- Милая!
   Были уже за селом. Апрель дышал зеленой радостно молодой травой, пахучим легким ветерком, сладостной прелью ожидающей вспашки земли и юной синевой легкого не душного неба. Заглянул в золотые, сегодня мутной истомной дымкой затянутые глаза, схватил за плечи, прижал плотно к себе и в долгом неотрывном поцелуе приник к неярким, но жарким губам.
   - Подожди, отпусти на передышку. Ой, мутно в голове. Сладко ты целуешься, барин. Как звать, величать тебя сейчас позабыла. А целоваться с тобой и без имя, без величанья еще охота. Н-н-ну... Пусти еще передохнуть!
   - Вира, дорогая ты моя. Какое наслажденье! Ах, какая ты необычайная! Не первую тебя целую, а...
   - Сядь, я на коленях у тебя полежу, вздохну. Вот эдак руку-то подвинь. Погоди, не томи, не гладь! Шибко сердцу тесно, дай отдохну. А-ах! Мужики, как мухи, знают где сладость. Пусти-и!..
   - Вира, Вира... Ну, почему? Виринея... одну минуту... Ну-у? Зачем ты... Ведь, и тебе, тебе я не противен? Ну, дорогая моя, сладкая моя, м...милая...
   - Не трожь, говорю!.. Осло-обони!.. Все одно... все одно... согласна я... Седни люб ты мне. Не-ет. Вздохнуть дай! Шибко сладко, дыхну-уть не в мочь... Выпусти-и, дай вздохнуть. По-огоди, не це-елуй!..
   И вдруг чужой третий, враждебный, обидой, болью перехваченный голос:
   - Вирка-а! Паскуда!
   Сразу расцепились, поднялись. Василий с багровыми пятнами на скулах, в трясучке от боли и гнева, со сбитой на бок старенькой фуражкой на голове.
   - С барином! Паскуда, б.., ты, сквернавка! Средь бела дня, как сука!
   - Постой-ко, гнусь дохлая! Не ори! Не жена венчанная тебе, а гулена. Отгуляла и ушла. Пошто вяжешься? - побледневшая, строгая, в упор на Василия глядя, без испуга спросила.
   - Пошел отсюда! Какое ты имеешь право за ней следить? Каждый шаг...
   - Помолчи, Иван Павлович!
   И улыбнулась бледной короткой улыбкой.
   - Видишь, как нужный час пришел, имя твое с величаньем вспомнила... Не кричи, не расходуйся. Иди-ко домой, а я с Васькой сама поговорю.
   - Нечего тебе говорить. Убирайся, мерзавец! А то я...
   - Сама поговорю, слышишь? Ты уходи. Я к тебе завтра ввечеру приду, не обману. А сейчас уходи. Надо с Васькой мне самой говорить.
   - Не об чем мне с тобой, сука, говорить! Пришибить тебя надо, погань, распутницу!..
   - Ну, коль сила, да охота будет и пришибешь. Уйди, барин. Гляди, не послушаешь в этом, я совсем по другому поверну. Как с Васькой.
   - Я не могу тебя одну с ним оставить.
   - Не можешь? Не хочешь, как я тебя по чести по делу нужному прошу, так отваливай совсем. Василий, приходи в Анисьин двор. Слово у меня для тебя есть.
   - Виринея, но это же не нужно, ты сама не знаешь...
   - Уйдешь, барин, или нет?
   - Я отойду. У села тебя подожду, только напрасно ты...
   - Уходи! Право, хуже делаешь...
   - Иду. Скорее только, прошу тебя. Вон там ждать буду.
   Пошел вперед, оглядываясь.
   - Иди, иди. Я скоро. Слово надо сказать.
   Когда инженер далеко отошел, сказала провожавшему его волчьим, несытым и злым взглядом Ваське:
   - Василий, ноги у тебя трясутся, спина гнется, не выстаиваешь, сядь-ко.
   Усмиренный ласковостью голоса и жалеющих ее глаз опустился покорно рядом с ней на траву.
   - Васька, жалею я тебя, чисто ты не полюбовник, а сын мной роженый. Вот право слово, шибко жалею! И когда ругаюсь, кричу на тебя, все для того, чтоб полегче тебе от меня отлепиться было.
   - Вирка, жалеешь, а зачем ушла? Зачем блу-удишь с другими?
