Страница:
Впоследствии, пока длилось это мое странное состояние, я возвращался к этой мысли несколько раз.
Свобода — это прежде всего возможность свободно общаться с людьми, а без такой возможности все другое теряет цену.
Раздумывая об этом, я незаметно дошел до поселка и остановился в нерешительности.
Куда идти? К Андрею Мохову, чтобы получить ответ на свою записку? Домой, чтобы перекусить что-нибудь?
Я уже чувствовал довольно сильный голод. Вообще я заметил, что и мне и Жоржу хотелось есть гораздо чаще, чем в нормальных обстоятельствах — может быть, потому, что мы все время находились в движении.
И где искать теперь этого самого Жоржа?
Почти бегом я добрался до станции электрички и некоторое время разыскивал его там.
Только что пришел поезд из Ленинграда, и перрон был полон приехавших и встречавших. Празднично одетые мужчины и женщины, молодежь с рюкзаками, несколько велосипедистов.
Наверное, в действительной жизни на станции было очень оживленно, но для меня это все представляло собой толпу манекенов, сошедших с витрины магазина готового платья.
В одном месте на ступеньках, ведущих с перрона на дорогу, стоял поддерживаемый дедушкой за плечо двухлетний малыш в матросском костюмчике. На круглом личике у него застыла радостная улыбка, а в двух шагах к нему протягивали руки счастливые отец с матерью.
Было такое впечатление, будто все они репетировали для фотографа слащавую семейную сценку: «Миша встречает папу с мамой».
Тут же впервые я испытал ощущение стыда, оттого что я не такой, как все.
Позже это чувство все росло и росло во мне. Но в первый раз оно пришло именно тогда на перроне.
Возможно, это покажется странным, но меня ужасно угнетало то, что все вокруг были хорошо одеты, чисты и веселы, а я бродил среди них в грязной и разорванной в нескольких местах пижаме, небритый и усталый.
Я знал, что никто не мог меня видеть, так как я постоянно двигался, но все равно мне не удавалось побороть чувство стыда.
Осмотревшись на перроне, я вышел на дорогу к Ленинграду, которая идет здесь совсем рядом с железнодорожной линией, и увидел наконец Жоржа примерно метрах в восьмистах впереди.
Тогда началась погоня, которая длилась целых два часа.
Впрочем, не уверен, что это можно было назвать погоней. Жорж от меня не убегал, он не знал, что я пытаюсь его догнать.
Возле станции «Спортивная», которая находится в шести километрах от нашей, я чуть было не настиг Жоржа, потому что он остановился обшарить карманы пожилого профессорского вида гражданина в сером костюме.
Я был в это время метрах в ста от обоих и спрятался в кусты, боясь, что Жорж меня заметит. Потом я стал пробираться по кустарнику вперед, но Жорж в это время кончил свое дело, бросил бумажник гражданина на землю и быстро зашагал дальше.
Бумажник так и лежал на асфальте, когда я шел мимо пожилого мужчины. Пиджак у него был весь разорван.
Вообще, вся неестественность и даже дикость этого преследования заключались в том, что я просто физически был не в состоянии догнать Жору, хотя все время видел вдалеке его коренастую фигуру в пиджаке. Мы обгоняли автомобили и автобусы, мы двигались быстрее транспорта любого вида. На земле не существовало силы, которая могла бы мне помочь.
Как в эпоху первобытного человека, результат зависел только от наших ног. А у Жоржа они были проворнее, потому что я с каждым новым шагом хромал все сильнее и сильнее. Когда мы были недалеко от следующей станции, случилось нечто, в конце концов принудившее меня совсем отказаться от погони.
Свобода — это прежде всего возможность свободно общаться с людьми, а без такой возможности все другое теряет цену.
Раздумывая об этом, я незаметно дошел до поселка и остановился в нерешительности.
Куда идти? К Андрею Мохову, чтобы получить ответ на свою записку? Домой, чтобы перекусить что-нибудь?
Я уже чувствовал довольно сильный голод. Вообще я заметил, что и мне и Жоржу хотелось есть гораздо чаще, чем в нормальных обстоятельствах — может быть, потому, что мы все время находились в движении.
И где искать теперь этого самого Жоржа?
Почти бегом я добрался до станции электрички и некоторое время разыскивал его там.
Только что пришел поезд из Ленинграда, и перрон был полон приехавших и встречавших. Празднично одетые мужчины и женщины, молодежь с рюкзаками, несколько велосипедистов.
Наверное, в действительной жизни на станции было очень оживленно, но для меня это все представляло собой толпу манекенов, сошедших с витрины магазина готового платья.
В одном месте на ступеньках, ведущих с перрона на дорогу, стоял поддерживаемый дедушкой за плечо двухлетний малыш в матросском костюмчике. На круглом личике у него застыла радостная улыбка, а в двух шагах к нему протягивали руки счастливые отец с матерью.
Было такое впечатление, будто все они репетировали для фотографа слащавую семейную сценку: «Миша встречает папу с мамой».
Тут же впервые я испытал ощущение стыда, оттого что я не такой, как все.
Позже это чувство все росло и росло во мне. Но в первый раз оно пришло именно тогда на перроне.
Возможно, это покажется странным, но меня ужасно угнетало то, что все вокруг были хорошо одеты, чисты и веселы, а я бродил среди них в грязной и разорванной в нескольких местах пижаме, небритый и усталый.
Я знал, что никто не мог меня видеть, так как я постоянно двигался, но все равно мне не удавалось побороть чувство стыда.
Осмотревшись на перроне, я вышел на дорогу к Ленинграду, которая идет здесь совсем рядом с железнодорожной линией, и увидел наконец Жоржа примерно метрах в восьмистах впереди.
Тогда началась погоня, которая длилась целых два часа.
Впрочем, не уверен, что это можно было назвать погоней. Жорж от меня не убегал, он не знал, что я пытаюсь его догнать.
Возле станции «Спортивная», которая находится в шести километрах от нашей, я чуть было не настиг Жоржа, потому что он остановился обшарить карманы пожилого профессорского вида гражданина в сером костюме.
Я был в это время метрах в ста от обоих и спрятался в кусты, боясь, что Жорж меня заметит. Потом я стал пробираться по кустарнику вперед, но Жорж в это время кончил свое дело, бросил бумажник гражданина на землю и быстро зашагал дальше.
