Он, Мур, не вернётся в Россию, он купит себе свободу ещё здесь, в Японии. Но не страшно, если и придётся вернуться — шестеро моряков все равно не будут в живых.
   В судебном помещении, где Мур впервые после разлуки увидел возвращённых беглецов, он сразу отметил одну приятную перемену. Ему было приказано стать несколько в сторонке от группы Головнина. Мур даже не посмотрел в сторону беглецов, зато он неотрывно следил преданным взглядом за каждым движением буньиоса… Некоторое время губернатор негромко что-то говорил с чиновниками. Мичман решил использовать эти минуты для своих целей. Он сделал шаг вперёд и, сложив на груди руки, наклонив голову, всем видом изображая покорность судьбе, заговорил негромким дрожащим голосом:
   — Матросы… Я обращаюсь к вам… Я знаю, вы не виноваты. Капитан и штурман заставили вас отчаяться на эту страшную, бессмысленную попытку к бегству. Прошу вас, говорите нашему доброму буньиосу только правду. Как перед богом, так и перед ним!..
   Губернатор поморщился и сделал знак рукой, приказывая Муру отойти в сторону. Обращаясь к Головнину, он спросил:
   — Знаете ли вы, капитан, что если бы вам удалось уйти, я и ещё многие чиновники лишились бы жизни?
   — Мы знали, что караульные могли бы пострадать, — сказал Головнин. — В Европе в таких случаях ответственность несут караульные. Но мы не думали, что японские законы могут наказывать людей, ни в чем не повинных.
   Мур снова решительно выступил вперёд.
   — Неправда, мой дорогой буньиос!.. Капитан сознательно говорит неправду. Я сам объяснял ему, и штурману, и матросам, что в Японии имеется на сей счёт очень суровый закон…
   Моряки удивились, что губернатор, казалось, не обратил внимания на эти слова мичмана.
   — Разве в Европе существует закон, — спросил губернатор строго, — по которому пленные могут спасаться бегством?
   — Такого закона не может быть, но мы не давали честного слова и считали свой шаг позволительным.
   — Вас опять обманывают, мой буньиос! — воскликнул Мур огорчённо. — Капитан открыто смеётся над вами. В Европе бегство из плена карается не менее сурово, чем в вашей стране…
   Немигающие глаза губернатора словно остекленели.
   — Вы, очевидно, забываете, что все равны для меня, хотя вы лично и не успели бежать.
   — Но я и не пытался бежать, мой буньиос! — вскрикнул Мур испуганно. — Я давал только притворное согласие, чтобы вам обо всем рассказать…
   Чиновники засмеялись, а губернатор сказал негромко, обращаясь к Головнину:
   — Когда Мур давал согласие бежать вместе с вами, вы верили ему?
   — Да, безусловно, — твёрдо сказал капитан.
   — А теперь… кого же он обманывает, вас или меня?
   — Поступки мичмана Мура остаются на его совести. Когда мы собрались бежать, мы были уверены, что он уйдёт с нами. Но потом он струсил. А позже, я думаю, у него появились собственные планы: предать товарищей и возвратиться в Россию одному. Он, вероятно, рассчитывал, что сможет оклеветать нас и тем загладить свою вину…
   Мур вздрогнул и отступил к стене; бледные губы его дрожали. Почему-то Головнин вспомнил в эту минуту, как когда-то мичман оказался у двери каюты, когда капитан сжигал секретный документ. И Головнин понял, что этот человек всегда был готов перейти на сторону сильного противника. Но теперь планы Мура разгаданы…
   Снова посовещавшись со своими помощниками, губернатор спросил:
   — Правда ли, капитан, что посланник Резанов сам затеял нападение на японское селение в бухте Анива в октябре 1806 года и позже на Итурупе? Он дал такое приказание лейтенанту Хвостову, и тот выполнил его, а позже Резанов от своего приказания отказался?
   — О таком приказании Резанова никто из нас не слышал, — сказал капитан, взглянув на Мура.
