигался только камень.
«Еще есть время, – думал Уильям. – Я могу криком спугнуть птицу, и она улетит». Однако язык будто прилип к нёбу, а момент все тянулся – долго, медленно, мучительно.
Камень завершил свой полет.
Черная птица рухнула наземь.
Друзья потрясенно уставились на опустевшую ветку. Неужели это случилось? Так не бывает! Однако же они видели все своими глазами… Три головы повернулись к Уильяму. А он все не мог оторвать взгляд от того места, где только что находилась птица. Перед глазами все еще был момент ее падения, и теперь он пытался осмыслить случившееся.
Фред прервал это минутное оцепенение громогласным воплем, и трое мальчишек припустили через поле к дереву; Люк сразу отстал, по своему обыкновению спотыкаясь о корни и борозды. Уильям опомнился и, последовав за ними с опозданием, застал друзей сидящими на корточках под деревом. Они раздвинулись, чтобы продемонстрировать ему картину.
Там, на траве, лежала птица. Грач. Птенец-первогодок, с еще не посветлевшим клювом.
Значит, это была правда. Он это сделал.
Уилл внезапно ощутил в груди странную перемену, словно один из органов был удален, а вместо него внедрено что-то другое, совершенно чуждое. Это чувство, прежде ему неведомое, распространилось из груди по всему телу, набухло в голове, забило уши, приглушило голос, достигло пальцев на руках и ногах. Озадаченный и растерянный, он не издал ни звука, а меж тем чувство укоренялось в нем, превращаясь в некую постоянную величину.
– Может, похороним птицу? – предложил Чарльз. – Устроим погребальную церемонию.
Идея таким образом отметить необычайное событие пришлась им по душе. Уже в ходе обсуждения деталей Люк – с пугливой осторожностью, вызвавшей смех у приятелей, – взялся за кончик крыла и расправил его на траве. Солнечный луч, пробившийся сквозь листву, упал на мертвую птицу, и вдруг черное оказалось не черным, заиграв чернильными переливами синего, фиолетового и зеленого. Эти краски вели себя не так, как положено обычным краскам. Они смещались и мерцали с живостью, тревожащей глаз и воображение. В тот момент каждый из мальчишек подумал, что птица, может, и не умерла, – однако она была мертва. Мертвее некуда.
Троица вновь уставилась на Уилла. Эта красота тоже принадлежала ему.
Осмелевший Люк поднял птицу с земли:
– Грраа!
Он сделал резкий выпад трупиком в сторону Фреда и Чарльза – но не в сторону Уилла, – и оба отпрянули с испуганным криком, тотчас перешедшим в смех. Следующим с мертвой птицей поиграл Фред, держа ее за основания крыльев и имитируя полет, сопровождаемый искусным подражанием грачиному крику. Уилл выдавил смешок. Он еще не оправился после непонятной внутренней пертурбации, и легкие работали с трудом.
А спустя минуту Фреду вдруг стало как-то не по себе. И все они почувствовали то же самое. Вялое птичье тельце, повисшая голова, беспомощно растопыренные перья… Содрогнувшись, Фред бросил грача на траву.
Никто уже не думал о погребальной церемонии. Вместо этого они занялись поисками сразившего птицу камня, который отныне приобретал особую значимость. Они долго шарили вокруг дерева, подбирая и бракуя то один, то другой камешек.
– Нет, этот слишком велик, – соглашались они.
– Этот не того цвета.
– На этом нет пятнышка, как на том.
Найти снаряд так и не удалось. Свершив чудо, камень утратил свою исключительность и теперь где-то валялся, неотличимый от множества ему подобных.
Впрочем, как заметил Чарльз (и все с ним согласились), заслуга принадлежала вовсе не камню. Дело сделал Уилл, и только он.
Снова и снова они пересказывали эту историю и разыгрывали ее в лицах, по ходу дела убив из воображаемых рогаток несметное число воображаемых грачей.
Уилл оставался почти безучастным слушателем и зрителем. Как всякий десятилетний герой, он получил более чем достаточно дружеских подзатыльников и хлопков по спине. Он улыбался, но на душе было тоскливо. Он испытывал гордость, смущение, чувство вины. Он ухмылялся и возвращал приятелям тычки, но без азарта, просто в силу традиции.
Солнце опускалось к горизонту, небо приобрело холодный стальной оттенок, тем самым напоминая, что осень уже не за горами. Все проголодались, пора было по домам. И друзья разошлись.