Бумажник так и лежал на асфальте, когда я шел мимо пожилого мужчины. Пиджак у него был весь разорван.
Вообще, вся неестественность и даже дикость этого преследования заключались в том, что я просто физически был не в состоянии догнать Жору, хотя все время видел вдалеке его коренастую фигуру в пиджаке. Мы обгоняли автомобили и автобусы, мы двигались быстрее транспорта любого вида. На земле не существовало силы, которая могла бы мне помочь.
Как в эпоху первобытного человека, результат зависел только от наших ног. А у Жоржа они были проворнее, потому что я с каждым новым шагом хромал все сильнее и сильнее. Когда мы были недалеко от следующей станции, случилось нечто, в конце концов принудившее меня совсем отказаться от погони.
ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНАЯ КАТАСТРОФА
Сначала был звук, который заставил меня насторожиться.
Я хромал мимо бесконечно длинного железнодорожного состава, когда вдруг откуда-то издали пришел и раскатился низкий, все усиливающийся рев.
Это так походило на гром, что я остановился и взглянул на небо. Но на нем не было ни облачка.
Помню, что этот рев меня даже испугал. В нем было что-то всеобъемлющее. Как будто бы кричала сама земля. А я чувствовал, что с меня уже достаточно всяких чудес и космических катастроф.
Затем я посмотрел в сторону паровоза, увидел неподвижное облако пара возле трубы и понял, что это всего лишь паровозный свисток.
Машинист предупреждал начальника станции о приближении поезда.
Очень долго я брел мимо этого состава. Сначала шли платформы, груженные камнем, затем несколько вагонов со скотом, три нефтеналивные цистерны, опять платформы и опять вагоны.
Это был совершенно бесконечный поезд, и я устал обгонять его. Он мне надоел, когда я дошел еще только до середины.
Это может показаться странным, но, если мы с Жоржем куда-нибудь шли, нам вовсе не казалось, что мы движемся со сверхъестественной быстротой. Нам казалось, что все остальное стоит на месте, а мы сами двигаемся только нормально.
Дело в том, что «быстро» и «медленно» — это чисто субъективные понятия.
Поэтому мне представлялось, что я с нормальной скоростью иду вдоль бесконечного поезда, который почти что стоит неподвижно. (В действительности он двигался со скоростью километров сорок в час.)
Я дошел до первых вагонов, когда в рев паровозного свистка начали вплетаться гудки высокого тона. Было такое впечатление, будто они идут от колес.
Потом, уже возле тендера, я увидел внизу, под невысокой насыпью, старуху в вязаной кофточке, которая с совершенно отчаянным лицом протягивала руки к чему-то, находившемуся на рельсах впереди паровоза.
Так как я шел почти рядом с вагонами, мне было не видно, что это такое.
Я сделал еще несколько шагов и миновал паровоз. Помню, что меня обдало жаром, когда я проходил мимо шатуна.
Метрах в двадцати от передних маленьких колес, которые называются бегунками, на шпалах стояла девочка лет четырех или пяти.
Вернее, не стояла, а бежала. Но так как для меня весь мир был неподвижно застывшим, мне казалось, что она стоит в позе бегущей. Обыкновенная девочка. Гривка волос пшеничного цвета, штапельное короткое платьице, пухлые неуклюжие детские ножки.
Я посмотрел на девочку, на старуху, на машиниста, который почему-то высунулся чуть ли не до пояса, из своего окошка, и пошел дальше.
Жорж был еще виден в полукилометре от меня на дороге.
Я отошел метров на десять, и только тогда меня вдруг осенило.
Что я делаю? Куда я иду? Ведь сзади происходит катастрофа! Ребенок попал под поезд!
Уже позже я понял, как это все получилось. На насыпи и возле нее всегда поспевает в июне много земляники, Хотя железнодорожная администрация и борется с этим, но дачники из окрестных поселков и деревенские ребятишки часто тут ее собирают.
По всей вероятности, старуха с девочкой как раз этим самым и занимались. Потом старуха вдруг увидела издалека поезд и крикнула внучке, которая была на другой стороне насыпи, чтобы та береглась. А девочка не расслышала и побежала к старухе.
Понять я все это понял, но что я должен был делать?
Я знал, что, если просто сниму сейчас девочку со шпал и поставлю на траву, это будет означать, что я налетел на ребенка со скоростью пушечного снаряда.
Я помнил, как отрывались спинки от стульев, когда я пробовал переставлять их с места на место.
Не скрою, что я ощутил сильнейшую ненависть к глупой старухе. С маленьким ребенком идти на насыпь за ягодами! По-моему, у нас мало штрафуют за различные железнодорожные нарушения…
Паровоз медленно, но неотвратимо приближался к девочке.
И ребенок, и старуха застыли совершенно неподвижно, а огромная махина локомотива каждую секунду неуклонно отвоевывала по сантиметру. Лицо машиниста выражало крайнюю степень ужаса и отчаяния. Я теперь понял, что гудки, которые вплетались в рев паровоза, были скрипом тормозных колодок.
Сначала мне пришло в голову попытаться поднять девочку за платье. Но, как только я потянул подол вверх, легкая материя начала расползаться.
Затем я решил, что скину пижаму и возьму в нее девочку, как в мешок. Я совсем забыл, что я уже однажды пробовал снимать пижаму, и конечно, штапельное полотно тоже поползло у меня под пальцами.
Странное было положение. Застывшая на бегу девочка, искаженное отчаянием лицо машиниста — он, конечно, был уже уверен, что раздавит ребенка, неуклонно приближающиеся тяжелые буфера паровоза и я, не знающий, как мне взяться за это маленькое светловолосое создание.
Но медлить было нельзя. Еще мгновение, и поезд смял бы ребенка.
В конце концов, я решил просто взять девочку руками. Трудность была в том, чтобы не повредить ей слишком быстрым движением.
Бесконечно осторожно я просунул ладони под мышки ребенку и медленно начал поднимать маленькое хрупкое тельце. Девочка так и осталась в положении бегущей, когда ее ножки отделились от шпал.
А полотно железной дороги уже ощутимо прогибалось под тяжестью паровоза.