   — Недавно нам рассказали об этом курилы. Странно, что даже им это известно, а вы оставались в неведении…
   — Мичман Мур называет себя немцем, а не курилом, — заметил капитан. — Я уверен, что он один мог сочинить подобную версию…
   — Нет, это правда, — резко откликнулся Мур, — вы же знаете, что это правда! Вы обещали говорить только правду и снова обманываете достойного буньиоса! Вы даже утверждали, будто не были знакомы с Хвостовым. А в вашей записной книжке черным по белому записаны фамилии Хвостова и Давыдова и даже их адреса… Вы просто не хотите признаться во всем до конца! Разве вы не скрывали от экипажа секретные задания экспедиции? Я говорю этим благородным людям все с полной чистосердечностью: пусть они знают, что ваша экспедиция была разведочной, что Россия готовится завоевать Японию…
   — Если задания экспедиции были секретны, откуда же они стали известны вам? — с усмешкой спросил Головнин.
   Японцы переглянулись и засмеялись. Передав помощнику бумаги, буньиос встал; два телохранителя поддерживали его под руки.
   — Итак, у меня последние вопросы, — проговорил он. — Вы бежали из плена с единственной целью, чтобы возвратиться в своё отечество?
   — Так точно, — дружно отозвались пленные.
   — А потом вы увидели, что бегство невозможно, и вам оставалось умереть в лесу или в море?
   — И это правильно, — отозвался Хлебников.
   Старик поморщился и неожиданно улыбнулся.
   — Все это очень наивно! Разве вы не можете лишить себя жизни, не уходя из тюрьмы?
   — Все же у нас была надежда, — сказал Головнин.
   — Не надежда, а страх! — проговорил Мур. — Вы боялись наказания за действия своего дружка — Хвостова и за то, что являетесь русскими военными разведчиками… Тёске, я прошу перевести буньиосу мои слова.
   Губернатор резко вскинул голову, недовольно поджал губы.
   — Этот помешанный становится слишком назойливым. Позже постарайтесь успокоить его, Тёске… А пленным передайте, что их стремление возвратиться любой ценой на родину я не считаю преступным. Они не принесли Японии никакого вреда.
   — Бог мой, что же это происходит? — в отчаянии прохрипел Мур. — Японцы мне не верят… Они не верят честным признаниям, идиоты!
   — Мой долг передать эти оскорбительные слова буньиосу, — сказал Тёске.
   Мур схватил его за руку и прижался к ней губами.
   — О нет!.. Не нужно… Вы — мой спаситель…
 
   Моряки двух голландских кораблей, прибывших в Нагасаки из европейских портов, рассказывали японским правительственным чиновникам об огромных переменах в Европе. Только теперь в Японии стало известно о вступлении наполеоновских войск в Москву, о грозном пожаре, уничтожившем древнюю русскую столицу, и о полном разгроме русскими войсками непобедимого Бонапарта.
   При японском дворе сразу же заговорили о дальнейших отношениях с Россией. Великая и могучая соседняя держава, разбившая наголову победителя всех европейских армий, имела все основания оскорбиться за издевательства, которым японцы подвергали русских моряков.
   Новый губернатор, прибывший в Мацмай, отлично понимал, какую огромную силу являла теперь собой Россия. Он счёл необходимым немедленно мирно уладить неприятную историю с пленением русских моряков и написал в столицу письмо, предлагая связаться с пограничным русским начальством.
   На этот раз японское правительство ответило без промедления. Оно не возражало против мирного урегулирования этого досадного случая, но считало необходимым, чтобы русские пограничные власти объяснили своё отношение к действиям Хвостова и доставили это объяснение в открытый для некоторых европейских держав порт Нагасаки…
   Губернатор не особенно считался с установленной исстари подобострастной формой правительственной переписки. Он был зятем генерал-губернатора столицы, человека наиболее приближенного к японскому императору, и знал, что резкость ему будет прощена. Он написал второе письмо, объясняя, что русские неизбежно заподозрят японские власти в коварстве, — ведь все это дело могло быть улажено на Мацмае или даже в одной из курильских гаваней и не имело никакого смысла требовать прихода русских кораблей в далёкий южный порт Нагасаки.
   Через некоторое время правительство приняло новое решение: переговоры с русскими поручались мацмайскому губернатору и могли вестись в Хакодате.