Уилл жил ближе всех к этому месту – до уютной маминой кухни были считаные минуты ходьбы.
На вершине земляной насыпи что-то побудило его оглянуться туда, где они оставили убитую птицу. Оказалось, что сразу же после ухода ребят там начали собираться грачи. Полтора-два десятка их описывали круги над дубом, и все новые птицы подлетали с разных направлений. Россыпью темных точек они скользили по небу и рассаживались на ветвях дерева. Обычно такие сборища сопровождаются галдежом, подобным шуму высыпаемого с тележки гравия. Но сейчас этого не было: все происходило в напряженном, нарочитом молчании.
И каждый грач на каждой ветке смотрел в его сторону.
Уилл спрыгнул с насыпи и помчался домой – быстрее, чем он бегал когда-либо прежде. Лишь ухватившись за ручку двери, он решился еще раз взглянуть назад. В небе теперь не было ни единой птицы. Он посмотрел на дуб, но с такого расстояния, да еще против заходящего солнца, трудно было разобрать, где грачи, а где просто листва и есть ли там грачи вообще. Быть может, ему лишь почудился этот многоглазый взгляд?
Зато человеческую фигуру в тени дуба – там, где недавно стоял он сам, – Уилл разглядел вполне отчетливо. Сперва он подумал, что кто-то из приятелей вернулся к дереву, но фигура была слишком низкой для Чарльза, слишком худой для Фреда и не имела огненной шевелюры Люка. К тому же – если не списывать это на контраст света и тени – мальчик под деревом был одет во все черное.
А мгновение спустя он исчез – должно быть, пошел по тропе напрямик через лес, подумал Уилл.
Он повернул дверную ручку и перешагнул порог.
– Что случилось? Ты будто сам не свой, – сказала мама, увидев его.
В тот вечер Уильям, против обыкновения, был очень тих и показался маме нездорово побледневшим. Ее расспросы ни к чему не привели, и она поняла, что сын стал достаточно взрослым для того, чтобы иметь свои тайны.
– Подумать только – всего неделя осталась до вашего с Чарльзом отъезда в школу.
Когда мама стала рядом, наливая в тарелку суп, Уилл слегка привалился к ее боку, а когда она обняла его за плечи, не стал отстраняться с возмущенным напоминанием, что ему уже десять лет. Неужели ее бесстрашный сын так нервничает из-за предстоящей учебы в оксфордском интернате? В спальне мама укрыла его дополнительным пледом, хотя было еще не холодно, и оставила у кровати горящую свечу. Вернувшись через час, чтобы поцеловать Уилла на ночь, она вгляделась в лицо спящего. Какой же он бледный! Даже трудно узнать, словно это не ее сын. Дети в его возрасте на удивление быстро меняются.
«Ему всего лишь десять, а я уже его теряю, – с горечью подумала она, а за этой мыслью острой болью пронзила другая. – Если только уже не потеряла».
Наутро Уильям проснулся больным и до середины следующей недели пролежал пластом, пока мама хлопотала вокруг. И в те самые дни, когда кровь, казалось, вот-вот закипит в его венах, когда пот лил ручьями, а боль исторгала из него жуткие вопли, Уильям вложил все накопленные к десяти годам силы и опыт в наитруднейшее деяние из всех им дотоле предпринятых – в попытку забыть.
И в этом он почти преуспел.
&
Грач кажется существом вполне заурядным, пока вы не приглядитесь к нему внимательно.
Его оперение – одна из самых неординарно красивых вещей, сотворенных природой. Как заметили в тот день ребята, перья грача могут мерцать, переливаясь чуть ли не павлиньей радугой красок, хотя на самом деле в них нет синего, фиолетового или зеленого пигментов. Атласная чернота головы и спины сменяется на груди и ногах более мягким и глубоким бархатно-черным цветом. Грач не просто черен – он чернее самой черноты. В нем присутствует невероятный переизбыток черного, не наблюдаемой ни в одной другой живой твари. Он – сама суть черноты.
Откуда же тогда берется эта игра красок?
Дело в том, что грач чем-то сродни волшебнику. Его черные перья способны создавать поразительный оптический эффект.
«Ага! – скажете вы. – Выходит, это всего лишь иллюзия».