Когда круглый плоский буфер подошел ко мне совсем близко, я, оставаясь сам на месте, осторожно начал двигать девочку в воздухе. Затем буфер уперся мне в спину, жарко дохнуло запахом смазочных масел. Я сделал несколько шагов по шпалам, сошел с насыпи и просто отпустил девочку над землей.
Даже не знаю, с чем можно сравнить то, что я делал. Примерно так в нормальной жизни человек нес бы налитый до самых краев таз с водой.
Со стороны это выглядело, как если бы девочку перед самыми колесами поезда просто сдуло ветром со шпал.
Некоторое время я стоял возле нее, глядя, как она постепенно опускается на траву. На лице у нее появилось выражение испуга, которое начало затем сменяться удивлением.
По-моему, я ей все-таки не повредил.
Старуха продолжала стоять так же, как стояла, а машинист еще больше высунулся из окошка и смотрел теперь под колеса паровоза. Он, наверное, думал, что ребенок уже там.
Я испытывал по отношению к нему очень теплое чувство. Хотелось похлопать его по испачканному маслом плечу и сказать, что все окончилось благополучно.
Потом я посмотрел на шоссе, ища глазами Жоржа. Но он за это время уже скрылся из виду.
Уже совершенно не веря, что я его догоню, я дошел до станции «Отдых». Здесь шоссейная дорога делится на две. Одна ветка поворачивает к заливу, чтобы соединиться там с приморским шоссе, а другая идет на Красноостров и дальше тоже на Ленинград.
Не было никакой возможности угадать, в какую сторону направился Жора.
Минут десять я бродил по станции, надеясь где-нибудь на него наткнуться. Мне хотелось пить, и я подошел к маленькой очереди возле ларька газированных вод. Пока продавщица неподвижно отсчитывала сдачу полному вспотевшему, несмотря на ранний час, гражданину, я взял стакан и попытался сам налить себе воды без газа. Но для меня это оказалось слишком длительным процессом. Не дождавшись, когда мой стакан наполнится, я поставил его на прилавок и вырвал другой из рук гражданина.
Поесть я тоже был бы не прочь, и рядом, на станции, уже работал буфет. Но я не мог заставить себя войти в помещение, наполненное народом. Я снова начал испытывать чувство стыда оттого, что я не такой, как все.
Я проверил свои ручные часы по станционным. Они шли секунда в секунду.
После этого я, сильно хромая, побрел домой.
Очень плохое у меня было настроение. Впервые мне пришло в голову, что, в сущности, человеческий век не так уж долог — всего каких-нибудь восемьсот месяцев. А поскольку я жил в триста раз быстрее, оставшиеся мне тридцать лет я проживу всего за один или полтора месяца нормального времени. Сейчас конец июня, а в середине августа я буду уже глубоким стариком и умру.
Но вместе с тем для меня самого — для моего внутреннего ощущения — это будут полных тридцать лет со всем тем, что образует человеческую жизнь. С надеждами и разочарованиями, с планами и их исполнением. И все это пройдет в полном одиночестве. Ведь нельзя же считать общением те записки, которыми я смогу обмениваться с неподвижными манекенами — людьми…
Времени было десять минут девятого. Через два нормальных «человеческих» часа из города должна была вернуться Аня. Как я встречу ее? Как дам ей понять, что меня больше не существует в нормальном счете минут и секунд? Что скажет она ребятам об их отце?
Все это были горькие мысли, и я несколько раз болезненно вздыхал, тащась по дороге.
На середине пути мне вдруг очень сильно захотелось спать. Некоторое время я выбирал какое-нибудь скрытое от посторонних глаз местечко в кустарнике на краю шоссе, где я мог бы улечься и заснуть. Но тут, по линии железной дороги, повсюду было людно, и я не нашел ничего подходящего.
Мысль о том, что меня смогут увидеть спящим, почему-то страшила.
Большой палец на ноге здорово распух и посинел, и постепенно, по мере того, как я брел к дому, начала болеть вся ступня. Я хромал все сильнее и, прежде чем добраться до нашего поселка, несколько раз присаживался отдохнуть.
Когда я еще крался в кустах, стараясь приблизиться к Жоржу, я задел за какой-то сук, и пижама слегка порвалась пониже воротника. Потом линия разрыва все увеличивалась, пока, наконец, на спине у меня не оказалось двух ничем не соединенных половин пижамы. Я их снял и выбросил.
Вообще я добрался до своего дома в довольно жалком состоянии. Хромой, усталый, голодный и до пояса голый. Поспешно сжевал кусок хлеба и свалился на тахту.
Я хромал мимо бесконечно длинного железнодорожного состава, когда вдруг откуда-то издали пришел и раскатился низкий, все усиливающийся рев.
Это так походило на гром, что я остановился и взглянул на небо. Но на нем не было ни облачка.
Помню, что этот рев меня даже испугал. В нем было что-то всеобъемлющее. Как будто бы кричала сама земля. А я чувствовал, что с меня уже достаточно всяких чудес и космических катастроф.
Затем я посмотрел в сторону паровоза, увидел неподвижное облако пара возле трубы и понял, что это всего лишь паровозный свисток.
Машинист предупреждал начальника станции о приближении поезда.
Очень долго я брел мимо этого состава. Сначала шли платформы, груженные камнем, затем несколько вагонов со скотом, три нефтеналивные цистерны, опять платформы и опять вагоны.
Это был совершенно бесконечный поезд, и я устал обгонять его. Он мне надоел, когда я дошел еще только до середины.
Это может показаться странным, но, если мы с Жоржем куда-нибудь шли, нам вовсе не казалось, что мы движемся со сверхъестественной быстротой. Нам казалось, что все остальное стоит на месте, а мы сами двигаемся только нормально.
Дело в том, что «быстро» и «медленно» — это чисто субъективные понятия.
Поэтому мне представлялось, что я с нормальной скоростью иду вдоль бесконечного поезда, который почти что стоит неподвижно. (В действительности он двигался со скоростью километров сорок в час.)
Я дошел до первых вагонов, когда в рев паровозного свистка начали вплетаться гудки высокого тона. Было такое впечатление, будто они идут от колес.
Потом, уже возле тендера, я увидел внизу, под невысокой насыпью, старуху в вязаной кофточке, которая с совершенно отчаянным лицом протягивала руки к чему-то, находившемуся на рельсах впереди паровоза.