   Пленные не могли не заметить, что отношение японского начальства к ним и поведение караульных солдат с каждым днём становилось лучше. С них сняли верёвки, выдали хорошие постели, потом перевели из тюрьмы в дом, где уже не было решёток. В этом доме снова появились важные гости с обычными своими просьбами написать что-нибудь на память. Среди гостей оказался купец, прибывший из Нагасаки. Он беседовал с голландскими моряками и теперь очень удивился, что русские здесь, в Японии, не знали о взятии Наполеоном Москвы…
   — Этого не может быть, — убеждённо сказал Головнин. — Я думаю, голландцы вас обманули…
   — Но они показывали английские и французские газеты! Я сам немного читаю по-английски… Москва сожжена и больше не возродится.
   — Вы не знаете, что такое Москва! — горячо воскликнул Хлебников. — Я могу поверить, что она сожжена, но никогда не поверю, чтобы враг торжествовал в ней победу. Нет на свете силы, чтобы народ наш смогла покорить…
   Купец переглянулся с другими сановными гостями.
   — Странные вы люди, русские! Вы не желаете верить фактам. Вы слишком самоуверенны, слишком! Но веером туман не разгонишь…
   Молчаливый Макаров выговорил громко и раздражённо:
   — А может, ты нарочно напускаешь туман?
   Купец не обиделся. Улыбаясь, он погрозил Макарову пальцем.
   — Я вижу, мои новости запоздали. Вы уже знаете, но как вы об этом узнали?
   Купец покачал головой и стал прощаться. Сколько ни упрашивал его капитан рассказать подробней о событиях в Европе, он только усмехался и повторял:
   — О, вы хитрецы!.. Вы все уже знаете…
   Когда он ушёл, капитан долго молча шагал по комнате из угла в угол.
   — Расстроил вас купчина, Василий Михайлович? — сочувственно проговорил Хлебников.
   — Расстроил? Да нет, нисколько… Купец этот проговорился, но все до конца не договопил… Я, понимаете, воедино факты пытаюсь соединить. Наш плен — это не просто случай. Такие случаи ведут даже к международным осложнениям. Почему в первые месяцы японцы относились к нам с жестокостью? Что если бы ещё тогда мы попытались бежать? Пожалуй, они бы нас казнили… А теперь вот, смотрите, — верёвки и решётки сняли, питание хорошее, их начальники почти заискивают перед нами. Чем же все это объяснить? Я так думаю: Наполеон разбит. Россия стала ещё могущественней, и японцы боятся её. А раньше они считали Россию побеждённой…
   — Светлая голова у вас, Михайлович! — радостно проговорил Хлебников.
   Капитан остановил его движением руки.
   — Не торопись хвалить… И радоваться ещё преждевременно. Это лишь догадка. Но я знаю, что без важных причин в нашем положении ничто не могло бы измениться.
 
   Новый мацмайский губернатор настрого запретил рассказывать пленным о славных победах русских над армиями Наполеона. Если вопрос о возвращении русских моряков на родину будет в конце концов решён, — там, в России, ни в коем случае не должны знать, что японское правительство испугано. Пусть лучше русские думают, будто японцы проявили добрую волю…
   У японцев были все основания опасаться недовольства русских властей.
   В третий раз Пётр Рикорд приходил к берегам Японии, чтобы выручить своего командира и его спутников. И только теперь в порту Хакодате, запретном для всех европейских кораблей, дело должно было наконец-то решиться.
   Два месяца назад в заливе Измены Рикорд имел краткое свидание с матросом Дмитрием Симановым и курилом Алексеем.
   Японцы специально доставили этих двух пленных с Мацмая на Кунасири. Рикорд был очень удивлён такой предупредительностью самураев. Но Такатаи-Кахи, проживший год с русскими и ставший ревностным поклонником всего русского, вскоре помог разгадать загадку. Он побывал в крепости, беседовал с офицерами и, возвратившись на шлюп, негромко сказал капитану:
   — Я мог бы остаться на берегу. Но есть важные новости. Я ваш друг и должен сказать это вам под большим секретом… Пленные будут возвращены. В Японии взгляд на Россию переменился. Сейчас наше правительство боится России. Оно потрясено русскими победами и пойдёт на любые уступки, лишь бы избежать войны…
   Прибыв в порт Хакодате, Рикорд передал мацмайскому губернатору письмо начальника охотской области Миницкого.