Отнюдь. Грач не имеет ничего общего с фокусником, достающим из цилиндра всякую всячину и заставляющим вас видеть то, чего реально не существует. Грач, напротив, является волшебником реальности. Спросите собственные глаза, какого цвета солнечный луч? Они не смогут вам ответить. А грач может. Он ловит свет, расщепляет его, кое-что впитывает, а остальное излучает, демонстрируя фантастические возможности оптики, показывая вам истинный свет, который ваши бедные глаза узреть не в силах.
Но колдовская игра красок – не единственный трюк, сокрытый в грачином оперении. Хоть это и большая редкость, но некоторым счастливчикам доводилось быть свидетелями такого зрелища: ярким летним днем грач, в полете разворачиваясь против солнца, внезапно меняет свой цвет с черного на ангельски-белый, с зеркальным отблеском, и несколько мгновений ослепительно сияет в своей торжествующей белизне.
Принимая во внимание необычную красоту этой птицы и ее способность к чудесным изменениям своего облика, остается лишь удивляться тому, что основной средой обитания грачей являются поля, где они кормятся личинками, гусеницами и т. п. Почему эти сказочно прекрасные создания не живут в покоях принцесс и не роскошествуют в золоченых вольерах с набором изысканных яств, подаваемых ливрейными лакеями на серебряных подносах? Почему они проводят время среди пасущихся коров, тогда как им более приличествует общество единорогов, грифонов и драконов?
Ответ прост: грач живет так, как ему хочется. А когда он захочет пообщаться с людьми, то скорее предпочтет компанию пьяного поэта или чокнутого старикашки салону великосветской мамзели. И конечно же, он не прочь полакомиться кусочком драконьей печени или языком единорога, если удастся их раздобыть, да и мясом грифона не побрезгует, буде таковое подвернется.
Когда грачи собираются в превеликом множестве, для этого есть самые разные названия. Кое-где используют выражение «грачиная паства».
Его оперение – одна из самых неординарно красивых вещей, сотворенных природой. Как заметили в тот день ребята, перья грача могут мерцать, переливаясь чуть ли не павлиньей радугой красок, хотя на самом деле в них нет синего, фиолетового или зеленого пигментов. Атласная чернота головы и спины сменяется на груди и ногах более мягким и глубоким бархатно-черным цветом. Грач не просто черен – он чернее самой черноты. В нем присутствует невероятный переизбыток черного, не наблюдаемой ни в одной другой живой твари. Он – сама суть черноты.
Откуда же тогда берется эта игра красок?
Дело в том, что грач чем-то сродни волшебнику. Его черные перья способны создавать поразительный оптический эффект.
«Ага! – скажете вы. – Выходит, это всего лишь иллюзия».
Отнюдь. Грач не имеет ничего общего с фокусником, достающим из цилиндра всякую всячину и заставляющим вас видеть то, чего реально не существует. Грач, напротив, является волшебником реальности. Спросите собственные глаза, какого цвета солнечный луч? Они не смогут вам ответить. А грач может. Он ловит свет, расщепляет его, кое-что впитывает, а остальное излучает, демонстрируя фантастические возможности оптики, показывая вам истинный свет, который ваши бедные глаза узреть не в силах.
Но колдовская игра красок – не единственный трюк, сокрытый в грачином оперении. Хоть это и большая редкость, но некоторым счастливчикам доводилось быть свидетелями такого зрелища: ярким летним днем грач, в полете разворачиваясь против солнца, внезапно меняет свой цвет с черного на ангельски-белый, с зеркальным отблеском, и несколько мгновений ослепительно сияет в своей торжествующей белизне.
Принимая во внимание необычную красоту этой птицы и ее способность к чудесным изменениям своего облика, остается лишь удивляться тому, что основной средой обитания грачей являются поля, где они кормятся личинками, гусеницами и т. п. Почему эти сказочно прекрасные создания не живут в покоях принцесс и не роскошествуют в золоченых вольерах с набором изысканных яств, подаваемых ливрейными лакеями на серебряных подносах? Почему они проводят время среди пасущихся коров, тогда как им более приличествует общество единорогов, грифонов и драконов?
Ответ прост: грач живет так, как ему хочется. А когда он захочет пообщаться с людьми, то скорее предпочтет компанию пьяного поэта или чокнутого старикашки салону великосветской мамзели. И конечно же, он не прочь полакомиться кусочком драконьей печени или языком единорога, если удастся их раздобыть, да и мясом грифона не побрезгует, буде таковое подвернется.
