Страница:
В ту ночь мне противно было даже и думать о Жорже, и я надеялась, что он не придет. Переоделась в домашнее платье и пошла в ванну, которая у нас в конце коридора.
Но когда я вернулась, в номере горел свет и за столиком сидели Жорж и Дюфур. Жорж был слегка пьян, его короткие черные волосы растрепались и торчали в разные стороны.
Увидев меня, Дюфур вскочил и сказал:
— Ага, вот и явилась наша крошка. Ну, оставляю вас вдвоем.
Дюфур совсем молод, ему двадцать пять лет. У его родителей усадьба где-то под Ораном, и вообще они владеют землями в Алжире. Но сына постоянно можно видеть на Елисейских полях, одетого по самой последней моде и всегда при деньгах. Он блондин, с ясными синими глазами на дерзком и очень красивом лице, хорошо сложен и развращен до мозга костей. При каждой встрече Дюфур считает своей обязанностью поиздеваться над моим ростом.
Он подскочил, чтобы поцеловать мне руку, и я выдернула ее. (Ростом он на полголовы ниже меня.) Он сделал шаг назад и театрально развел руки.
— Что? Королева сердится?.. — Потом переменил тон: — Так, значит, Жорж, мы договорились? Не подведешь? Слово джентльмена, да?
Жорж, развалившись на стуле, смотрел на него пьяно и задумчиво. И я тоже молчала. Встречаясь с Дюфуром, я как-то теряю дар речи и не знаю, чем отвечать на его гнусности.
— Ну, так как?
Жорж поднял руку и жестом показал, что все будет в порядке. Тогда я еще не знала, что именно должно быть в порядке.
Дюфур издевательски поклонился мне, потрепал Жоржа по плечу, назвал его счастливцем и ушел.
Я стала стелить постель и тут поняла, почему они оба очутились у меня в номере. Жорж был пьян не слегка, а вдребезги, и Дюфуру пришлось довести его ко мне. Жорж попробовал встать и опять рухнул на стул. Его не держали ноги.
Постелив, я подошла к нему и увидела, что на столе лежит куча кредиток. Там было около двух тысяч новых франков. Заметив мой взгляд, он поспешно стал пьяными движениями засовывать их в карман куртки, не попадая туда.
Я спросила, не принес ли он мне свой долг.
— Какой д-долг?
Он уже забыл.
Я спросила, откуда у него деньги.
Жорж тихо засмеялся, потом сделался серьезным, огляделся, приложил палец к губам:
— Тс-с-с…
Затем сказал голосом, вдруг совсем отрезвевшим:
— Родина знает, кому из ее сыновей надо помочь.
И снова рассмеялся.
На другой вечер в ресторане всю первую половину концерта я из-за занавеса выглядывала в зал. Но его не было. Я чувствовала, что у меня от этого даже лицо делается все темнее и темнее. Перед моим номером одна из наших хористок спросила, здорова ли я.
Подошел мой выход. Я начала петь, и в середине песенки мне показалось, что воздух как-то переменился вокруг и стало легче дышать. Неподалеку от входа — тоже возле пальмы — за столик садился он.
Я кончила номер, поспешно переоделась и чуть ли не бегом направилась через зал к нему.
Он еще издали встал.
Я подошла, протянула руку.
Пожимая ее, он попросил разрешения познакомить со мной его друга.
Тут только я поняла, что он не один. Рядом стоял еще мужчина, которого я не заметила со сцены, потому что его скрывали ветки пальмы.
Я подняла глаза на этого второго. Сердце у меня на миг остановилось и лишь потом опять застучало.
У второго мужчины было удивительное лицо. Он тоже был гений.
Это чувствовалось ясно-ясно.
Даже не знаю, сказала ли я что-нибудь ему и услышала ли что-нибудь в ответ. Я была ошеломлена, опомнилась только через некоторое время и увидела, что сижу за столиком с ними двумя.
У Второго был взгляд, который тоже проникал во все до самой глубины вещей, проникал с симпатией и пониманием. Но он был чуть жестче Первого. Жестче не в смысле жестокости или какой-то сухости характера, а в смысле большей твердости черт его лица и большей определенности того, что он говорил. Они были разные — эти двое мужчин, — и оба отмеченные печатью гения. Второй часто как бы замыкался в себе, уходил от нас на какие-то мгновения, и тогда по его лицу проходили чуждые мне озарения и тревоги, которые он гасил, возвращаясь.
Тому, кто в будущем прочтет эти записи, сможет, вероятно, показаться странным, что эти люди не спросили, как меня зовут, и не назвали своих имен. Но тогда я ничуть не удивилась. Почему-то это не было ни оскорбительным, ни обидным, и я чувствовала, что так и нужно.
Странно быстро прошло время, и на сцене снова появился мосье Валиханов.
Я встала. Они тоже, и Второй спросил, не окажу ли я им честь провести с ними весь сегодняшний вечер. У них есть еще друзья, они остановились в Нейи и были бы очень рады, если б я согласилась навестить их.
Я согласилась.
После концерта мужчины подождали меня у входа в ресторан.
Мы взяли такси и поехали по ночному Парижу. Бульвары уже опустели. Бесчисленные магазины безмолвно вполсилы светились витринами, вереницами пробегали фонари, и темнели массы каштанов. По узким улочкам шофер пересек Елисейские поля, по мосту Альма мы переехали на ту сторону Сены. Мой Первый сказал, что, поскольку их друзья, пожалуй, еще не все собрались, можно еще немного проехаться по городу. Мы поехали мимо церкви святой Клотильды.
Потом Первый взглянул на часы и попросил шофера ехать в Нейи.
Мы опять проехали над черной Сеной по мосту Пасси, пересекли широкую авеню Фош и миновали Пор Дофин. Слева у нас был неосвещенный, темный Булонский лес, справа — особняки. И у одного мы остановились.
Видимо, эти люди сняли на время весь дом, потому что, кроме них, там никого не было.
Мы поднялись на второй этаж. Там в большом круглом вале с камином и развешанными по стенам старинными гобеленами сидели за столом трое мужчин. И еще один — четвертый — поднялся по лестнице почти сразу за нами. Во всяком случае, он как раз поспел к тому моменту, когда трое встали, встречая меня.
И все четверо были гении.
Впрочем, я уже не удивлялась. Я ожидала этого.
Они были гении. Все не такие, как я, и не такие, как обыкновенные люди. От них исходил магнетизм, как и от первых двух. Магнетизм разума, духовной красоты и добра.