   - Ишь ты как из-за меня маешься. Аж словно дых перехватывает. Зря это, Васька. Ничего мы с тобой теперь не рассудим, не определим. Без твоей, да и без моей воли так сделалось, что в раздельности мы, и никак нам теперь вместе не быть.
   - С барином в сладком житье баловаться захотела? А? С того с самого...
   - Барин - этот так... Под час подвернулся. Не серчаю я на тебя, что укорить хочешь. Жа-алею! С горя это ты, а сам знаешь, другого я хотела. Честного житья и деточек от мужа в род, в семью роженых... Сейчас подумаю, сердце зайдется. Ну, не так мне пришлось, дак... Жалею я тебя! По частому делу об тебе думаю. Хучь плохой, да первый ты мой с девичества...
   - Жалеешь, а жить со мной не желаешь... Разве так-то, с господами в блуде, лучше? Вирка, чать сама ихнее господское сердце к нам знаешь... И чего ты?..
   - Помолчи, Василий! Все знаю. Говорю, так в бабий час барин подоспел. А тебя жалею, шибко, часто жалею, ну, а к телу подпущать тебя не охота. Не серчай, невольна я в этом деле.
   - Дак чего ты меня мутишь? Чего еще разговоры разговариваешь?
   - Васютка, родненький ты мой, незадачливый мой!..
   - Ну тебя, с присловьем с твоим! Схилел от простуды в грудях, а ты со мной, как с юродивым... Эх, Вирка, недоброе сердце в тебе живет!..
   - Нет, доброе, только без обману, без лукавости! Всю думку выдает. Жалко мне тебя, крепко жалко, а не люб ты мне. Кабы тебя не было, я бы с этим барином еще раньше...
   - А сейчас все слажено?
   Усмехнулась невесело.
   - Нет, опять ты помешал! А сейчас думаю, что и совсем без него можно.
   - Вирка, вернись к нам, в нашу избу. Я слова не скажу... Ни словом, ни глазом не попрекну.
   - Нет, не в мочь мне, Василий. Я к тому говорить тебе стала, понатужься, забудь про бабью плоть, отдохни. Хилой ты, а жадный. Зачем? Отдохни. У меня бы сердце на тебя полегчало. От лога отшибло меня, а вот про тебя думаю: может, в монахи тебе податься, а?
   - Ах ты, стерва, сволочь! Тебе блудить, а меня в молитву толкаешь сушиться? Я тебе покажу-у!..
   - Отдвинь! Убери, говорю, руку-то свою. Меня не осилишь. Видать, нету с пользой слова у человека, когда делом помогчи силов нет. Айда по домам. Не об чем больше говорить. Всяк по-своему по-старому маяться будем.
   Встала и пошла.
   Взмолился:
   - Вира... Виринеюшка! Одна ты желанная.
   - Не канючь. Чего надо тебе - нету у меня для тебя. Жалости моей не примаешь. Чего же размусоливать?
   Пошла к себе быстро и легко. Васька было за ней кинулся, потом об земь ударился, лег в свежую волнующую землю лицом и затих.
   Вирка у околицы инженера встретила. Быстро кружил, в жарком нетерпении вышагивал. Сказала ему сухо:
   - Иди домой, Иван Павлович. Не охота мне сейчас с тобой миловаться. С Васькой растревожилась.
   И холодными протрезвевшими глазами в лицо его поглядела.
   - Вира... Но ты придешь? Ты обещала мне.
   - Пообещала в дурной нерассудливый час. Еще такой накатит, может, и приду. А, все-таки, не жди. Облюбуй себе другую какую. Не ходи за мной, мне в другой конец.
   Дома рвал и метал. Деревенская баба и так им вертит! Невозможно, противно, унизительно! К чорту, к чорту ее!
   Сел на коня, верхом в участок к образованным своим знакомым поскакал. Но и со свояченицей начальника участка и с учительницей молодой горожанкой, не развеселился. Сумрачен был, и сердце томилось нежной тоскливой любовью к Вирке.
   А Васька долго за селом лежал. Темнеть начало. Холодком проняла еще не распаленная, выстывающая к вечеру, апрельская земля. Но встать трудно. На теле как путы. Сердце будто в обруче тесном. Тяжело дышать и немило глядеть на божий свет. Подняться заставил устой хриплый пьяный голос:
   - Это што ж за п...падаль валяется? А... живой? А я думал...