Так как я шел почти рядом с вагонами, мне было не видно, что это такое.
Я сделал еще несколько шагов и миновал паровоз. Помню, что меня обдало жаром, когда я проходил мимо шатуна.
Метрах в двадцати от передних маленьких колес, которые называются бегунками, на шпалах стояла девочка лет четырех или пяти.
Вернее, не стояла, а бежала. Но так как для меня весь мир был неподвижно застывшим, мне казалось, что она стоит в позе бегущей. Обыкновенная девочка. Гривка волос пшеничного цвета, штапельное короткое платьице, пухлые неуклюжие детские ножки.
Я посмотрел на девочку, на старуху, на машиниста, который почему-то высунулся чуть ли не до пояса, из своего окошка, и пошел дальше.
Жорж был еще виден в полукилометре от меня на дороге.
Я отошел метров на десять, и только тогда меня вдруг осенило.
Что я делаю? Куда я иду? Ведь сзади происходит катастрофа! Ребенок попал под поезд!
Уже позже я понял, как это все получилось. На насыпи и возле нее всегда поспевает в июне много земляники, Хотя железнодорожная администрация и борется с этим, но дачники из окрестных поселков и деревенские ребятишки часто тут ее собирают.
По всей вероятности, старуха с девочкой как раз этим самым и занимались. Потом старуха вдруг увидела издалека поезд и крикнула внучке, которая была на другой стороне насыпи, чтобы та береглась. А девочка не расслышала и побежала к старухе.
Понять я все это понял, но что я должен был делать?
Я знал, что, если просто сниму сейчас девочку со шпал и поставлю на траву, это будет означать, что я налетел на ребенка со скоростью пушечного снаряда.
Я помнил, как отрывались спинки от стульев, когда я пробовал переставлять их с места на место.
Не скрою, что я ощутил сильнейшую ненависть к глупой старухе. С маленьким ребенком идти на насыпь за ягодами! По-моему, у нас мало штрафуют за различные железнодорожные нарушения…
Паровоз медленно, но неотвратимо приближался к девочке.
И ребенок, и старуха застыли совершенно неподвижно, а огромная махина локомотива каждую секунду неуклонно отвоевывала по сантиметру. Лицо машиниста выражало крайнюю степень ужаса и отчаяния. Я теперь понял, что гудки, которые вплетались в рев паровоза, были скрипом тормозных колодок.
Сначала мне пришло в голову попытаться поднять девочку за платье. Но, как только я потянул подол вверх, легкая материя начала расползаться.
Затем я решил, что скину пижаму и возьму в нее девочку, как в мешок. Я совсем забыл, что я уже однажды пробовал снимать пижаму, и конечно, штапельное полотно тоже поползло у меня под пальцами.
Странное было положение. Застывшая на бегу девочка, искаженное отчаянием лицо машиниста — он, конечно, был уже уверен, что раздавит ребенка, неуклонно приближающиеся тяжелые буфера паровоза и я, не знающий, как мне взяться за это маленькое светловолосое создание.
Но медлить было нельзя. Еще мгновение, и поезд смял бы ребенка.
В конце концов, я решил просто взять девочку руками. Трудность была в том, чтобы не повредить ей слишком быстрым движением.
Бесконечно осторожно я просунул ладони под мышки ребенку и медленно начал поднимать маленькое хрупкое тельце. Девочка так и осталась в положении бегущей, когда ее ножки отделились от шпал.
А полотно железной дороги уже ощутимо прогибалось под тяжестью паровоза.
Когда круглый плоский буфер подошел ко мне совсем близко, я, оставаясь сам на месте, осторожно начал двигать девочку в воздухе. Затем буфер уперся мне в спину, жарко дохнуло запахом смазочных масел. Я сделал несколько шагов по шпалам, сошел с насыпи и просто отпустил девочку над землей.
Даже не знаю, с чем можно сравнить то, что я делал. Примерно так в нормальной жизни человек нес бы налитый до самых краев таз с водой.
Со стороны это выглядело, как если бы девочку перед самыми колесами поезда просто сдуло ветром со шпал.
Некоторое время я стоял возле нее, глядя, как она постепенно опускается на траву. На лице у нее появилось выражение испуга, которое начало затем сменяться удивлением.
По-моему, я ей все-таки не повредил.
Старуха продолжала стоять так же, как стояла, а машинист еще больше высунулся из окошка и смотрел теперь под колеса паровоза. Он, наверное, думал, что ребенок уже там.
Я испытывал по отношению к нему очень теплое чувство. Хотелось похлопать его по испачканному маслом плечу и сказать, что все окончилось благополучно.
Потом я посмотрел на шоссе, ища глазами Жоржа. Но он за это время уже скрылся из виду.
Уже совершенно не веря, что я его догоню, я дошел до станции «Отдых». Здесь шоссейная дорога делится на две. Одна ветка поворачивает к заливу, чтобы соединиться там с приморским шоссе, а другая идет на Красноостров и дальше тоже на Ленинград.
Не было никакой возможности угадать, в какую сторону направился Жора.
Минут десять я бродил по станции, надеясь где-нибудь на него наткнуться. Мне хотелось пить, и я подошел к маленькой очереди возле ларька газированных вод. Пока продавщица неподвижно отсчитывала сдачу полному вспотевшему, несмотря на ранний час, гражданину, я взял стакан и попытался сам налить себе воды без газа. Но для меня это оказалось слишком длительным процессом. Не дождавшись, когда мой стакан наполнится, я поставил его на прилавок и вырвал другой из рук гражданина.
Поесть я тоже был бы не прочь, и рядом, на станции, уже работал буфет. Но я не мог заставить себя войти в помещение, наполненное народом. Я снова начал испытывать чувство стыда оттого, что я не такой, как все.
Я проверил свои ручные часы по станционным. Они шли секунда в секунду.
После этого я, сильно хромая, побрел домой.
Очень плохое у меня было настроение. Впервые мне пришло в голову, что, в сущности, человеческий век не так уж долог — всего каких-нибудь восемьсот месяцев. А поскольку я жил в триста раз быстрее, оставшиеся мне тридцать лет я проживу всего за один или полтора месяца нормального времени. Сейчас конец июня, а в середине августа я буду уже глубоким стариком и умру.