Я, пожившая женщина, показалась себе маленькой рядом с ними. Но не обидно маленькой, а просто еще не выросшей.
Стол был заранее накрыт. Мы сели.
Тут Второй, который приехал со мной, спросил мужчину, пришедшего позже всех, какие у него впечатления. И мужчина ответил, что хорошие. Все другие тоже посмотрели на него, раздалось еще несколько вопросов, и я поняла, что этот последний мужчина только что вернулся с завода Рено.
Потом по разговору я поняла, что они вообще как бы исследовали Париж, разделив его на сферы. Они бывали на заводах, в тюрьмах и судах, на бирже, в магазинах, на рынках и в кафе. Они свели знакомство с рабочими, лавочниками, дипломатами, аристократией, артистами и художниками.
И все это длилось в течение всего лишь двух или трех суток.
Они были явно приезжими, раньше никогда не бывали в Париже, и в то же время их французский язык был таким, как если бы они родились и выросли где-нибудь между площадью Согласия и островом Сите.
Очень тактично и деликатно они расспрашивали меня о том, как я живу, но это было совсем недолго. Уже минут через пятнадцать после того, как мы сели за стол, у меня возникло такое чувство, будто мы все давно-давно знаем друг друга, будто они всегда следили за моей жизнью, радовались, если мне что-нибудь удавалось, и печалились, когда мне бывало плохо.
В их манере разговаривать я заметила, впрочем, одну странную вещь. Друг к другу они не обращались по именам, да как-то и не испытывали в этом нужды. Если один хотел что-нибудь сказать другому, он просто говорил свое, а тот, другой, каким-то способом сразу понимал, что обращаются именно к нему. Как если б у них вообще не было имен.
Они были совершенно разные. Один удивлял огромными черными глазами и гипнотизирующим взглядом. Я просто тонула в его глазах, если он останавливал их на мне больше чем на секунду. Заметив свой гипноз, он тотчас старался уничтожить его действие, отводя глаза в сторону и стесняясь этого так же, как мой самый Первый стеснялся своего взгляда в ресторане. (Между прочим, у него была сломана рука и положена довольно неумело в маленький гипсовый лангет. На бинте чернела пятном засохшая кровь, что показывало открытый перелом. Рука беспокоила его, он порой болезненно морщился, забываясь.) Другого характеризовала удивительная пластичность и красота движений. Хотелось непрерывно любоваться их законченностью. В Третьем как бы постоянно пела музыка, ритмы пробегали но его лицу, он прислушивался к ним и снова пускал их на свободное течение.
И вместе с тем этих людей объединяло какое-то общее качество. Качество некой странной неисчерпаемости и бесконечности, что ли. Остановив взгляд на лице одного из них, уже не хотелось отрываться, хотелось смотреть бесконечно, открывая все новое и новое. Так же как бесконечно можно смотреть, например, на скульптурный портрет египетской царицы Нефертити.
Мы разговаривали. Попытайся я передать здесь их слова, это прозвучало бы банально. Все дело было в том, как слова говорились и что они значили. Миры открывались в одной короткой реплике, сопровождаемой взглядом. Пожатие плеч показывало, как бесконечно много понято в том, что сказала ты.
Сначала я решила, что они ученые, занятые исследованием проблем физики, поскольку виден был их интерес к научным учреждениям Парижа. Но потом я отказалась от этой мысли. Выяснилось, что они недавно пережили какую-то катастрофу — сломанная рука была ее следствием, — в ходе которой взорвался и пришел в негодность некий агрегат. На миг мне пришло в голову, что они и приехали к нам исправлять поломку, но потом оказалось, что, напротив, неисправность агрегата каким-то странным образом ограничивала их пребывание в столице.
Вскоре мы встали из-за стола. Я уселась в кресло у камина, и снова остановилось время, я поняла, что живу сейчас. Душа была омытой и чистой, жизнь выпрямилась, исчезла всегдашняя жуткая пропасть между надеждами детства и разочарованиями зрелого возраста, и не хотелось ничего другого, как только сидеть с ними вот так в зале со старыми гобеленами по стенам, смотреть на этих людей и слушать, как они обмениваются репликами о каком-то своем общем деле — неизвестном мне — которое привело их в Париж.
Когда Первый провожал меня в «Бургундию», я уже знала, что сама переменилась. Знала, что не буду теперь завидовать чужим успехам, как раньше, что, встретив на улице больную старуху, не обрадуюсь тому, что это не я, а просто пожалею ее…
Среда — после той ночи была среда — оказалась у меня хлопотной. В ресторане начали готовить новую программу, старик Валиханов гонял нас с двенадцати до трех. Потом мне пришлось зайти в ателье примерить юбку и в страховую контору — я застрахована от несчастного случая на сцене.
Но я была рада этим хлопотам. Мне хотелось, чтоб время бежало быстрее, так как мы договорились, что вечеров я снова приду к тем шестерым в Нейи.
В страховой конторе я освободилась только около пяти и зашла в «Арену» перекусить.
В кафе было тесно и шумно. Половина посетителей в «Арене» обычно иностранцы, которые, как правило, всегда подозревают, что их обслуживают не так, как надо. Гарсоны носились совсем уже оглушенные, никого не удавалось дозваться. Но бармен мне знаком. Я подошла к нему, попросила жареный картофель с чашкой простокваши, и, улучив момент, он сам сбегал на кухню.
Я уселась в уголке зала со своей тарелкой и тут увидела, что через несколько столиков от меня сидит Жорж.
Вообще Жорж обычно ходит в каких-то куцых мальчишеских куртках, которые придают ему моложавый вид. Но сейчас он был в хорошем коричневом костюме. На миг я удивилась, откуда этот костюм взялся, но потом вспомнила о деньгах, которые видела у него.
За столиком с ним были две иностранки. Шведки, судя по розовым, с детской кожей лицам и светлым льняным волосам. Но скоро я поняла, что шведки сами по себе, а он тут сам по себе. Женщины разговаривали, а Жорж кого-то ждал, поминутно поглядывая на двери.
Я наблюдала за ним как-то механически, разделываясь со своим картофелем, и в какой-то миг по его лицу догадалась, что тот, кто ему был нужен, появился наконец.
Как я и предполагала, это был Дюфур. Он подошел к столику свободной походочкой, сел, и они с Жоржем заговорили, прижавшись друг к другу и чуть не прикасаясь лбами.