   - Это я, дядя Савелий... Отдыхал.
   - "Я... я"! Вижу, что ты... Повитухин, что ль, отродыш? Ыгым, узнал. Выродила молодца ведьма ласковая. Ну, что стоишь? Проваливай.
   Потом, вспомнив, крикнул отходившему Ваське:
   - Кержачку твою с инженером видал... Вздуть за тебя хотел. Не за тебя, а за барина того. Не то вздую, - убью-ю! Не ее, а барина. Вальяжный больно, а блудник. Мужик с тоски грешит, а эти с сытости. Н-не люблю! Убью-у!..
   Васька вернулся, с тоской сказал:
   - Дядя Савелий, дядя! Избей, ей-пра, избей когда-нибудь! Грех от них и обида. Большая обида. Я бы сам избил, да хворый я. Силы нет у меня в руках. Эх, что ж ты сегодня не поучил? Середь бела дня проклажаются всем людям на показ. Э-эх?
   - Взгомозился как? Чужой силой отбиваться охочи. Ну, и подлец человек пошел! Чего раскорячился? Уходи! Не охота мне тебя бить! Не охота... Тебя ногтем надо давить... Ну?! Могу и побить! Уби-ить могу! А, бежишь, испугался!.. Тоже крепко за землю держишься! А я не держусь, она меня держит... Убью. На этого руки зудят! Энтих бить буду! Не желаю их тут!.. Девок наших портят... Убью!
   Василий бежал заплетающимися слабыми ногами. Одним прыжком мог догнать его Магара. Но громко сплюнул и пошел в другую сторону.
   --------------
   Через неделю ночью возвращался инженер верхом с участка. Было уж близко село, и он ехал шагом. Поводья в руках чуть держал в тоскливой рассеянности. Не хотелось возвращаться в большую, пустую и скучную комнату свою при конторе. С утра сегодня томило его совершенно новое ощущенье тоски. Не думал о Виринее, ниском, ни о чем определенном. А просто ощущал почти физически груз какой-то на себе. От этого груза нескладная тоска. До жути.
   "Заболел я, что ли? Или с ума схожу... А-ах дышать трудно..."
   Объезжал работы. Десятники дивились непривычной его рассеянности и вялому сгасшему взгляду. Дома один сидеть не мог. В гостях не отпустило томительное ощущение. Гнал быстро всю дорогу, домой спешил. А подъезжать к селу стал, назад повернуть захотелось. Размяк как-то весь, опустился.
   Вдруг лошадь взметнулась на дыбы. Инженер вылетел из седла, но на ноги встал быстро и легко. Лошадь неслась в сторону от дороги.
   - Стой! Тпру-у!
   Хотел кинуться догонять. Но вздрогнул сильно, всем телом сам и остановился. Огромный лохматоголовый мужик вырос перед ним. Будто внезапно родился из темноты.
   - Раскатываешь? Разгуливаешься? Сукин сын, сволочь! Для разгулки здесь поселен? Штобы девок портить, баб хороводить сюда прислан? А?
   Услышав хриплый, страшный, но живой человечий голос инженер взбодрился:
   - Убери руки, негодяй! Лошадь испугал. Прочь с дороги! Что тебе надо от меня?
   И торопливо вынул из кармана черный, короткий, но крепкий револьвер.
   - А ну вдарь... Пошибче вдарь! Стреляй! Я те кулаком дам острастку! Учуешь каково легко убить Савелья Астафьева Магару. Ну?..
   - Пусти... Пусти-и руку, пьяный чорт! Ну-у?!
   Выстрелил в воздух, но в тот же миг зашатался от удара в висок тяжелым кулаком. Покачнулся, взмахнул руками, заплясала темнота перед глазами. Но на ногах выстоял. Револьвер из рук выпустил.
   - А, мерзавец! Драться вздумал!
   Вцепился одной рукой в бороду Магары, рванул и силой, вырвал вторую руку и с яростью стал отбиваться от ударов. Старался дотянуться до земли, чтобы поднять револьвер. Но Магара придавил его и свалил совсем на землю.
   - Сильный... ч-чорт! Отъелся на хороших харчах. А вот... вот... Еще получи! отбиваться? Н-нет... от Магары не больно отобьешься. Что сердце, что рука... н-на! Получи!.. У меня чижолые! А н-ну... р-раз!