Но вместе с тем для меня самого — для моего внутреннего ощущения — это будут полных тридцать лет со всем тем, что образует человеческую жизнь. С надеждами и разочарованиями, с планами и их исполнением. И все это пройдет в полном одиночестве. Ведь нельзя же считать общением те записки, которыми я смогу обмениваться с неподвижными манекенами — людьми…
Времени было десять минут девятого. Через два нормальных «человеческих» часа из города должна была вернуться Аня. Как я встречу ее? Как дам ей понять, что меня больше не существует в нормальном счете минут и секунд? Что скажет она ребятам об их отце?
Все это были горькие мысли, и я несколько раз болезненно вздыхал, тащась по дороге.
На середине пути мне вдруг очень сильно захотелось спать. Некоторое время я выбирал какое-нибудь скрытое от посторонних глаз местечко в кустарнике на краю шоссе, где я мог бы улечься и заснуть. Но тут, по линии железной дороги, повсюду было людно, и я не нашел ничего подходящего.
Мысль о том, что меня смогут увидеть спящим, почему-то страшила.
Большой палец на ноге здорово распух и посинел, и постепенно, по мере того, как я брел к дому, начала болеть вся ступня. Я хромал все сильнее и, прежде чем добраться до нашего поселка, несколько раз присаживался отдохнуть.
Когда я еще крался в кустах, стараясь приблизиться к Жоржу, я задел за какой-то сук, и пижама слегка порвалась пониже воротника. Потом линия разрыва все увеличивалась, пока, наконец, на спине у меня не оказалось двух ничем не соединенных половин пижамы. Я их снял и выбросил.
Вообще я добрался до своего дома в довольно жалком состоянии. Хромой, усталый, голодный и до пояса голый. Поспешно сжевал кусок хлеба и свалился на тахту.
НОВЫЕ ВСТРЕЧИ С МОХОВЫМ
Иногда с человеком случается так, что, хотя его ждет срочное и важное дело, он вдруг ни с того ни с сего начинает заниматься какими-нибудь пустяками. Знает, что надо браться за важное, а сам тратит время на то, чтобы по-особому отточить карандаш, вспомнить фразу из недавно прочитанной книги или что-нибудь другое в таком духе.
Обычно это бывает от большой усталости.
Когда я после нескольких часов тяжелого сна поднялся с тахты у нас в столовой, я тоже вместо того чтобы сразу отправиться к Мохаву и узнать, ответил ли он мне какой-нибудь запиской, принялся надевать рубашку, которую взял из ванной.
В конце концов было не так уж существенно, в рубашке я буду ходить по поселку или в одних только пижамных брюках. Все равно меня никто не мог видеть, и холодно мне тоже не было.
Но как только я пробовал натащить рубашку на себя, материя бесшумно и без всякого сопротивления рвалась, и скоро по всей комнате плавали, медленно опускаясь на пол, оторванные рукава и полы.
Потом я попытался приладить на ногу согревающий компресс (надо было, конечно, охлаждающий, как полагается при вывихах и переломах). Но бинт рвался у меня под руками, и в конце концов я просто надел ботинок на босу ногу.
И только после этого я пошел к Мохову.
Выходя из дома, я подумал о том, как успел уже разрушиться наш коттедж за это время. В столовой была выбита оконная рама, на кухне по полу рассыпались осколки разбитой Жоржем бутылки, выходная двери сорванная с петель, валялась в саду на траве.
К Андрею Андреевичу я опять полез через окно кабинета.
Я перемахнул через подоконник и увидел, что Мохов и его жена Валя стоят рядом у стола. У обоих на лицах было такое выражение, будто они к чему-то прислушивались.
Я ожидал, что на столе будет приготовленная для меня записка, но ее не было.
В руке у Вали был нож для резанья хлеба. По всей вероятности, она готовила завтрак, когда Андрей позвал ее.
В моем нервном состоянии я почувствовал, как во мне нарастает раздражение. Почему же он не ответил на мою записку?
Потом я взглянул на ручные часы, и сердце у меня похолодело. Понимаете, с тех пор как я был здесь в кабинете, прошло всего четыре нормальных «человеческих» минуты!
Мои размышления возле гаража, бег по волнам через залив, погоня за Жоржем вдоль линии железной дороги, спасение девочки и обратный путь в поселок — все уложилось в четыре обыкновенных минуты.
Черт возьми, конечно, Мохов не успел ничего, как следует сообразить.
А я уже вернулся после всех своих приключений и хочу получить ответ на свое письмо.
Я сел на стул сбоку от Андрея и стал смотреть на них обоих.
Бесконечно медленно эти две живые куклы поворачивали друг к другу головы, и бесконечно медленно на их лицах расплывались улыбки.
Минут пятнадцать прошло, пока они наконец улыбнулись друг другу и Валя начала раскрывать рот. Наверное, она собиралась сказать мужу, чтобы он не мешал ей собирать на стол.
Когда я влезал в окно, поднятый мною ветер подхватил со стола сорванный листок настольного календаря, и в течение по крайней мере десяти минут этот листок косо плыл в воздухе в угол комнаты.
Это был зачарованный, спящий мир, где люди и предметы жили в какой-то ленивой дреме.
Я встал, снял машинку со стола и поставил ее на пол — пусть Валя тоже убедится, что все это вовсе не шутки. Взял из неподвижной руки Андрея карандаш и крупно написал на ватмане поверх его чертежа:
Я выбрался из окна в сад и пошел в ларек взять там еще масла и консервов.
Плохо помню, чем я занимался потом. По-моему, эти пять часов прошли для меня в каком-то тоскливом ожидании. Два раза ел — опять хлеб с маслом и консервы — слонялся, прихрамывая, по поселку, около часа просидел, держа ногу в тазу с холодной водой. (Мне очень долго пришлось провозиться, пока я налил этот таз и пока убедился, что его нельзя переносить с места на место. Как только я пытался это сделать, вода выскальзывала из таза и медленно растекалась в ванной на кафельном полу.)
А вокруг меня продолжалось все то же бесконечное утро.
Я не сразу понял тогда, почему мне было так важно, чтобы Андрей узнал о том, что со мной произошло. Чтобы вообще об этом стало известно.
Очевидно, все дело в том, что человеку страшна бесцельность. Можно переносить любые испытания и преодолевать любые трудности, но только, если все это имеет цель.