Они сидели ко мне спиной, и я увидела, как рука Дюфура скользнула в карман, вынула оттуда какой-то небольшой продолговатый пакет и сунула в ладонь Жоржу. Потом Дюфур встал, быстро огляделся, покровительственно похлопал Жоржа по плечу и ушел. А Жорж остался сидеть, задумавшийся.
Мне не хотелось с ним видеться. Я встала и стороной пошла к дверям.
Но вообще чем-то эта встреча мне не понравилась.
Я была на Периньер, когда меня сзади окликнул Жорж.
— Ты куда?.
— Домой.
— Я приду к тебе сегодня.
Я сказала, что буду занята весь вечер допоздна.
— Тогда я приду завтра вечером.
Я ответила, что не знаю, буду ли я у себя и завтра.
Он страшно удивился, маленькие глазки вытаращились, на физиономии выразилась растерянность. Даже веснушки побледнели.
— Ты что, завела себе кого-нибудь?.. Но понимаешь, мне завтра ночью обязательно надо быть у тебя. Обязательно. — Он даже расстроился и сразу постарел лет на пять. — Клянусь тебе — это очень важно. Честное слово. Это касается нас обоих.
Он так меня просил, что в конце концов я разрешила ему прийти.
На этом мы расстались. Я приехала в «Бургундию», полежала час, потом пешком пошла в ресторан, и вечером после концерта мой Первый отвез меня в особняк у Булонского леса.
Снова было то же ощущение гармонии.
На этот раз они меньше занимались мною. Было молчаливо согласовано, что я уже свой человек, что теплая и тесная дружба между нами не требует того, чтобы одни развлекали других.
Один из них быстро писал что-то за столом. Однажды я заметила, что он писал, не касаясь пером бумаги, а только водя в воздухе над ней.
В час мы сели ужинать, и разговор сделался общим. Кое-что в их поведении подсказало мне, что они уже заканчивают сбор материала о Париже и их пребывание в нашем городе близится к концу. В то же время я начинала догадываться, кто эти люди, и догадка стала терзать меня.
Прощаясь, мы договорились с Первым, что завтра днем отправимся гулять в Булонский лес.
Эта прогулка останется со мной на всю жизнь. Я никогда и не думала раньше, что Булонский лес может быть так прекрасен.
В отель за мной зашли Первый и еще тот мужчина, у которого был гипнотизирующий взгляд.
Мы поехали по авеню Фош, потом мимо Большого озера, там на какой-то аллее оставили такси и пошли просто куда глаза глядят.
Осень была уже в полном своем умирании и в полном своем торжестве. Чем дальше мы уходили от озер, тем безлюднее становилось на аллеях, и когда мы в глубине пересекли Лонгшан, огромный парк оказался только наш.
Мы были одни.
Деревья стояли, утопая в ковре желтых листьев. Березы и тополь уже облетели, но липы еще были зелеными, а дальше в глубину шло совсем царственное буйство красок. Темные буки, желто-зеленые кроны дубов, багряная и оранжевая рябина и бурые грабы — все перемешалось в каком-то хороводе. Плакучие ивы стояли в прудах на островках, как серебряные кусты, а клеи в последнем отчаянном усилии жить, в последнем прощании выгнал в верхние листья горящий багрово-красный цвет, как яркую кровь природы.
Мы молчали. Было тихо, только падали листья и шуршали.
Осеннее небо сияло ясно, чисто. Стоял редкий для ноября день. Дышалось легко.
Мы шли все дальше и дальше. И уже в какую-то музыку складывались, завораживали и буйство разноцветных крон, и безлюдье пустынных аллей, и шепот падающих листьев.
Изредка за поворотом одиноко белела статуя античного бога, задумавшегося среди облетевших кустов акации. Иногда вдали, в густоте желтых ветвей, четко обрисовывался край крыши уединенного шале. Мелькало озерко, заросшее перламутровой тиной. Кричала птица.
И казалось, захоти — и к шуршанию листьев прибавится легкий шорох шагов, появятся дамы в кринолинах, Ронсар сядет на скамью, закусив губу, слагая стих; бледный Паскаль с напряженным лицом пройдет стороной; юноша в щегольском мягком цилиндре прошлого века обнимет девушку из предместья.
«Сколько слов о любви здесь прошептано…»
Мы молчали.
Аллеи сплетались и расплетались, то уводя в даль, затянутую прозрачным маревом голубоватых теней, то лукаво поворачивая к неожиданной беседке в узлах опавшего плюща.
Неожиданный порыв ветра шумел порой наверху в сомкнутых кронах. Ветви стонали, испуганными стаями слетали листья. Потом опять все успокаивалось. Становилось тихо, и казалось, что темные стволы огромных старых лип шепчутся друг с другом, вспоминая тех, кто здесь гулял, надеялся, верил, любил.
Старый парк соединял прошлое с настоящим. Осень говорила, что все это уже было, было, было: и молодость, и увяданье. Все было, проходило и растворялось в вечной жизни людей и вечном круговороте природы.
Чего же ты просишь, осень?..
Мы шли и молчали.
Свежо и горько пахло палым листом. Иногда длинная аллея раздергивалась, раскрывался луговой простор. В бурых осенних травах синими глазками глядели несдающиеся поздние васильки, ромашка, заблудившаяся во времени, еще удерживала беленький лепесток на жухлой головке. Фиолетовые леса окаймляли горизонт, с прощальным резким криком стая журавлей тянула в высоком небе.
Как прекрасна Земля! Наша Земля…
Первый проводил меня на Монмартр, и там я узнала, что это была наша прощальная прогулка. Впрочем, я уже и сама догадывалась. Первый попросил прийти проводить их. Они покидали Париж в два часа дня.
Я поднялась к себе на четвертый этаж. В номере как раз шла уборка. Я остановилась в коридоре подождать, и тут на меня налетела мадам Ватьер из 314-го. Мадам Ватьер — вдова коммерсанта. Она живет в отеле уже лет пять, готова всегда и во всем помогать всякому и горячо любит посплетничать.