   Миницкий писал о том, что русский император к японцам хорошо расположен и не желает наносить им ни малейшего вреда, поэтому и японцам следует, не откладывая нимало, показать освобождением несправедливо захваченных русских и своё доброе расположение к России и готовность прекратить дружеским образом неприятности. «Впрочем, — указывалось в письме, — всякая со стороны японцев отсрочка может быть для их торговли и промысловых людей вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде японцы заставят нас по сему делу посещать их берега».
   Не такое письмо рассчитывал получить губернатор Мацмая от русских пограничных властей. Но он понимал, что русские были слишком терпеливы и теперь не ограничатся только угрозой.
   — Меня вполне удовлетворяют заверения в дружбе, сделанные самим русским императором, — говорил он.
   Письмо стало известно и пленным. И вскоре губернатор сказал пленникам:
   — Мне приятно сообщить вам, что в самом ближайшем будущем вы будете переправлены на шлюп «Диану», на котором отбудете в Россию…
   Головнин слегка поклонился:
   — Благодарю… Мне очень радостно знать, что печальное недоразумение, из-за которого мы, русские моряки, перенесли столько обид и притеснений, закончится мирно…
   Мур весь затрепетал, и голос его сорвался:
   — Позвольте, мой буньиос… Вы решили отпустить в Россию всех нас? Как это понимать? Всех до одного?..
   — Конечно, — сказал губернатор. — Вы все для меня равны, и я не желаю подвергать кого-либо из вас дальнейшему заключению.
   — Значит, всех до одного… — прошептал Мур растерянно. — Но я не достоин этой великой милости, мой буньиос! Я чувствую себя виновным перед Японией!.. И я ещё не закончил показаний.
   Вечером Федор Мур объявил голодовку. Он голодал двое суток, а на третий день, в то время, когда другие пленные были на прогулке, уничтожил общий обед.
   После обеда он сошёл с ума. Размахивая руками, брызгая слюной, он кричал испуганно и визгливо:
   — На крыше сидят японские чиновники… Слышите? Они все время упрекают меня. Вот, слушайте, они говорят: «Он ест нашу кашу и пьёт нашу кровь!» Они хотят меня убить и каждую ночь советуются об этом с капитаном… Я не поеду в Россию, нет, не поеду!.. Я просился на службу к губернатору, а Михайло Шкаев оденет на меня за это кандалы!..
   Моряки терпели это буйство целые сутки, но потом Хлебников сказал ему резко:
   — Федор Фёдорович, стыдитесь малодушия!.. Вашему сумасшествию никто не верит… Не валяйте дурака.
   Мичман притих, задумался и долго сидел в уголке, замкнутый и безучастный. Потом он настойчиво стал требовать свидания с губернатором наедине.
   6 октября 1813 года к губернатору вызвали всех пленных.
   В огромном зале собралась в этот день вся городская знать. Празднично одетый губернатор улыбаясь приветствовал моряков поклоном. В руках он бережно держал какую-то бумагу. Тёске почтительно принял эту бумагу и прочитал вслух по-русски:
   — «С третьего года вы находились в пограничном японском месте и в чужом климате, но теперь благополучно возвращаетесь; это мне очень приятно. Вы, г. Головнин, как старший из своих товарищей, имели более заботы, чем и достигли своего радостного предмета, что мне также весьма приятно. Вы законы земли нашей несколько познали, кои запрещают торговлю с иностранцами и повелевают чужие суда удалять от берегов наших пальбою, и потому, по возвращении в ваше отечество, о сём постановлении нашем объявите. В нашей земле мы желали бы сделать все возможные учтивости, но, не зная обыкновений ваших, могли бы сделать совсем противное, ибо в каждой земле есть свои обыкновения, много между собой разнящиеся, но прямо добрые дела везде таковыми считаются; о чем также у себя объявите. Желаю вам благополучного пути».
   Головнин сдержанно поблагодарил губернатора, и моряки, сопровождаемые прежней охраной, вышли из замка. У двери Мур пытался задержаться, но офицер приказал строго:
   — Идите…
   Утром пленные были доставлены на «Диану». Шлюпка шла легко и быстро, но и Головнину, и Хлебникову, и матросам казалось, что японские гребцы слишком уж неторопливо поднимают весла.. Стоя на носу шлюпки, Головнин первый уцепился за спущённый штормтрап. Он опустился на колено и припал губами к влажному, пахнущему смолою борту родного корабля…
 
   Уверенно борясь с противными ветрами и штормами, «Диана» шла на север. В морозный день судно прибыло на Камчатку, и моряки сошли на берег в Петропавловске.