Кроме того, человеку очень важно самому выбирать свою судьбу. В известных случаях он может идти на заведомую гибель. Но так, чтобы это исходило от него самого. Человек повсюду хочет быть хозяином обстоятельств, но не их рабом.
И я, по-видимому, тоже хотел быть господином того, что со мной случилось. Какая-то сила вырвала меня из обычной жизни людей. До тех пор пока об этом никто не знает, я остаюсь в положении человека, попавшего под трамвай. Но я не хотел быть жертвой слепой случайности. Мне нужно было, чтобы люди знали о том, что со мной
произошло, чтобы я с ними переписывался, чтобы я как-то овладел положением. Тогда все дальнейшее приобрело бы смысл. Даже моя смерть — если это ускоренное существование в конце концов меня убьет…
За этими размышлениями у меня прошел остаток того срока, который я дал Андрею Мохаву, чтобы ответить на мою записку.
Честно говоря, я ожидал всего, но только не того, что он написал мне на том же листе ватмана.
Андрей склонился над столом с карандашом в руке, а Валя, полуобернувшись, стояла у двери. У нее была такая поза, будто ее что-то испугало.
Я перелез через подоконник и под своей запиской увидел две неровных строчки:
Помню, что это меня ужасно раздосадовало. Фокусы! Несолидно! Все, что я пережил и перевидел за это утро, — не более, как фокусы. Ну, хорошо же! Я сейчас покажу, что это за фокусы.
Потом я все-таки взял себя в руки. А я сам поверил бы, если б получил от приятеля записку, что он живет в другом времени?
Несколько мгновений я крутился по комнате между застывшими Валей и Андреем, ища, за что бы взяться. Наконец меня осенило — это же очень просто.
Я уселся за стол рядом с Андреем и просидел неподвижно минут пять.
И они оба меня увидели. Сначала Андрей, затем Валя.
Андрей стоял у стола, чуть согнувшись: Он дописывал свое послание. Потом тело его стало выпрямляться, а голова поворачиваться ко мне. Впрочем, еще раньше ко мне медленно скользнули зрачки.
Он выпрямлялся минут пять или шесть, а может быть, даже все десять. За это время на лице его переменилась целая гамма чувств. Удивление, потом испуг — но очень маленький, едва заметный — и, наконец, недоверие.
Все-таки поражает выразительность человеческого лица. Чуть-чуть расширенные глаза — может быть, на сотую долю против обычного — и вот вам удивление. Прибавьте к этому чуть опущенные уголки рта — и на вашем лице будет испуг. Совсем слегка подожмите губы, и это уже недоверие.
Удивление и испуг сменились у Андрея довольно быстро, но недоверие прочно держалось на его лице. С ним он не расставался минут пятнадцать, стоя возле меня, как окаменелый, и у меня от неподвижного сидения заболела спина.
Затем он стал бесконечно медленно поднимать руку.
Он хотел дотронуться до меня, убедиться, что это не мираж.
А Валя просто испугалась. Широко открылся рот и расширились глаза. Она начала совсем поворачиваться к двери — раньше она стояла вполоборота, затем приостановилась и опять стала поворачивать голову ко мне. Но на лице долго оставалось выражение страха.
Мне очень трудно описать, что я чувствовал, когда рука Андрея медленно, почти так же медленно, как двигается по траве тень от верхушки высокого дерева, приближалась к моему плечу.
Вообще он казался мне не совсем живым, и это впечатление как раз усиливалось оттого, что он двигался.
Странно, но это так и было. Медлительность движения как раз подчеркивала всю необычность обстановки. Если бы Андрей и Валя вовсе не двигались, они были бы похожи на манекены или на хорошо выполненные раскрашенные статуи, и это так не поражало бы.
Потом его рука легла на мое плечо. Я считал по пульсу. Двадцать пять ударов, еще двадцать пять… Две минуты, три, четыре…
У меня начал болеть еще и затылок, но я старался сидеть неподвижно.
Удивительно выглядел процесс восприятия ощущения, так растянутый во времени.
Рука Андрея легла ко мне на плечо. Но он еще не успел ощутить этого: на лице его было то же выражение, что и пять минут назад, хотя рука уже держала меня.
Я считал секунды. Вот нервные окончания на пальцах ощутили мою кожу. Вот сигнал пошел по нервному стволу в мозг. Вот где-то в соответствующем центре полученная информация наложилась на ту, которую уже дал зрительный нерв. Вот приказание передано нервам, управляющим мускулами лица.
И наконец он улыбнулся! Процесс был закончен.
Вернее, не совсем улыбнулся. Только чуть заметно начали приподниматься уголки рта. Но достаточно, чтобы выражение лица уже переменилось.
Черт возьми! Я не сразу понял, что присутствую при замечательном опыте. При опыте, доказывающем материальность мысли.
Я двигался и вообще жил быстрее и поэтому быстрее мыслил. А Андрей жил нормально, и в полном соответствии с другими процессами вело себя и его мышление.
Затем вдруг его взгляд погас. Я даже не успел уловить, когда это случилось. Но слово «погас» очень точно передает то, что произошло. Он все еще смотрел на меня, но глаза стали другими. В них что-то исчезло. Они сделались тусклыми.
И голова начала поворачиваться в сторону. Как будто он обиделся на меня.
Только минуты через четыре я понял, что он просто хочет убедиться, видит ли меня Валя.
Но удивительно было, как погас взгляд. Сразу, как только он начал думать о Вале и на мгновение соответственно перестал думать обо мне, взгляд, все еще направленный на меня, переменился. Сделался безразличным. То же самое глазное яблоко, тот же голубовато-серый зрачок с синими радиальными черточками, но глаза стали другими, совсем не похожими на прежние.
Что там могло произойти, когда исчезла мысль? Ведь не изменился же химический состав глазного яблока?
Может быть, мне стоило посидеть еще немного, чтобы Валя могла подойти и тоже убедиться в том, что я существую.
Но у меня сильно затекла больная нога.
В кабинете Андрея я пробыл еще около двух часов. Ни о каком непосредственном общении не могло быть, конечно, и речи.
За эти два часа Андрей окончательно повернулся к Вале, поднял руку, подзывая ее, и повернулся к тому месту, где меня уже не было. А Валя сделала несколько шагов от двери к столу. И все.