Меньше всего мне хотелось разговаривать с мадам Ватьер в этот момент. Но деваться было некуда, и она вывалила на меня целую груду новостей. Посыльный нашего отеля женится на второй дочери владелицы кафе, уже объявлен день свадьбы. Вчера у сквера Темпль был митинг против оасовцев — она сама тоже ходила. Сегодня вечером будет митинг возле Архива, но очень поздно. Туда пойдет мосье Сэрель, и его жена беспокоится. У нее, у мадам Ватьер, в номере протекает потолок…
Когда я опять вышла на улицу — довольно рано, потому что перед рестораном мне нужно было еще зайти к портнихе, — жена Сэреля как раз прогуливала своих четырех ребятишек перед отелем. Я остановилась на минутку полюбоваться ими. Такое изобилие жизни выражалось на четырех розовых мордашках, такими аккуратными были шерстяные синие костюмчики, так блестели начищенные ботиночки, что казалось невероятным, что одна только мать может обстирывать и обхаживать все это семейство.
Мы перекинулись с мадам Сэрель несколькими словами.
Две девочки чинно сидели рядом с матерью на стульях возле устричной. А мальчишки гонялись по тротуару, отнимая друг у друга мяч.
Глядя на них всех, я подумала, что Сэрель выше всего, выше всяких политических убеждений ставит возможность воспитать здоровыми и счастливыми своих четырех детей. Для того, собственно, он и жил. Но потом оказалось, что я была неправа…
В этот день в «Черном солнце» концерт был коротким. Поскольку мне лишь завтра надо было встретиться с моими друзьями в Нейи, я решила проехаться по своей привычке на окраину. Я добралась до Эглиз де Пантэн и оттуда пешком пошла к пустырю, где за темным полем далеко стоял большой дом и светил всеми окнами.
Я стояла, глядя на этот дом, и мне вспомнилась старая, читанная в детстве сказка о деревенском мальчике, который каждый вечер любовался золотыми окошками в дальней деревне за большим полем. Сказка так и называлась — «Золотые окошки». Мальчику очень хотелось дойти туда, где к закату солнца окна всегда загорались удивительным расплавленным золотом. И в конце концов он выполнил свое желание…
На обратном пути я проехала в такси мимо Архива. Перекресток был весь освещен, еще продолжался митинг, и толпа заполняла даже половину Рамбуто.
Но дальше все было пусто и тихо. Город засыпал. На узеньких переулочках между Севастопольским бульваром и улицей Ришелье в домах свет горел только в редких окнах.
У меня было такое чувство, будто в последние дни упала завеса, отделяющая меня от мира, и я снова могу смотреть на людей, верить им, любить их. Но потом я вспомнила, что завтра те шестеро уже покидают Париж, и тоска охватила мое сердце.
Возле отеля тоже было совсем тихо. Светились окна в подвале Сэрелей.
В номере я разделась, около часа пролежала в постели без сна. И тут в дверь постучали.
Жорж.
Впрочем, я даже не сразу его узнала. У него было какое-то незнакомое, переменившееся лицо. Глаза бегали. Костюм весь был измят.
Сначала я подумала, что он пьян. Но его странный вид объяснился не этим. Он был чем-то испуган, у него дрожали руки и тряслась голова. Неверными шагами он прошел к столу и сел.
Я спросила, что с ним.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Слушай, со мной случилось несчастье. Ты поможешь, если надо будет?
— Какое несчастье?
Он покачал головой. Его трясло, и он никак не мог справиться с этим.
— Принеси чаю. Мне холодно.
Я сходила в коридор, принесла кипятку и заварила чай. Он сделал несколько глотков, и вдруг его стало рвать. Я едва успела поднести полотенце. Несколько раз его чуть не выворачивало наизнанку. Потом это прошло, он откинулся на спинку кресла, осовело оглядываясь:
— Нет. Это не для меня.
— Что не для тебя?
— Это не для меня. Зря я впутался в это дело.
— В какое?
В коридоре кто-то прошел. Жорж глянул на дверь и весь сжался. Потом шаги стихли.
Жорж взялся за сердце, и мысли его приняли новое направление. Несколько секунд он молчал, прислушиваясь к себе, потом сказал с трагическим пафосом:
— Я знаю, от чего я умру. От сердца.
Ему стало так жалко себя, что у него даже слезы на глазах выступили.
— От сердца. Это точно. У меня недостаточность митрального клапана. Ей-богу… — Затем перескочил на другое: — Это все Дюфур. Гнусный Дюфур.
Так продолжалось полночи. То его начинал бить озноб, и он просил горячего чая. То он начинал допытываться, помогу ли я, если возникнет нужда. Потом вдруг успокоился, повеселел и заявил, что в самое ближайшее время ему надо поехать в Фронтиньян. Он уйму времени не был на море, а ему давно пора отдохнуть и поправить здоровье.
В конце концов мне все это надоело, я легла спать, а ему постелила на диванчике.
Я проснулась поздно, около двенадцати. В комнате стоял запах винного перегара, табака и одеколона, который употребляет Жорж. Сам он спал, свернувшись на диване калачиком, как ребенок.
Я оделась и спустилась вниз, чтобы позавтракать.
День снова был хороший. Светило солнце, и голубое небо отражалось в не просохших после ночного дождя лужах на мостовой.
Все четверо детей Сэреля опять возились на веранде кафе, и тут же сидела полная мадам Фетю, присматривая за ними. А жены Сэреля не было.
Напротив отеля, на другой стороне улицы, у аптеки, почему-то толпился народ. Я поздоровалась с консьержкой и спросила, что случилось там, через дорогу.
У мадам Фетю дрогнули губы, она глазами показала на детей и затрясла головой. И только тут я заметила, что у нее ужасно расстроенное лицо.
Сердце у меня сжалось. Не слыша уличного шума, я пересекла мостовую и протиснулась сквозь толпу к самой аптеке. В дверях стоял полицейский. Я оттолкнула его.
Посреди помещения стоял длинный стол, и на нем лежал маленький мосье Сэрель. Убитый. Он был, как всегда, аккуратен, в чистом воротничке, и только по пиджаку на груди расползлось пятно уже засохшей крови. Его мертвые глаза безучастно смотрели вверх, по выражение лица было спокойным и даже вежливым. А руки, работящие руки, которыми он разрисовал по ночам столько открыток, были бессильно простерты по бокам на столе. Во мне все как-то оцепенело.
Рядом с Сэрелем стояла его жена как каменная статуя. В ее глазах была такая безнадежность, что даже страшно было смотреть.
Кто-то сказал рядом:
— Они оставили записку.
Превозмогая себя, я шагнула вперед. На столе у руки Сэреля лежал серый клочок бумаги. Две строчки были набросаны наспех, торопливо: «ОАС наносит удар, где хочет и когда хочет».
