Страница:
— Я же говорила, что он сумасшедший, — сказала Катя, пожимая плечами.
— Что здесь сумасшедшего? — удивился я. — Я же не прошу у вас сто рублей взаймы. («И на том спасибо», — проворчал профессор). Человек голоден и просит стакан чаю и кусок хлеба. Что здесь такого?
Мой вопрос явно поставил их в тупик.
— Да, вообще-то… — промямлила Катя и вопросительно взглянула на отца, который уже совсем собрался улететь ввысь.
— Проводи молодого человека на кухню, — сказал профессор, сдержавшись. — И дай ему стакан чаю и бутерброд.
Мы с Катей пошли на кухню. Я сел за стол, накрытый клеенкой с видами столиц мира, а Катя зажгла плиту, наполнила чайник водой и поставила на огонь. После этого она села напротив меня. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я улыбнулся, но у Кати лицо оставалось суровым.
— Чего уставилась? — спросил я.
— У тебя действительно не в порядке с мозгами или прикидываешься? — сказала она.
— Да нет, мозги у меня в норме.
— А впечатление такое, что они у тебя совсем не варят…
Чайник вскипел и завизжал, как кошка, которой наступили на хвост. Катя сняла его с плиты, достала из шкафа маленький фарфоровый чайник, бросила в него две ложки чая и залила кипятком. Она вынула из холодильника масло, сыр и колбасу; поставила на стол хлеб и пачку печенья.
— Лимона нет? — поинтересовался я.
Катя вздохнула и полезла в холодильник за лимоном.
Я сделал себе большой бутерброд с маслом и сыром, а сверху еще положил изрядный кусок колбасы. Налил чай в блюдце и долго дул на него, чтобы остыл.
— Тебе в детстве не говорили, что чавкать неприлично? — сказала Катя.
— Говорили.
— А зачем чавкаешь?
— Хочется…
Катя рассмеялась.
— А ты ничего… — сказал я.
— В смысле?
— Ну знаешь, так у тебя все в порядке… и фигура… Ноги там…
— Это — в маму. У нее тоже ноги длинные.
— Интересно было бы посмотреть.
— Она попозже будет.
— Знаешь, — сказал я, — у нас в школе учительница физики была… Такая симпатичная… Знаешь, такая фигура и грудь… В общем, интересная женщина.
— Ну и что? — Катя была заинтригована. Она прикрыла дверь и подсела ко мне ближе.
— Да ничего. Один раз она нам фильм показывала… Понимаешь, такой учебный фильм про всякие физические явления. А я сидел один, на задней парте… Она села рядом и… В общем, света не было, а она рядом… Я так разволновался и потихоньку к ней придвинулся…
— А она? — спросила Катя шепотом.
— Она сидит, как будто ничего не происходит. Короче, я ее обнял потихоньку…
— А она?
Я сделал себе новый бутерброд и продолжал беспечно:
— Она ничего. Сидит — смотрит. Ну, потом, после урока, она говорит: «Мирошников, — это моя фамилия, — зайди ко мне после уроков».
— А ты?
— Ну, я и зашел… Она была в лаборантской. Знаешь, колбы там всякие и прочая дребедень… Она меня увидела, и грудь у нее вздымается, как волны на картине Айвазовского «Девятый вал». Я говорю: «Надежда Ивановна, я без ума от вас…» А она: «Мирошников, я — твоя…» И как бросится мне на шею! Ты понимаешь?
— А ты не врешь?
Я увидел, какое уважение засветилось в Катиных глазах.
— С какой стати я буду тебе врать?
— И что же потом было?
Я не предусмотрел возможности подобного вопроса и замялся.
— Да потом она в другую школу перешла, — уклончиво ответил я. — В общем, как-то все на том закончилось.
Катя мечтательно вздохнула.
— Да, — сказала она. — Я тоже была влюблена в одного учителя. Он у нас в десятом классе литературу и русский преподавал. Такой видный мужчина был… с усами…
— Ну и как ты?
— Да никак. Я один раз ему письмо написала, но он не ответил. Ты же понимаешь, я девушка, мне неудобно навязываться…
— Это конечно, — согласился я. Мы замолчали. Мой рассказ явно произвел на Катю неизгладимое впечатление.
— Ты вообще чем занимаешься? — спросил я.
— Учусь в МГУ, — ответила Катя. — На первом курсе.
— Понятно, — сказал я. — Я тоже мог бы сейчас учиться на первом курсе.
— И что же?
Я пожал плечами.
— Да не захотелось. Вступительные я сдал на «отлично», а потом забрал документы. Решил жизненного опыта подкопить, в армии послужить. А то все лезут в эти институты, как кроты в норы…
— Ты молодец, — восхитилась Катя. — Мне тоже не хотелось поступать. Но родители, их ведь не убедишь.
— Родители есть родители.
Я встал.
— Что? Пойдешь? — сказала Катя.
— Да, пора. Я, наверное, завтра опять зайду к вам. За рукописью.
— Заходи.
В прихожей я надел ботинки и куртку.
— С папой я, пожалуй, прощаться не буду, — сказал я.