Для них мои два часа были двенадцатью секундами.
На ватмане я приписал для Андрея еще одно слово: «Пиши». И ушел.
Мне опять хотелось спать — вообще утомляемость наступала скорее, чем при нормальных условиях. На мгновение у меня мелькнула мысль улечься здесь же. Если бы я проспал часов пять, Валя с Андреем могли бы меня видеть в течение одной своей минуты. Но потом мне почему-то стало страшно ложиться здесь, в кабинете на диване. Ужасно глупо, но вдруг мне показалось, что эти две почти неживые фигуры, воспользовавшись моим сном, свяжут меня и что связанный я даже не смогу им ничего написать.
Другими словами, начали шалить нервы…
А между тем я начал замечать, что скорость моей жизни постепенно увеличивается.
Обычно это бывает от большой усталости.
Когда я после нескольких часов тяжелого сна поднялся с тахты у нас в столовой, я тоже вместо того чтобы сразу отправиться к Мохаву и узнать, ответил ли он мне какой-нибудь запиской, принялся надевать рубашку, которую взял из ванной.
В конце концов было не так уж существенно, в рубашке я буду ходить по поселку или в одних только пижамных брюках. Все равно меня никто не мог видеть, и холодно мне тоже не было.
Но как только я пробовал натащить рубашку на себя, материя бесшумно и без всякого сопротивления рвалась, и скоро по всей комнате плавали, медленно опускаясь на пол, оторванные рукава и полы.
Потом я попытался приладить на ногу согревающий компресс (надо было, конечно, охлаждающий, как полагается при вывихах и переломах). Но бинт рвался у меня под руками, и в конце концов я просто надел ботинок на босу ногу.
И только после этого я пошел к Мохову.
Выходя из дома, я подумал о том, как успел уже разрушиться наш коттедж за это время. В столовой была выбита оконная рама, на кухне по полу рассыпались осколки разбитой Жоржем бутылки, выходная двери сорванная с петель, валялась в саду на траве.
К Андрею Андреевичу я опять полез через окно кабинета.
Я перемахнул через подоконник и увидел, что Мохов и его жена Валя стоят рядом у стола. У обоих на лицах было такое выражение, будто они к чему-то прислушивались.
Я ожидал, что на столе будет приготовленная для меня записка, но ее не было.
В руке у Вали был нож для резанья хлеба. По всей вероятности, она готовила завтрак, когда Андрей позвал ее.
В моем нервном состоянии я почувствовал, как во мне нарастает раздражение. Почему же он не ответил на мою записку?
Потом я взглянул на ручные часы, и сердце у меня похолодело. Понимаете, с тех пор как я был здесь в кабинете, прошло всего четыре нормальных «человеческих» минуты!
Мои размышления возле гаража, бег по волнам через залив, погоня за Жоржем вдоль линии железной дороги, спасение девочки и обратный путь в поселок — все уложилось в четыре обыкновенных минуты.
Черт возьми, конечно, Мохов не успел ничего, как следует сообразить.
А я уже вернулся после всех своих приключений и хочу получить ответ на свое письмо.
Я сел на стул сбоку от Андрея и стал смотреть на них обоих.
Бесконечно медленно эти две живые куклы поворачивали друг к другу головы, и бесконечно медленно на их лицах расплывались улыбки.
Минут пятнадцать прошло, пока они наконец улыбнулись друг другу и Валя начала раскрывать рот. Наверное, она собиралась сказать мужу, чтобы он не мешал ей собирать на стол.
Когда я влезал в окно, поднятый мною ветер подхватил со стола сорванный листок настольного календаря, и в течение по крайней мере десяти минут этот листок косо плыл в воздухе в угол комнаты.
Это был зачарованный, спящий мир, где люди и предметы жили в какой-то ленивой дреме.
Я встал, снял машинку со стола и поставил ее на пол — пусть Валя тоже убедится, что все это вовсе не шутки. Взял из неподвижной руки Андрея карандаш и крупно написал на ватмане поверх его чертежа:
«Я живу в другом времени. Подтверди, что ты прочел и понял, что здесь написано. Напиши мне ответ. Я не могу тебя слышать. Напиши тут же.Сколько времени потребуется Андрею, чтобы осмыслить мое новое письмо и написать ответ? По всей видимости — не меньше одной «человеческой» минуты. Не меньше одной своей минуты и не меньше моих пяти часов.
В. Коростылев».
Я выбрался из окна в сад и пошел в ларек взять там еще масла и консервов.
Плохо помню, чем я занимался потом. По-моему, эти пять часов прошли для меня в каком-то тоскливом ожидании. Два раза ел — опять хлеб с маслом и консервы — слонялся, прихрамывая, по поселку, около часа просидел, держа ногу в тазу с холодной водой. (Мне очень долго пришлось провозиться, пока я налил этот таз и пока убедился, что его нельзя переносить с места на место. Как только я пытался это сделать, вода выскальзывала из таза и медленно растекалась в ванной на кафельном полу.)
А вокруг меня продолжалось все то же бесконечное утро.
Я не сразу понял тогда, почему мне было так важно, чтобы Андрей узнал о том, что со мной произошло. Чтобы вообще об этом стало известно.
Очевидно, все дело в том, что человеку страшна бесцельность. Можно переносить любые испытания и преодолевать любые трудности, но только, если все это имеет цель.
Кроме того, человеку очень важно самому выбирать свою судьбу. В известных случаях он может идти на заведомую гибель. Но так, чтобы это исходило от него самого. Человек повсюду хочет быть хозяином обстоятельств, но не их рабом.
И я, по-видимому, тоже хотел быть господином того, что со мной случилось. Какая-то сила вырвала меня из обычной жизни людей. До тех пор пока об этом никто не знает, я остаюсь в положении человека, попавшего под трамвай. Но я не хотел быть жертвой слепой случайности. Мне нужно было, чтобы люди знали о том, что со мной
произошло, чтобы я с ними переписывался, чтобы я как-то овладел положением. Тогда все дальнейшее приобрело бы смысл. Даже моя смерть — если это ускоренное существование в конце концов меня убьет…
За этими размышлениями у меня прошел остаток того срока, который я дал Андрею Мохаву, чтобы ответить на мою записку.