Когда грачи собираются в превеликом множестве, для этого есть самые разные названия. Кое-где используют выражение «грачиная паства».
Часть первая
Воистину, грач видит гораздо больше того, на что мы полагаем его способным, слышит гораздо больше, чем мы думаем, понимает больше, чем мы можем себе представить.
Босуэлл Смит. Жизнь птиц и их изучение[2]
1
Шесть из семи дней в неделю окрестности Берфорд-роуд наполнялись грохотом, лязгом, дребезжанием и гулом работающей Беллменской фабрики. Беспрестанно снующие туда-сюда челноки ткацких станков создавали лишь малую часть этой какофонии, а ее главной составляющей были рев и клокотание вод Виндраша[3], крутивших водяное колесо и порождавших всю эту бурную активность. Шум стоял такой, что по окончании трудового дня, когда замирали станки и приводные механизмы, он еще долго отдавался эхом в ушах работников. Это эхо звенело, когда люди приходили к себе домой, не прекращалось, когда они укладывались спать, и зачастую продолжало звенеть в их снах.
Птицы и звери сторонились Беллменской фабрики – по крайней мере в будние дни. Только грачам хватало духу летать над ней в любое время. Более того, они как будто даже получали удовольствие от производимого фабрикой шума, дополняя его своим пронзительно-хриплым граем.
Но сейчас было воскресенье, и с фабрики не доносилось ни звука. Между тем на другом берегу реки, вверх по главной улице селения, множество людей производило шум совсем иного рода.
Грач – или ворона, ибо издали их нелегко отличить друг от друга, – эффектно спланировал на конек церковной крыши, склонил голову набок и прислушался.
К счастью, здесь был еще и церковный хор, в составе которого, опять же к счастью, был Уильям Беллмен. Его звонкий и чистый тенор, как стрелка компаса, задавал остальным верное направление; он сплачивал, дисциплинировал, указывал цель. Вибрации этого голоса подействовали даже на барабанные перепонки слабослышащих, и тон их гудения начал варьироваться с некоторым намеком на музыкальность. Как следствие, если «От страха, греха и горя» паства проблеяла вразнобой, то следующая строка – «Приблизься, счастливый день» – вышла более слаженной; на «Пусть мрачная сгинет тень» большинство поющих уловило мелодию, а финальное «блаженство вовек» уже обрело подобие благозвучности, приличествующей религиозным собраниям.
Птицы и звери сторонились Беллменской фабрики – по крайней мере в будние дни. Только грачам хватало духу летать над ней в любое время. Более того, они как будто даже получали удовольствие от производимого фабрикой шума, дополняя его своим пронзительно-хриплым граем.
Но сейчас было воскресенье, и с фабрики не доносилось ни звука. Между тем на другом берегу реки, вверх по главной улице селения, множество людей производило шум совсем иного рода.
Грач – или ворона, ибо издали их нелегко отличить друг от друга, – эффектно спланировал на конек церковной крыши, склонил голову набок и прислушался.
Первый куплет гимна прихожане исполнили прескверно – слаженностью под стать гурту овец, блеющих в загоне на рыночной площади. Кое-кто из собравшихся воспринимал это как состязание, в котором приз достанется самому громогласному; некоторые, полагая пение пустой тратой времени, сбивались на скороговорку, чтобы скорее с этим покончить; другие же, напротив, боялись забежать вперед и, перестраховываясь, запаздывали на какие-то доли такта. Среди прихожан было много фабричных работников, в силу известных причин имевших проблемы со слухом. Эти просто создавали звуковой фон – низкое монотонное гудение вроде того, какое случается при заклинившей педали органа.
Явись и в меня войди,
Духа святого воля,
Чтобы освободить
От страха, греха и горя…
К счастью, здесь был еще и церковный хор, в составе которого, опять же к счастью, был Уильям Беллмен. Его звонкий и чистый тенор, как стрелка компаса, задавал остальным верное направление; он сплачивал, дисциплинировал, указывал цель. Вибрации этого голоса подействовали даже на барабанные перепонки слабослышащих, и тон их гудения начал варьироваться с некоторым намеком на музыкальность. Как следствие, если «От страха, греха и горя» паства проблеяла вразнобой, то следующая строка – «Приблизься, счастливый день» – вышла более слаженной; на «Пусть мрачная сгинет тень» большинство поющих уловило мелодию, а финальное «блаженство вовек» уже обрело подобие благозвучности, приличествующей религиозным собраниям.