   Рукояткой схваченного с невероятной быстротой с земли револьвера Магара ударил с силой в затылок инженера. Тот дернулся в живом последнем вздроге, молниеносно и остро ощутил запах земли и какой-то близкой ароматной травы, без мысли, ощущеньем ярко увидел или вспомнил что-то, о чем надо крикнуть, что надо выдохнуть. Но не крикнул и не дохнул. Остался лежать на дороге недвижный, невидящий, неживой. Опустошенный мешок человечий.
   - А, готов! Убил первенького... Еще убью-у! Не с того, что силой тот просил... Д-да...
   Крепко и крупно шагая от трупа, бормотал глухо невнятные слова. Не то каялся, не то торжествовал и грозил. Но шагах в десяти вдруг остановился, застонал, бросил с силой в сторону револьвер и бросился бежать. В степь, дальше от села. Бежал быстро, но зорко видя все вокруг и слушая темноту напряженным ухом. Как убегают от неволи или от смерти.
   VII.
   В свой срок залегла зима. Деревня завернулась в снега, в короткие буранные или морозные дни, в долгие ночи с томительно тяжелым сном в закупоренных избах.
   Порядок зимней жизни мужичьей был прежний. Только мало свадеб играли.
   По ночам, когда на высокой горе за селом, в степи за горой, на реке и в лесах творилось холодное торжество сиянья белых снегов и тишины, - деревенская улица по-прежнему нарушала это торжество буйством гармошки, песен, женских криков и вдохновенно яростной брани. Но совсем мало осталось на улице холостежи. Кружили на ней в невеселом разгуле бородатые семейные люди в годах и прибывшие на побывку солдаты.
   Было больше драк, лихого свиста, бабьего визгу, но рано затихала гулянка, и девки возвращались домой нерадостные. Гульба не тревожила спящих в домах. Только в школе на выезде пугливо вскакивала с постели новая учительница, молоденькая горожанка. Осматривала болты ставен, крючок у двери и плакала. Да Мокеиха в своей избе ругалась, вздыхала и молилась. Скорбь и боль отшибали у нее сон. Опять одна зимовала. В острог взяли Ваську, хоть в день убийства инженера и всю ту ночь разбитый хворью Васька лежал. Оправдаться легко было, но сам Василий в перепуге запутался. На Магару хотел подозрение высказать, а вышло, что сам Васька на убийство Магару подговорил. И чем больше допросов, тем хуже. Совсем запутался. В поклепе на Магару стало начальство сомневаться. Так и умер Васька в остроге завиненным.
   Акгыровцы про Магару и верили, и не верили. Но никто не хотел, чтоб его поймали. Тогда снова начнется канитель. Акгыровских и так замаяли вопросами. Теперь затихло дело. У инженера родных, видно, нет. Никто, кроме начальства, разыскивать убийцу не старается. Как умер Васька, ничего не стало слышно ни про следствие, ни про суд. Только охрану на постройке усилили. Инженеры стали тоже опасаться. Зря в поздний час остерегались раскатывать.
   Вирку скоро обелили. Из города прислали, как беспаспортную, под здешний надзор на родину. А теперь, слышно, и документ есть у нее. Родня, понятно, к себе ее не приняла. Да она и сама не охотилась. На постройке работать стала. Зимой постройка на многих участках остановилась. Но около Акгыровки гору пробивали, туннель проводили. В бараках с беженцами Вирка теперь живет. Шибко гулять начала. Каждый праздник пьяная и буйно веселая. Между бараками за деревней своя улица. На ней пляшет, песни поет и с мужиками разгульными и с рабочими грешит. Господ, на диво всем, не допускает к себе, хоть многие из них любопытствовать стали. Сам земский приезжал в кухарки нанимать. Она к нему и разговаривать, было, не пошла. Силком притащили. Поглядела на него с усмешкой, пригладила растрепавшиеся волосы и сказала:
   - Ты начальник, тебе сила дадена. Только не на меня. На меня, барин ласковый, теперь управы нет никакой, потому что мне уж все не страшно. Не пойду к тебе. Не застращаешь, не желаю.
   Это при троих мужиках, да при уряднике. У земского краска в лицо пятнами кинулась. Сам себя в расстройстве за светлую пуговицу дернул.