   Был вечер, и маняще светили им огоньки бревенчатых изб. У казармы солдаты пели песню, и она радостно тревожила сердца…
   Мичман Мур задержался на корабле, собирая свои вещи. Уже ночью он сошёл на берег и отыскал отведённую ему избу. Три раза приглашали его на общее веселье, но Мур отказался, сославшись на недомогание. Потом он приказал хозяйке накрепко закрыть двери и никого не пускать.
   Головнин собирался выехать в Петербург в начале декабря. В дом начальника порта, где он остановился, с «Дианы» были принесены все его вещи и среди них — японские «дневники». Рикорд с удивлением рассматривал эти разноцветные пряди ниток, с многочисленными узелками.
   — Диковинный дневник, Василий Михайлович! Неужели вы сможете вот эти узелки читать?
   — Без малейшей запинки! Даже с закрытыми глазами, только бы знал, какого цвета нить…
   Осторожно разглаживая на ладони цветную прядь, Рикорд проговорил в раздумье:
   — Но этот дневник рассказывает только вам… Важно, чтобы он стал понятен и мне, и другим… Вы должны всем рассказать о Японии, Василий Михайлович! Это будет открытием загадочной, запретной страны.
   Головнин задумался:
   — Я — не писатель… А впрочем, подумаю. Действительно, будет жаль, если забудется все виденное нами… Верно, Петя! Попробую. Приеду в Петербург и засяду за работу.
   В дверь осторожно постучали, и на пороге появился Мур. Был он, как в прежнее время, до рейса в Японию, выбрит, причесан, припудрен, аккуратен, с заготовленной улыбкой. Только глаза почему-то немного косили, точно не хотели смотреть прямо, открыто.
   — Извините, Василий Михайлович и Пётр Иваныч, я… некстати?
   — Почему же? Проходите, садитесь, затворник, — пригласил его Головнин.
   — Я на минутку, Василий Михайлович. Мне уже значительно лучше…
   Головнин рассматривал свой нитяный дневник. Сколько узелков было посвящено в нем Федору Муру! Вот узелок — предательство; второй — клевета, третий — притворство, ложь…
   — Ну что же, это очень отрадно, — сказал Головнин, пытаясь угадать причину неожиданного визита. — Климат Камчатки здоровый, и вы, надеюсь, вскоре поправитесь.
   — Но мне хотелось бы больше ходить. Просто ходить, без цели, скучно. Я хотел бы охотиться на птиц, здесь неподалёку, на берегу Авачинской губы…
   — Вы хотите получить ружьё? — спросил Головнин.
   Мур улыбнулся:
   — Так точно!..
   Капитан помедлил и ответил мягко:
   — Нет… Если бы вы были вполне здоровы… А вдруг на вас опять накинется ипохондрия? С оружием шутки коротки.
   Мичман казался растерянным и огорчённым.
   — Какая там ипохондрия, Василий Михайлович?! То было в плену, а теперь мы дома! Вы можете дать мне в спутники солдата. Я не нарушу слова… Поверьте, я стал совсем другим…
   — А здесь и правда чудесная охота, — заметил Рикорд. — Мур только закалится и отдохнёт…
   Мичман благодарно улыбнулся:
   — Даю слово чести, Василий Михайлович, — в пути, на охоте, я буду послушен солдату, как вам!..
   Головнин согласился.
   — Я верю вашему слову чести.
   Уже через несколько дней Головнин убедился, что его опасения были напрасны. Мур возвращался с охоты с богатой добычей и казался очень довольным. Однако он попрежнему избегал встреч с товарищами по плену и хозяйке приказывал никого к нему не пускать.
   Однажды ранним утром, шагая по глубокому свежему снегу вдоль берега Авачинской губы, Мур обернулся и строго спросил солдата:
   — А тебе, милейший, не надоело?
   Солдат не понял.
   — О чем изволите говорить?
   — Да вот бродить за мной сторожевой собакой не надоело?