Большое наполеоновское «р» отделялось от других букв.
Но когда я вернулась, в номере горел свет и за столиком сидели Жорж и Дюфур. Жорж был слегка пьян, его короткие черные волосы растрепались и торчали в разные стороны.
Увидев меня, Дюфур вскочил и сказал:
— Ага, вот и явилась наша крошка. Ну, оставляю вас вдвоем.
Дюфур совсем молод, ему двадцать пять лет. У его родителей усадьба где-то под Ораном, и вообще они владеют землями в Алжире. Но сына постоянно можно видеть на Елисейских полях, одетого по самой последней моде и всегда при деньгах. Он блондин, с ясными синими глазами на дерзком и очень красивом лице, хорошо сложен и развращен до мозга костей. При каждой встрече Дюфур считает своей обязанностью поиздеваться над моим ростом.
Он подскочил, чтобы поцеловать мне руку, и я выдернула ее. (Ростом он на полголовы ниже меня.) Он сделал шаг назад и театрально развел руки.
— Что? Королева сердится?.. — Потом переменил тон: — Так, значит, Жорж, мы договорились? Не подведешь? Слово джентльмена, да?
Жорж, развалившись на стуле, смотрел на него пьяно и задумчиво. И я тоже молчала. Встречаясь с Дюфуром, я как-то теряю дар речи и не знаю, чем отвечать на его гнусности.
— Ну, так как?
Жорж поднял руку и жестом показал, что все будет в порядке. Тогда я еще не знала, что именно должно быть в порядке.
Дюфур издевательски поклонился мне, потрепал Жоржа по плечу, назвал его счастливцем и ушел.
Я стала стелить постель и тут поняла, почему они оба очутились у меня в номере. Жорж был пьян не слегка, а вдребезги, и Дюфуру пришлось довести его ко мне. Жорж попробовал встать и опять рухнул на стул. Его не держали ноги.
Постелив, я подошла к нему и увидела, что на столе лежит куча кредиток. Там было около двух тысяч новых франков. Заметив мой взгляд, он поспешно стал пьяными движениями засовывать их в карман куртки, не попадая туда.
Я спросила, не принес ли он мне свой долг.
— Какой д-долг?
Он уже забыл.
Я спросила, откуда у него деньги.
Жорж тихо засмеялся, потом сделался серьезным, огляделся, приложил палец к губам:
— Тс-с-с…
Затем сказал голосом, вдруг совсем отрезвевшим:
— Родина знает, кому из ее сыновей надо помочь.
И снова рассмеялся.
На другой вечер в ресторане всю первую половину концерта я из-за занавеса выглядывала в зал. Но его не было. Я чувствовала, что у меня от этого даже лицо делается все темнее и темнее. Перед моим номером одна из наших хористок спросила, здорова ли я.
Подошел мой выход. Я начала петь, и в середине песенки мне показалось, что воздух как-то переменился вокруг и стало легче дышать. Неподалеку от входа — тоже возле пальмы — за столик садился он.
Я кончила номер, поспешно переоделась и чуть ли не бегом направилась через зал к нему.
Он еще издали встал.
Я подошла, протянула руку.
Пожимая ее, он попросил разрешения познакомить со мной его друга.
Тут только я поняла, что он не один. Рядом стоял еще мужчина, которого я не заметила со сцены, потому что его скрывали ветки пальмы.
Я подняла глаза на этого второго. Сердце у меня на миг остановилось и лишь потом опять застучало.
У второго мужчины было удивительное лицо. Он тоже был гений.
Это чувствовалось ясно-ясно.
Даже не знаю, сказала ли я что-нибудь ему и услышала ли что-нибудь в ответ. Я была ошеломлена, опомнилась только через некоторое время и увидела, что сижу за столиком с ними двумя.
У Второго был взгляд, который тоже проникал во все до самой глубины вещей, проникал с симпатией и пониманием. Но он был чуть жестче Первого. Жестче не в смысле жестокости или какой-то сухости характера, а в смысле большей твердости черт его лица и большей определенности того, что он говорил. Они были разные — эти двое мужчин, — и оба отмеченные печатью гения. Второй часто как бы замыкался в себе, уходил от нас на какие-то мгновения, и тогда по его лицу проходили чуждые мне озарения и тревоги, которые он гасил, возвращаясь.
Тому, кто в будущем прочтет эти записи, сможет, вероятно, показаться странным, что эти люди не спросили, как меня зовут, и не назвали своих имен. Но тогда я ничуть не удивилась. Почему-то это не было ни оскорбительным, ни обидным, и я чувствовала, что так и нужно.
Странно быстро прошло время, и на сцене снова появился мосье Валиханов.
Я встала. Они тоже, и Второй спросил, не окажу ли я им честь провести с ними весь сегодняшний вечер. У них есть еще друзья, они остановились в Нейи и были бы очень рады, если б я согласилась навестить их.
Я согласилась.
После концерта мужчины подождали меня у входа в ресторан.
Мы взяли такси и поехали по ночному Парижу. Бульвары уже опустели. Бесчисленные магазины безмолвно вполсилы светились витринами, вереницами пробегали фонари, и темнели массы каштанов. По узким улочкам шофер пересек Елисейские поля, по мосту Альма мы переехали на ту сторону Сены. Мой Первый сказал, что, поскольку их друзья, пожалуй, еще не все собрались, можно еще немного проехаться по городу. Мы поехали мимо церкви святой Клотильды.
Потом Первый взглянул на часы и попросил шофера ехать в Нейи.
Мы опять проехали над черной Сеной по мосту Пасси, пересекли широкую авеню Фош и миновали Пор Дофин. Слева у нас был неосвещенный, темный Булонский лес, справа — особняки. И у одного мы остановились.
Видимо, эти люди сняли на время весь дом, потому что, кроме них, там никого не было.
Мы поднялись на второй этаж. Там в большом круглом вале с камином и развешанными по стенам старинными гобеленами сидели за столом трое мужчин. И еще один — четвертый — поднялся по лестнице почти сразу за нами. Во всяком случае, он как раз поспел к тому моменту, когда трое встали, встречая меня.
И все четверо были гении.
Впрочем, я уже не удивлялась. Я ожидала этого.
Они были гении. Все не такие, как я, и не такие, как обыкновенные люди. От них исходил магнетизм, как и от первых двух. Магнетизм разума, духовной красоты и добра.