   - Что за околесицу несешь? Я и не думал грозить или звать насильно. Мне кухарка опытная нужна, вот и указали на тебя. Прошу прекратить глупые эти... возгласы. Не хочешь наниматься, не надо! Я думал, ты нуждаешься в работе.
   - Работы на наш горб хватит. Вашему брату из-за работников за столь верст колесить не надо. Под боком найдутся, на слушок сами издаля спину свою притащут. Не ходит ведь хлеб за брюхом, сказывают. А я тебе не на работу, а на усладу...
   - Пошла вон, дура! Такая дерзкая, скверная баба! Ты у меня смотри!..
   Отозвалась от дверей. Не зло, а так: будто сама с собой говорила в раздумьи:
   - То-то, говорю, смотреть нечего. Ни тюрьмы, ни сумы, самой смерти теперь не боюсь. А тебя ославлю не по-хорошему. Заступников себе, коль захочу, найду. Видно, медовую больно мать меня выродила: и городские начальники липнут. Не топочи, ухожу...
   В большом расстройстве уехал. Думали: конец Вирке. Сошло. Начальник и тот вязаться с ней побоялся. Или забыл. Слышно, докторицу молодую в больнице облюбовал, с ней утешился. А Вирку для услады в прислуги нанимать еще один барин приезжал. Из дальнего участка, над многими инженерами главный. Строгий, с сединкой, господин настоящий, чистей всех здешних господ одетый. Руки держит так, будто замарать о других людей боится, и голову высоко несет. А к Вирке ласково, с усмешкой в усах, подсыпался. Вирка сразу его не отшибла. Спросила:
   - А сколь жалованья положишь?
   - Я, право, не знаю... Скажите, какую сумму вы считали бы достаточной? Готовить вы умеете и вообще... Моим требованиям, кажется, удовлетворяете. Я люблю хороший стол и аккуратную, чистенькую, здоровую прислугу.
   - Это уж как есть. Видала господ-то, - чую, что вам надо.
   - Ну вот. Очень рад. Я не скуп. Вам согласен платить двадцать рублей ежемесячно. Ну, разумеется, на всем готовом. Только предварительно я вас попрошу сходить к врачу, нет ли у вас чесотки или еще какой инфекции...
   - А семейство ваше, сколько человек?
   - Я один, без семьи на постройке. Вам не будет тяжело.
   - Какая уж там тяжесть, одна сладость выходит. А прежней-то своей стряпке сколь платили?
   - У меня повар военнопленный. Да вы не беспокойтесь - я говорю, что не скуп. Ему платил десять, а...
   - Мне, стало, за бабью мою плоть десятку прибавки. Эх, ты, лафа бабам! Ну, я погляжу, у черного народу совесть потвердей господской. Жидка она у господ, са-авсем жидка...
   - То-есть, позвольте... Я не совсем вас понимаю... Как?
   - Из ученых ученый, а непонятливый. Семейство у него есть, а бабу гулену не для блуда, а для святости жить в свой дом зовет! Нашинскому, из черного народу, совесть не дозволит про эдако дело голосом даже таким договариваться. Вот с того и мутит меня от вас. Эх, вы, господа! И в пакости чисто в святости. Это только низкий народ грешит, а вы и в грехе спасаетесь. Я те разумытую харю твою разделаю! На век отметины останутся! Я те приголублю, старый хрен! Не крича-ать! Эй, бабы, айда-те в эту горницу! Скорее айда-те, поглядеть, как господа... Не бежи, растрясешься, навоняешь! Шкодить охота, дак ты так и сказывай, а не сиди с хорошим лицом, чисто хорошей жизни старатель.
   Господин после рассказывал, как он от сумасшедшей спасался. С придыханием, сразу теряя важеватую манеру свою:
   - Это удивительно! Положительно буйное сумасшествие! И при том эротомания... Удивительно - в простой среде такая изощренная... эротомания.
   В деревню Вирка не ходила. И деревенские от нее сторонились. Баба такая, что лучше подальше от нее. Еще в какой-нибудь суд да следствие втянет. При встречах без разговоров и приветствий обходили. Только Анисья одна, бабенка отчаянная, раз из-за нестерпимого любопытства к Вирке в бараки в праздник прибежала.