Честно говоря, я ожидал всего, но только не того, что он написал мне на том же листе ватмана.
Андрей склонился над столом с карандашом в руке, а Валя, полуобернувшись, стояла у двери. У нее была такая поза, будто ее что-то испугало.
Я перелез через подоконник и под своей запиской увидел две неровных строчки:
«Василий Петрович, оставь свои фокусы. Объявись. А то все-таки несолидно. Мешаешь рабо…»Он как раз заканчивал последнюю фразу.
Помню, что это меня ужасно раздосадовало. Фокусы! Несолидно! Все, что я пережил и перевидел за это утро, — не более, как фокусы. Ну, хорошо же! Я сейчас покажу, что это за фокусы.
Потом я все-таки взял себя в руки. А я сам поверил бы, если б получил от приятеля записку, что он живет в другом времени?
Несколько мгновений я крутился по комнате между застывшими Валей и Андреем, ища, за что бы взяться. Наконец меня осенило — это же очень просто.
Я уселся за стол рядом с Андреем и просидел неподвижно минут пять.
И они оба меня увидели. Сначала Андрей, затем Валя.
Андрей стоял у стола, чуть согнувшись: Он дописывал свое послание. Потом тело его стало выпрямляться, а голова поворачиваться ко мне. Впрочем, еще раньше ко мне медленно скользнули зрачки.
Он выпрямлялся минут пять или шесть, а может быть, даже все десять. За это время на лице его переменилась целая гамма чувств. Удивление, потом испуг — но очень маленький, едва заметный — и, наконец, недоверие.
Все-таки поражает выразительность человеческого лица. Чуть-чуть расширенные глаза — может быть, на сотую долю против обычного — и вот вам удивление. Прибавьте к этому чуть опущенные уголки рта — и на вашем лице будет испуг. Совсем слегка подожмите губы, и это уже недоверие.
Удивление и испуг сменились у Андрея довольно быстро, но недоверие прочно держалось на его лице. С ним он не расставался минут пятнадцать, стоя возле меня, как окаменелый, и у меня от неподвижного сидения заболела спина.
Затем он стал бесконечно медленно поднимать руку.
Он хотел дотронуться до меня, убедиться, что это не мираж.
А Валя просто испугалась. Широко открылся рот и расширились глаза. Она начала совсем поворачиваться к двери — раньше она стояла вполоборота, затем приостановилась и опять стала поворачивать голову ко мне. Но на лице долго оставалось выражение страха.
Мне очень трудно описать, что я чувствовал, когда рука Андрея медленно, почти так же медленно, как двигается по траве тень от верхушки высокого дерева, приближалась к моему плечу.
Вообще он казался мне не совсем живым, и это впечатление как раз усиливалось оттого, что он двигался.
Странно, но это так и было. Медлительность движения как раз подчеркивала всю необычность обстановки. Если бы Андрей и Валя вовсе не двигались, они были бы похожи на манекены или на хорошо выполненные раскрашенные статуи, и это так не поражало бы.
Потом его рука легла на мое плечо. Я считал по пульсу. Двадцать пять ударов, еще двадцать пять… Две минуты, три, четыре…
У меня начал болеть еще и затылок, но я старался сидеть неподвижно.
Удивительно выглядел процесс восприятия ощущения, так растянутый во времени.
Рука Андрея легла ко мне на плечо. Но он еще не успел ощутить этого: на лице его было то же выражение, что и пять минут назад, хотя рука уже держала меня.
Я считал секунды. Вот нервные окончания на пальцах ощутили мою кожу. Вот сигнал пошел по нервному стволу в мозг. Вот где-то в соответствующем центре полученная информация наложилась на ту, которую уже дал зрительный нерв. Вот приказание передано нервам, управляющим мускулами лица.
И наконец он улыбнулся! Процесс был закончен.
Вернее, не совсем улыбнулся. Только чуть заметно начали приподниматься уголки рта. Но достаточно, чтобы выражение лица уже переменилось.
Черт возьми! Я не сразу понял, что присутствую при замечательном опыте. При опыте, доказывающем материальность мысли.
Я двигался и вообще жил быстрее и поэтому быстрее мыслил. А Андрей жил нормально, и в полном соответствии с другими процессами вело себя и его мышление.
Затем вдруг его взгляд погас. Я даже не успел уловить, когда это случилось. Но слово «погас» очень точно передает то, что произошло. Он все еще смотрел на меня, но глаза стали другими. В них что-то исчезло. Они сделались тусклыми.
И голова начала поворачиваться в сторону. Как будто он обиделся на меня.
Только минуты через четыре я понял, что он просто хочет убедиться, видит ли меня Валя.
Но удивительно было, как погас взгляд. Сразу, как только он начал думать о Вале и на мгновение соответственно перестал думать обо мне, взгляд, все еще направленный на меня, переменился. Сделался безразличным. То же самое глазное яблоко, тот же голубовато-серый зрачок с синими радиальными черточками, но глаза стали другими, совсем не похожими на прежние.
Что там могло произойти, когда исчезла мысль? Ведь не изменился же химический состав глазного яблока?
Может быть, мне стоило посидеть еще немного, чтобы Валя могла подойти и тоже убедиться в том, что я существую.
Но у меня сильно затекла больная нога.
В кабинете Андрея я пробыл еще около двух часов. Ни о каком непосредственном общении не могло быть, конечно, и речи.
За эти два часа Андрей окончательно повернулся к Вале, поднял руку, подзывая ее, и повернулся к тому месту, где меня уже не было. А Валя сделала несколько шагов от двери к столу. И все.
Для них мои два часа были двенадцатью секундами.
На ватмане я приписал для Андрея еще одно слово: «Пиши». И ушел.
Мне опять хотелось спать — вообще утомляемость наступала скорее, чем при нормальных условиях. На мгновение у меня мелькнула мысль улечься здесь же. Если бы я проспал часов пять, Валя с Андреем могли бы меня видеть в течение одной своей минуты. Но потом мне почему-то стало страшно ложиться здесь, в кабинете на диване. Ужасно глупо, но вдруг мне показалось, что эти две почти неживые фигуры, воспользовавшись моим сном, свяжут меня и что связанный я даже не смогу им ничего написать.
Другими словами, начали шалить нервы…
А между тем я начал замечать, что скорость моей жизни постепенно увеличивается.