Я, пожившая женщина, показалась себе маленькой рядом с ними. Но не обидно маленькой, а просто еще не выросшей.
Стол был заранее накрыт. Мы сели.
Тут Второй, который приехал со мной, спросил мужчину, пришедшего позже всех, какие у него впечатления. И мужчина ответил, что хорошие. Все другие тоже посмотрели на него, раздалось еще несколько вопросов, и я поняла, что этот последний мужчина только что вернулся с завода Рено.
Потом по разговору я поняла, что они вообще как бы исследовали Париж, разделив его на сферы. Они бывали на заводах, в тюрьмах и судах, на бирже, в магазинах, на рынках и в кафе. Они свели знакомство с рабочими, лавочниками, дипломатами, аристократией, артистами и художниками.
И все это длилось в течение всего лишь двух или трех суток.
Они были явно приезжими, раньше никогда не бывали в Париже, и в то же время их французский язык был таким, как если бы они родились и выросли где-нибудь между площадью Согласия и островом Сите.
Очень тактично и деликатно они расспрашивали меня о том, как я живу, но это было совсем недолго. Уже минут через пятнадцать после того, как мы сели за стол, у меня возникло такое чувство, будто мы все давно-давно знаем друг друга, будто они всегда следили за моей жизнью, радовались, если мне что-нибудь удавалось, и печалились, когда мне бывало плохо.
В их манере разговаривать я заметила, впрочем, одну странную вещь. Друг к другу они не обращались по именам, да как-то и не испытывали в этом нужды. Если один хотел что-нибудь сказать другому, он просто говорил свое, а тот, другой, каким-то способом сразу понимал, что обращаются именно к нему. Как если б у них вообще не было имен.
Они были совершенно разные. Один удивлял огромными черными глазами и гипнотизирующим взглядом. Я просто тонула в его глазах, если он останавливал их на мне больше чем на секунду. Заметив свой гипноз, он тотчас старался уничтожить его действие, отводя глаза в сторону и стесняясь этого так же, как мой самый Первый стеснялся своего взгляда в ресторане. (Между прочим, у него была сломана рука и положена довольно неумело в маленький гипсовый лангет. На бинте чернела пятном засохшая кровь, что показывало открытый перелом. Рука беспокоила его, он порой болезненно морщился, забываясь.) Другого характеризовала удивительная пластичность и красота движений. Хотелось непрерывно любоваться их законченностью. В Третьем как бы постоянно пела музыка, ритмы пробегали но его лицу, он прислушивался к ним и снова пускал их на свободное течение.
И вместе с тем этих людей объединяло какое-то общее качество. Качество некой странной неисчерпаемости и бесконечности, что ли. Остановив взгляд на лице одного из них, уже не хотелось отрываться, хотелось смотреть бесконечно, открывая все новое и новое. Так же как бесконечно можно смотреть, например, на скульптурный портрет египетской царицы Нефертити.
Мы разговаривали. Попытайся я передать здесь их слова, это прозвучало бы банально. Все дело было в том, как слова говорились и что они значили. Миры открывались в одной короткой реплике, сопровождаемой взглядом. Пожатие плеч показывало, как бесконечно много понято в том, что сказала ты.
Сначала я решила, что они ученые, занятые исследованием проблем физики, поскольку виден был их интерес к научным учреждениям Парижа. Но потом я отказалась от этой мысли. Выяснилось, что они недавно пережили какую-то катастрофу — сломанная рука была ее следствием, — в ходе которой взорвался и пришел в негодность некий агрегат. На миг мне пришло в голову, что они и приехали к нам исправлять поломку, но потом оказалось, что, напротив, неисправность агрегата каким-то странным образом ограничивала их пребывание в столице.
Вскоре мы встали из-за стола. Я уселась в кресло у камина, и снова остановилось время, я поняла, что живу сейчас. Душа была омытой и чистой, жизнь выпрямилась, исчезла всегдашняя жуткая пропасть между надеждами детства и разочарованиями зрелого возраста, и не хотелось ничего другого, как только сидеть с ними вот так в зале со старыми гобеленами по стенам, смотреть на этих людей и слушать, как они обмениваются репликами о каком-то своем общем деле — неизвестном мне — которое привело их в Париж.
Когда Первый провожал меня в «Бургундию», я уже знала, что сама переменилась. Знала, что не буду теперь завидовать чужим успехам, как раньше, что, встретив на улице больную старуху, не обрадуюсь тому, что это не я, а просто пожалею ее…
Среда — после той ночи была среда — оказалась у меня хлопотной. В ресторане начали готовить новую программу, старик Валиханов гонял нас с двенадцати до трех. Потом мне пришлось зайти в ателье примерить юбку и в страховую контору — я застрахована от несчастного случая на сцене.
Но я была рада этим хлопотам. Мне хотелось, чтоб время бежало быстрее, так как мы договорились, что вечеров я снова приду к тем шестерым в Нейи.
В страховой конторе я освободилась только около пяти и зашла в «Арену» перекусить.
В кафе было тесно и шумно. Половина посетителей в «Арене» обычно иностранцы, которые, как правило, всегда подозревают, что их обслуживают не так, как надо. Гарсоны носились совсем уже оглушенные, никого не удавалось дозваться. Но бармен мне знаком. Я подошла к нему, попросила жареный картофель с чашкой простокваши, и, улучив момент, он сам сбегал на кухню.
Я уселась в уголке зала со своей тарелкой и тут увидела, что через несколько столиков от меня сидит Жорж.
Вообще Жорж обычно ходит в каких-то куцых мальчишеских куртках, которые придают ему моложавый вид. Но сейчас он был в хорошем коричневом костюме. На миг я удивилась, откуда этот костюм взялся, но потом вспомнила о деньгах, которые видела у него.
За столиком с ним были две иностранки. Шведки, судя по розовым, с детской кожей лицам и светлым льняным волосам. Но скоро я поняла, что шведки сами по себе, а он тут сам по себе. Женщины разговаривали, а Жорж кого-то ждал, поминутно поглядывая на двери.
Я наблюдала за ним как-то механически, разделываясь со своим картофелем, и в какой-то миг по его лицу догадалась, что тот, кто ему был нужен, появился наконец.
Как я и предполагала, это был Дюфур. Он подошел к столику свободной походочкой, сел, и они с Жоржем заговорили, прижавшись друг к другу и чуть не прикасаясь лбами.