   В недлинные два ряда вытянуты бараки, похожие на кирпичные сараи. Маленькие слепые окна на самой земле. Теперь снегом чуть не наглухо забиты. Отрывать приходится, чтоб не сидеть и днем в темноте. Скаты у крыш крутые и остроребрые, как у скворечниц. Рухлядишка домашняя прямо на воле за бараками валяется. Дворов нет. А поодаль недостроенный высокий дом для будущего полустанка.
   Пустыми, без окон еще глазницами своими на норы человечьи пялится, крыльцом без дверей щерится. Около него на бревнах сбились кучкой мужики-беженцы и три военнопленных в чудных коротких шинелях, а поодаль бабы. На солнце в нынешний теплый день из щелей своих повылезли. Анисью оглядели прищуренными от яркого снега глазами. Между баб живой говорок пробежал:
   - Здравствуйте-ко, бабыньки! И где тут Вирка нашинская живет?
   Молодая беженка, с головой, как колесо, от чудной нездешней повязки, из платка остренькое лицо выставила и засмеялась:
   - За бараками, с той стороны пошукай. Где пляс да гулянка, там и живет.
   Но Анисья зоркими глазами уже видала далеко впереди Вирку. У барака стояла. Когда Анисья подошла, не услышала сразу. В сугробы, в степь смотрела. Лицо у ней было суровое. Бороздинка меж бровей резко обозначалась. Будто искала глазами чего-то в сугробах тех. Не нашла и шибко оттого растревожилась. Шубенка на ней была старая и платчишко на голове потертый, замазанный. Анисье неласковым ответила голосом:
   - А, здравствуй, коль не шутишь. Чего пришла?
   - Ишь ты, как заспесивилась! Поглядеть пришла, как живешь в развеселом-то житье. Чего башку воротишь? Я к тебе с хорошим словом, как бывалыча, а ты рыло в сторону. Другие-то бабы плюются как кто заикнется про тебя, а я...
   - А у тебя слюней мало? Жалеешь? Чего ты, Аниська, прибежала ко мне? Поглядеть, да потом языком чесать? Ну, гляди. Не впервой видишь. Какая была, такая и осталась.
   - Нет, не такая. Поплоше и злее. Зря ты так-то со мной. Видно, девка, не сладко тебе и тут. Что-й-то ты обряду-то себе хуть не справишь? И в бедном житье ране почистей ходила.
   - А кому обряда-то моя нужна? Да не больно много капиталу у меня, чтоб наряжаться. На харч достает, и то ладно.
   - Вот, Вирка, с богом-то спорить как! Охальничаешь перед ним, не молишься, не каешься, он и забижает тебя. Нету тебе домотки, так катает тебя по разным местам. Э-эх, горькая твоя жизнь, баба! Право, горькая. Я позавидовать было шла, а теперь гляжу - плохо живешь.
   - А ты больно хорошо? Все под богом плохо живут, Анисья. Каждого своя ржа ест. И который говорит, что хорошо живет, только топырится для веселости, об жизни об своей думку подальше загоняет, чтоб не точила. Вот как ты.
   - Чего это я плохо? Слава богу в достатке и в своем угле. Без слезы, без хворбы, знамо, живой не живет. Разве, может, господа, а наш брат не живет, ну-к што ж? Я хорошо живу.
   - И господа на таких же дрожжах, как мы, всходят. От бабьей да от мужичьей плоти. И у них печенка человечья тревожливая. Плачут и хворают. Как не плакать и не хворать? Только продовольствия себе много захватили, дак в сытом житье живут. Плакать-то плачут, да только от зряшного. Нам бы сейчас на их кус, дак мы бы не плакали.
   - А что, Вирка, вот с того я и думаю: будто ты от роду и не дурочка, а по-дурьи все делаешь. Про господ вот... Ведь, как сказать, слух у нас в деревне есть, что ты на гульбу охотлива. Дак по крайности гуляла бы с умом, достаток бы наживала. Вот и пожила бы в господском житье. Вот из Романовки Мотька так-то в город подалась, в хорошем заведении живет, дак у ей платья шелковые, кольцо золотое. Приезжала на роздых, хвасталась. Да и здешние-то, которые около инженеров кормятся, погляди. Что тебе обувка, что одежа, - завидки берут глядеть... А ты... Посмотришь, и прямо жалко. Ей-пра, жалко. Все одно, коль на то дело пошла, дак по крайности с пользой бы. Господа-то к тебе как льнут.