   — Наше дело служба. Что начальство приказывает — исполняем…
   Лицо мичмана перекосилось.
   — Я — офицер и, значит, твоё начальство. Приказываю марш домой… Обедать ступай.
   Солдат растерялся: это приказание мичмана было неожиданным; завтракали они вместе какой-нибудь час назад, и дело туг было не в обеде. Видно, он чем-то не услужил сегодня капризному барчуку-офицеру.
   Мур ждал, приподняв ружьё. Вена на его лбу набрякла и посинела, пухлые губы дёргались и дрожали.
   — Что же ты стоишь! Ступай, говорю! Марш!..
   Солдат отдал честь, покорно повернулся и зашагал к ближайшему камчатскому селению, где они останавливались на ночлег.
   Ни к обеду, ни к вечеру мичман в селение не возвратился. Встревоженный солдат кликнул охотников-камчадалов; с факелами в руках они бросились на лыжах к берегу Авачинской губы.
   Мура не пришлось искать слишком долго. Он лежал под скалой, неподалёку от того места, где расстался со своим спутником, солдатом, уткнувшись щекой в красный от крови снег. Ружьё валялось в сугробе, уже почти занесённое снегом. На краю обломленной ветки ели висело пальто.
   В Петропавловске, в доме, где квартировал Мур, нашли записку: «Свет мне несносен, и кажется, будто я самое солнце съел».
   Так умер предатель Мур. Его похоронили на окраине Петропавловска, и на каменной плите, положенной на могилу, кто-то из моряков написал:
   «Отчаяние ввергло его в заблуждения. Жестокое раскаяние их загладило, а смерть успокоила несчастного. Чувствительные сердца! Почтите память его слезою»…
   Весенние дожди вскоре смыли эту надпись, а позже и плиту занесло песком. Память «чёрного сердца» никто не почтил слезой…
 
   В июле 1814 года Головнин прибыл в Петербург. Прошло семь лет, как он покинул этот город, — город его юности, первых мечтаний о странствиях, о славе российского флота. Каков он теперь?
   Уже на следующий день Головнин побывал на кораблях. Это были все те же знакомые, старые корабли — ветераны баталий со шведами… Головнин удивился: а где же новые суда? Неужели их перестали строить? Он увидел матросов, маршировавших вдоль набережной Невы под грозные окрики офицеров… Это был неживой, неодухотворенный, механический строй, покорно выполнявший заученные упражнения. Лица матросов были бездушны и безучастны; в них отражалось только великое терпение и тоска…
   Что же произошло за эти годы в российском флоте? Прошло немного времени, и Василий Михайлович понял: мрачная тень временщика Аракчеева легла на всю русскую действительность, на армию, на флот.
   Немало было во флоте людей, горячо преданных делу, решительных, пытливых, видевших виды моряков. Но именно их опасались Александр I и Аракчеев. Инициативе, мужеству и находчивости царь предпочитал раболепную покорность и беспрекословное подчинение начальству, смелому новаторству — старые закоренелые порядки. Фрунт и жестокая муштра должны были, по расчётам царя и Аракчеева, подавить малейшие проявления вольнодумства, протест против деспотического реакционного режима.
   Не особенно обрадованный производством в капитаны 2-го ранга, Головнин сел за отчёты и донесения. Помня совет Петра Рикорда, он часто «перечитывал» свой японский «дневник».
   Нет, не забылась ни одна подробность пережитого. Уверенно скользило по бумаге перо, в скромной комнатушке по вечерам долго не гасли свечи…
   В 1818 году было опубликовано сочинение Головнина «Записки флота капитана Головнина о приключениях его в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах».
   Никогда не помышлял Головнин о каком-либо литературном успехе. Свой труд он считал долгом: в России, да и во всей Европе ещё очень мало знали о далёкой восточной стране.
   Но книга прогремела на всю Россию, на всю Европу. Она была переведена почти на все европейские языки. У подъезда дома, в котором жил капитан, толпами собиралась морская молодежь, и каждый из этих юношей считал высокой честью знакомство с героем-мореходом…
   Через три года после возвращения в Петербург Головнин снова отправился в новое путешествие. На шлюпе «Камчатка» он совершил кругосветное плавание.