Они сидели ко мне спиной, и я увидела, как рука Дюфура скользнула в карман, вынула оттуда какой-то небольшой продолговатый пакет и сунула в ладонь Жоржу. Потом Дюфур встал, быстро огляделся, покровительственно похлопал Жоржа по плечу и ушел. А Жорж остался сидеть, задумавшийся.
Мне не хотелось с ним видеться. Я встала и стороной пошла к дверям.
Но вообще чем-то эта встреча мне не понравилась.
Я была на Периньер, когда меня сзади окликнул Жорж.
— Ты куда?.
— Домой.
— Я приду к тебе сегодня.
Я сказала, что буду занята весь вечер допоздна.
— Тогда я приду завтра вечером.
Я ответила, что не знаю, буду ли я у себя и завтра.
Он страшно удивился, маленькие глазки вытаращились, на физиономии выразилась растерянность. Даже веснушки побледнели.
— Ты что, завела себе кого-нибудь?.. Но понимаешь, мне завтра ночью обязательно надо быть у тебя. Обязательно. — Он даже расстроился и сразу постарел лет на пять. — Клянусь тебе — это очень важно. Честное слово. Это касается нас обоих.
Он так меня просил, что в конце концов я разрешила ему прийти.
На этом мы расстались. Я приехала в «Бургундию», полежала час, потом пешком пошла в ресторан, и вечером после концерта мой Первый отвез меня в особняк у Булонского леса.
Снова было то же ощущение гармонии.
На этот раз они меньше занимались мною. Было молчаливо согласовано, что я уже свой человек, что теплая и тесная дружба между нами не требует того, чтобы одни развлекали других.
Один из них быстро писал что-то за столом. Однажды я заметила, что он писал, не касаясь пером бумаги, а только водя в воздухе над ней.
В час мы сели ужинать, и разговор сделался общим. Кое-что в их поведении подсказало мне, что они уже заканчивают сбор материала о Париже и их пребывание в нашем городе близится к концу. В то же время я начинала догадываться, кто эти люди, и догадка стала терзать меня.
Прощаясь, мы договорились с Первым, что завтра днем отправимся гулять в Булонский лес.
Эта прогулка останется со мной на всю жизнь. Я никогда и не думала раньше, что Булонский лес может быть так прекрасен.
В отель за мной зашли Первый и еще тот мужчина, у которого был гипнотизирующий взгляд.
Мы поехали по авеню Фош, потом мимо Большого озера, там на какой-то аллее оставили такси и пошли просто куда глаза глядят.
Осень была уже в полном своем умирании и в полном своем торжестве. Чем дальше мы уходили от озер, тем безлюднее становилось на аллеях, и когда мы в глубине пересекли Лонгшан, огромный парк оказался только наш.
Мы были одни.
Деревья стояли, утопая в ковре желтых листьев. Березы и тополь уже облетели, но липы еще были зелеными, а дальше в глубину шло совсем царственное буйство красок. Темные буки, желто-зеленые кроны дубов, багряная и оранжевая рябина и бурые грабы — все перемешалось в каком-то хороводе. Плакучие ивы стояли в прудах на островках, как серебряные кусты, а клеи в последнем отчаянном усилии жить, в последнем прощании выгнал в верхние листья горящий багрово-красный цвет, как яркую кровь природы.
Мы молчали. Было тихо, только падали листья и шуршали.
Осеннее небо сияло ясно, чисто. Стоял редкий для ноября день. Дышалось легко.
Мы шли все дальше и дальше. И уже в какую-то музыку складывались, завораживали и буйство разноцветных крон, и безлюдье пустынных аллей, и шепот падающих листьев.
Изредка за поворотом одиноко белела статуя античного бога, задумавшегося среди облетевших кустов акации. Иногда вдали, в густоте желтых ветвей, четко обрисовывался край крыши уединенного шале. Мелькало озерко, заросшее перламутровой тиной. Кричала птица.
И казалось, захоти — и к шуршанию листьев прибавится легкий шорох шагов, появятся дамы в кринолинах, Ронсар сядет на скамью, закусив губу, слагая стих; бледный Паскаль с напряженным лицом пройдет стороной; юноша в щегольском мягком цилиндре прошлого века обнимет девушку из предместья.
«Сколько слов о любви здесь прошептано…»
Мы молчали.
Аллеи сплетались и расплетались, то уводя в даль, затянутую прозрачным маревом голубоватых теней, то лукаво поворачивая к неожиданной беседке в узлах опавшего плюща.
Неожиданный порыв ветра шумел порой наверху в сомкнутых кронах. Ветви стонали, испуганными стаями слетали листья. Потом опять все успокаивалось. Становилось тихо, и казалось, что темные стволы огромных старых лип шепчутся друг с другом, вспоминая тех, кто здесь гулял, надеялся, верил, любил.
Старый парк соединял прошлое с настоящим. Осень говорила, что все это уже было, было, было: и молодость, и увяданье. Все было, проходило и растворялось в вечной жизни людей и вечном круговороте природы.
Чего же ты просишь, осень?..
Мы шли и молчали.
Свежо и горько пахло палым листом. Иногда длинная аллея раздергивалась, раскрывался луговой простор. В бурых осенних травах синими глазками глядели несдающиеся поздние васильки, ромашка, заблудившаяся во времени, еще удерживала беленький лепесток на жухлой головке. Фиолетовые леса окаймляли горизонт, с прощальным резким криком стая журавлей тянула в высоком небе.
Как прекрасна Земля! Наша Земля…
Первый проводил меня на Монмартр, и там я узнала, что это была наша прощальная прогулка. Впрочем, я уже и сама догадывалась. Первый попросил прийти проводить их. Они покидали Париж в два часа дня.
Я поднялась к себе на четвертый этаж. В номере как раз шла уборка. Я остановилась в коридоре подождать, и тут на меня налетела мадам Ватьер из 314-го. Мадам Ватьер — вдова коммерсанта. Она живет в отеле уже лет пять, готова всегда и во всем помогать всякому и горячо любит посплетничать.