   - А ты что же со своим астрийцем без пользы спишь? Тоже взяла бы да наживала на этом деле.
   - Ат сравняла! У меня дом, хозяйство не порушены, и на улке петь пою и плясать пляшу, и на гумно лежать с разными не хожу. Астриец, что ж? Грех мой один. А так, я венчанная мужу жена, детям мать и дому хозяйка. И всяк скажет: пакостлива бабенка, а шлюхой не назовет.
   - Зовут. Я слышала, да ты и сама слыхала.
   - Дак то со зла когда, а все одно мир меня за мужнину жену почитает, кличет по мужу, и я вровень с другими бабами иду. Не то есть грех, не то нет, - еще бабушка на-двое гадала. Никто меня за ноги не держал. А если я тебе сама что болтала, дак, может, так, для веселости задуривала. Поди-ка докажи! А твое дело другое: все напоказ. И с Васькой, и с инженером с этим, и теперь. Не хочешь, да видишь. Одна такая во всей деревне, как бельмо на глазу. А на славу на такую шла, на страм перед людьми, дак уж за чего-нибудь, а не дарма. А деньги да одежу да домашность заведешь, дак и при твоей жизни другим глазом мы на тебя глянем. За спиной скажем б..., а в глаза: Авимовна. Нет! Нет, Вирка, зря ты на меня косоротишься. Я тебе для твоего же добра советы даю. Другая так с тобой говорить не будет, а у меня сердце ласковое. Я никому зла не желаю.
   - Ну, а у меня, Анисья, на эдакую ласку сердце неохотливое. Не жалей и не советуй. Иди-ка, баба, домой, гуляй себе по-своему, а меня не замай.
   - Нет, не будет тебе доли. Ох, не будет. Больно уж занозиста. Высоко себя несешь, а все в дерьме хлюпаешься. Стой, стой!.. Еще на словечко одно.
   - Еще не все выболтала. Много их у тебя. Такой же дешевый товар, как и ласка твоя. Чего тебе надо?
   - Чего ты от господ шибко отбиваешься? Вот я никак не смекну. Желанного одного и середь мужиков у тебя нет. Ай по Ваське мозглявому после время сохнуть зачала, ай тот барин чем шибко изобидел, а?
   Вирка скривила губы, глянула в любопытные Анисьины глаза и крикнула злым высоким голосом:
   - Уходи, трепалка долгоязыкая! Не тебе на духу буду выкладывать, кого жалею, с чего пропадаю. Ну, повертывайся! И дорогу ко мне забудь. Был час, когда и ты мне мила была, а сейчас никто не мил. Сдохли бы вы всей Акгыровкой, я бы возрадовалась. Чорт меня привязал к вам!
   Круто повернулась и быстро в барак ушла. Целый день в углу своем на тряпье ничком пролежала. Баба-беженка, по бараку сожительница, долго на нее глядела. Потом спросила удивленно:
   - Когда же ты, красавица, напиться-то успела? Я и не видела, а?
   Не дождалась ответа, сплюнула и из барака ушла. Все разбрелись, одна Вирка осталась, да трое ребят. Назябшись на улице, на печку забрались, там шумели. Когда Вирка поднялась, старшая из троих, восьмилетняя Грунька, спросила:
   - Отрезвела, тетенька? Гулять сейчас пойдешь? Мамка сказывала - кузнец около барака вьется, все тебя нюхает. А мне чудно! Чего же это он нюхает? Ходит, да нюхает!
   И засмеялась звонким детским смехом.
   Вирка вздохнула и сказала устало в растяжку слова:
   - Ты не слушай, Грунька, чего большие бабы болтают. Не пересказывай мне. Мала еще, чтоб ихними пакостными словами мараться. Ну-к, подвиньтесь, я с вами на печке посижу, погреюсь. Понастроили нашему брату хоромы, со всех щелей дует, а от солнышка в земь запрятали.
   Грунька подперла щеку рукой и сказала по-взрослому, по-бабьи подхваченные сегодня налету слова:
   - А на улке-то тепло, солнышко нынче уж на весну, веселое...
   И другим живым своим голосом спросила:
   - А чего ты нынче не гуляешь? Ох, и чудно ты песни прошлый праздник играла. Пья-а-ная!..