   Вскоре Василий Михайлович был произведён в генерал-интенданты флота, а затем — в вице-адмиралы. И тогда он принялся перестраивать старый и строить новый флот. Это была непрерывная упорная борьба против бесчестных иноземных пролаз, придворных шаркунов, тупых сановников и казнокрадов.
   За время, в течение которого он возглавлял интендантство флота, на Балтике и в Архангельске было построено 26 линейных кораблей, 21 фрегат, 10 пароходов и 147 лёгких судов… Русский флот снова стал могучим и грозным.
   Этот флот, которому всю свою жизнь отдал Головнин, назывался императорским. Но никто не знал, что именно Головнин предлагал пожертвовать собой, чтобы потопить или взорвать на воздух государя и его свиту при посещении какого-либо корабля. Об этом рассказал в своих записках, опубликованных только в 1906 году, друг Головнина декабрист Д. И. Завалишин.
   Не один и не два плена пережил Василий Михайлович Головнин и не покорился. Из Южной Африки, от англичан, которые «не забывают друзей», ушёл он под жерлами батарей; злобные самураи не смогли удержать его в темнице; и здесь, в России, он ценою жизни готовился уничтожить главного тюремщика родины — царя.
   Не для императора — для родного народа строил Василий Головнин флот, уходил в кругосветные плавания, вёл неутомимые исследования, совершал открытия, трудился над своими воспоминаниями и дневниками.
   …Был июнь — ясная, тихая, светлая пора северной столицы, когда над каменными её вершинами, над парком, над золотыми куполами, неуловимо подкравшись, зыбиться полная смутных мерцаний белая ночь, когда на величественной Неве, словно звезды, роятся бесчисленные огоньки лодок…
   Но в этом году петербургский июнь был печален и глух. Карнавалы и гулянья запрещались, люди с опаской встречались друг с другом, многие избегали знакомых квартир.
   Возникшая где-то далеко на юге, прорвавшаяся через все границы и заставы на дорогах, в 1831 году пришла в Петербург страшная гостья — холера.
   Головнин строил планы новых путешествий, не зная, что уже болен. В комнате было прохладно, а он задыхался и приказал настежь распахнуть окна.
   — Мы пойдём на север, друзья… Справа останутся Командорские… Алеутские острова… Аляска… Мы дальше пойдём, туда, где никто ещё не водил корабли…
   Бледное лицо его внезапно скорчилось от судорог, пот заливал глаза. В тяжёлом молчании гости медленно встали и, не пожав на этот раз адмиралу руку, вышли из квартиры.
   Его хоронили на следующий день. За гробом на Митрофаньевское кладбище шли только два человека: жена адмирала и какой-то безвестный моряк. Он не назвал своей фамилии.
   Он сказал, что служил на «Диане».
 
   А книга Василия Головнина осталась жить. Почти через два десятилетия после её выхода из печати друг Пушкина, Грибоедова и Рылеева — ссыльный декабрист, покушавшийся на брата царя, поэт и литератор В. К. Кюхельбекер записал в дневнике: «Записки В. Головнина без сомнения одни из лучших и умнейших на русском языке и по слогу и по содержанию».
   Генрих Гейне в знаменитом своём памфлете «Людвиг Берне» писал: «На заглавном листе „Путешествия в Японию“ Головнина помещены эпиграфом прекрасные слова, которые русский путешественник слышал от одного знаменитого японца: „Нравы народов различны, но хорошие поступки всюду признаются таковыми“…
   Именно за эти благородные поступки русского морехода любили и уважали простые люди, с которыми приходилось ему встречаться и в родной стране и далеко за пределами её.
   Быть может, уже после смерти адмирала царские прислужники дознались о его связях с декабристами: ничем не отметил сановный Петербург память отважного морехода.
   Но русские моряки создали ему памятники на разных широтах земли, и эти памятники не уничтожит время. Именем Головнина назван огромный залив на американском берегу Берингова пролива, мыс на юго-западном берегу Аляски, гора на северном острове Новой Земли, пролив между островами Райкоке и Матау в Курильской гряде, вулкан на острове Кунашир, мыс на полуострове Ямал…
 
   Советские люди свято хранят память о славном мореходе, о его высоких примерах служения родине, ради которой жило и билось это доблестное русское сердце.