Меньше всего мне хотелось разговаривать с мадам Ватьер в этот момент. Но деваться было некуда, и она вывалила на меня целую груду новостей. Посыльный нашего отеля женится на второй дочери владелицы кафе, уже объявлен день свадьбы. Вчера у сквера Темпль был митинг против оасовцев — она сама тоже ходила. Сегодня вечером будет митинг возле Архива, но очень поздно. Туда пойдет мосье Сэрель, и его жена беспокоится. У нее, у мадам Ватьер, в номере протекает потолок…
Когда я опять вышла на улицу — довольно рано, потому что перед рестораном мне нужно было еще зайти к портнихе, — жена Сэреля как раз прогуливала своих четырех ребятишек перед отелем. Я остановилась на минутку полюбоваться ими. Такое изобилие жизни выражалось на четырех розовых мордашках, такими аккуратными были шерстяные синие костюмчики, так блестели начищенные ботиночки, что казалось невероятным, что одна только мать может обстирывать и обхаживать все это семейство.
Мы перекинулись с мадам Сэрель несколькими словами.
Две девочки чинно сидели рядом с матерью на стульях возле устричной. А мальчишки гонялись по тротуару, отнимая друг у друга мяч.
Глядя на них всех, я подумала, что Сэрель выше всего, выше всяких политических убеждений ставит возможность воспитать здоровыми и счастливыми своих четырех детей. Для того, собственно, он и жил. Но потом оказалось, что я была неправа…
В этот день в «Черном солнце» концерт был коротким. Поскольку мне лишь завтра надо было встретиться с моими друзьями в Нейи, я решила проехаться по своей привычке на окраину. Я добралась до Эглиз де Пантэн и оттуда пешком пошла к пустырю, где за темным полем далеко стоял большой дом и светил всеми окнами.
Я стояла, глядя на этот дом, и мне вспомнилась старая, читанная в детстве сказка о деревенском мальчике, который каждый вечер любовался золотыми окошками в дальней деревне за большим полем. Сказка так и называлась — «Золотые окошки». Мальчику очень хотелось дойти туда, где к закату солнца окна всегда загорались удивительным расплавленным золотом. И в конце концов он выполнил свое желание…
На обратном пути я проехала в такси мимо Архива. Перекресток был весь освещен, еще продолжался митинг, и толпа заполняла даже половину Рамбуто.
Но дальше все было пусто и тихо. Город засыпал. На узеньких переулочках между Севастопольским бульваром и улицей Ришелье в домах свет горел только в редких окнах.
У меня было такое чувство, будто в последние дни упала завеса, отделяющая меня от мира, и я снова могу смотреть на людей, верить им, любить их. Но потом я вспомнила, что завтра те шестеро уже покидают Париж, и тоска охватила мое сердце.
Возле отеля тоже было совсем тихо. Светились окна в подвале Сэрелей.
В номере я разделась, около часа пролежала в постели без сна. И тут в дверь постучали.
Жорж.
Впрочем, я даже не сразу его узнала. У него было какое-то незнакомое, переменившееся лицо. Глаза бегали. Костюм весь был измят.
Сначала я подумала, что он пьян. Но его странный вид объяснился не этим. Он был чем-то испуган, у него дрожали руки и тряслась голова. Неверными шагами он прошел к столу и сел.
Я спросила, что с ним.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Слушай, со мной случилось несчастье. Ты поможешь, если надо будет?
— Какое несчастье?
Он покачал головой. Его трясло, и он никак не мог справиться с этим.
— Принеси чаю. Мне холодно.
Я сходила в коридор, принесла кипятку и заварила чай. Он сделал несколько глотков, и вдруг его стало рвать. Я едва успела поднести полотенце. Несколько раз его чуть не выворачивало наизнанку. Потом это прошло, он откинулся на спинку кресла, осовело оглядываясь:
— Нет. Это не для меня.
— Что не для тебя?
— Это не для меня. Зря я впутался в это дело.
— В какое?
В коридоре кто-то прошел. Жорж глянул на дверь и весь сжался. Потом шаги стихли.
Жорж взялся за сердце, и мысли его приняли новое направление. Несколько секунд он молчал, прислушиваясь к себе, потом сказал с трагическим пафосом:
— Я знаю, от чего я умру. От сердца.
Ему стало так жалко себя, что у него даже слезы на глазах выступили.
— От сердца. Это точно. У меня недостаточность митрального клапана. Ей-богу… — Затем перескочил на другое: — Это все Дюфур. Гнусный Дюфур.
Так продолжалось полночи. То его начинал бить озноб, и он просил горячего чая. То он начинал допытываться, помогу ли я, если возникнет нужда. Потом вдруг успокоился, повеселел и заявил, что в самое ближайшее время ему надо поехать в Фронтиньян. Он уйму времени не был на море, а ему давно пора отдохнуть и поправить здоровье.
В конце концов мне все это надоело, я легла спать, а ему постелила на диванчике.
Я проснулась поздно, около двенадцати. В комнате стоял запах винного перегара, табака и одеколона, который употребляет Жорж. Сам он спал, свернувшись на диване калачиком, как ребенок.
Я оделась и спустилась вниз, чтобы позавтракать.
День снова был хороший. Светило солнце, и голубое небо отражалось в не просохших после ночного дождя лужах на мостовой.
Все четверо детей Сэреля опять возились на веранде кафе, и тут же сидела полная мадам Фетю, присматривая за ними. А жены Сэреля не было.
Напротив отеля, на другой стороне улицы, у аптеки, почему-то толпился народ. Я поздоровалась с консьержкой и спросила, что случилось там, через дорогу.
У мадам Фетю дрогнули губы, она глазами показала на детей и затрясла головой. И только тут я заметила, что у нее ужасно расстроенное лицо.
Сердце у меня сжалось. Не слыша уличного шума, я пересекла мостовую и протиснулась сквозь толпу к самой аптеке. В дверях стоял полицейский. Я оттолкнула его.
Посреди помещения стоял длинный стол, и на нем лежал маленький мосье Сэрель. Убитый. Он был, как всегда, аккуратен, в чистом воротничке, и только по пиджаку на груди расползлось пятно уже засохшей крови. Его мертвые глаза безучастно смотрели вверх, по выражение лица было спокойным и даже вежливым. А руки, работящие руки, которыми он разрисовал по ночам столько открыток, были бессильно простерты по бокам на столе. Во мне все как-то оцепенело.
Рядом с Сэрелем стояла его жена как каменная статуя. В ее глазах была такая безнадежность, что даже страшно было смотреть.
Кто-то сказал рядом:
— Они оставили записку.
Превозмогая себя, я шагнула вперед. На столе у руки Сэреля лежал серый клочок бумаги. Две строчки были набросаны наспех, торопливо: «ОАС наносит удар, где хочет и когда хочет».
Большое наполеоновское «р» отделялось от других букв.