— Да, не стоит, — согласилась Катя. — Ты его немного вывел из себя.
Я вышел на улицу. Холодный осенний ветер хулиганил здесь: срывал с прохожих шляпы, бился в окна домов, завывал в подворотнях. Надвинув на голову капюшон куртки, я зашагал к метро.
— Как дела? Что нового? — спросила меня мать во время ужина.
— Наполеон Бонапарт родился в одна тысяча семьсот шестьдесят девятом году на острове Корсика, — ответил я.
Так как рот у меня был набит, то получилось нечто невразумительное: «На-он бо-рт ди-у-сь в о-у-а-ка».
Мама вполне удовлетворилась таким ответом. Только сказала:
— Когда ты отучишься говорить с набитым ртом? Как маленький, ей-богу!
После чая мы смотрели телевизор. Я плюхнулся в кресло, а мама села рядом за стол с кипой контрольных работ своих учеников. На кончик носа она водрузила очки, так что поверх них могла изредка бросать взгляд на телеэкран, и стала проверять тетрадки. Иногда она зачитывала оттуда вслух наиболее замечательные перлы. Как всегда, они исходили от некого Степакова, двоечника, сидевшего второй год в седьмом классе.
— Ох, этот Степаков, — сказала мать. — Послушай, Вань: «…Крепостное крестьянство с негодованием встретило сообщение о татаро-монгольском иге…»
Она засмеялась, но я относился к этому пресловутому Степакову со скрытой симпатией и встал на его защиту.
— А что здесь неверно, собственно?
— Ну, что ты прикидываешься! — удивилась мать. — Да ты послушай… — Она еще раз процитировала Степакова.
— Ну и что? — спросил я. — По-твоему, крестьянство должно было радоваться приходу хана Батыя?
— Да нет, — начала злиться мать. — Это же просто безграмотно! Какое «сообщение»? Что за формулировка!
— А что?! Прискакал гонец, собралось это, как его… вече, сделали сообщение о нашествии татаро-монгол, вече это не понравилось, и оно негодовало. Такое могло быть?
— Ты все путаешь, — растерялась мать. — При чем здесь вече, гонец?..
— А при том, что такие, как ты, придираются, а люди потом страдают, — назидательно произнес я и добавил: — И ты еще удивляешься, почему у меня в аттестате пять троек. А вот я смотрю на тебя и не удивляюсь!
Для матери мой аттестат был больным местом. Она нахмурилась и поставила Степакову тройку.
Потом мы отправились спать. И, прежде чем уснуть, я представил себя гладиатором. Окровавленным, в разбитых латах, смертельно уставшим, ибо только что в отчаянной схватке одолел громаднейшего льва. Стоя в центре залитой кровью арены, я внимаю восторженному реву толпы. Лев валяется неподалеку, Колизей неистовствует. Сам великий Цезарь дарует мне свободу. Но даже это меня мало интересует сейчас. В шестом ряду — девушка в бледно-розовой тоге, стянутой серебряным поясом у груди. Она бросает мне цветы. Букет рассыпается в воздухе, и алые лепестки медленно опускаются мне на плечи. Я узнаю гордую патрицианку. Это Катя. Каштановые волосы и карие глаза…
Первым, кого я встретил, когда на следующий день пришел в редакцию, была Зиночка. Она сидела за своим столом, положив ногу на ногу, и красила губы. Они у нее красные, но Зиночка предпочитала синий цвет. Она считала, что женщина с губами, как у мертвеца, должна вызывать у мужчин особое расположение.
— Ты что у Кузнецова вчера натворил, Пантелеймоныч? — спросила она меня.
— А что такое? — поинтересовался я.
— Да вот, позвонил ни свет ни заря и просил прислать за рукописью кого-нибудь другого.
— А ты?
— Я сказала, что больше некому. А он и говорит:
«Очень жаль, что в столь уважаемом учреждении работают такие нахалы, как этот молодой человек».
— А ты?
— Я говорю: «Да он у нас погоды не делает. Он у нас — пойди-подай». — Зиночка облизнула губы и взглянула на меня, явно рассчитывая произвести впечатление.
— Замечательно, — сказал я. — Прямо как у покойника.
Зиночка сморщилась, но не обиделась. Она никогда не обижалась.
— Так что же ты там наделал, Ваня?
— Да ничего. Его дочка втюрилась в меня по уши, вот он и опасается.
— Браво, Ваня. Ты, я вижу, свое дело знаешь, Кузнецов — сильный человек.
Я усмехнулся: дескать, красиво жить не запретишь, — и уселся в кресло-развалюху, стоявшее подле Зиночкиного стола. Меня одолевала дремота. Я уже было клюнул носом, но тут появился Макаров. Вид у него был неважный. Лицо опухшее, глаза стеклянные. Он кивнул Зиночке и поздоровался со мной за руку. Потом сел за свой стол и тяжело вздохнул.
— Ты на Цветной съездил? — спросил он меня,
— Нет.
— А чего сидишь? Двигай на Цветной. Привезешь фотографии, а потом к Кузнецову за рукописью. Ее сегодня в набор сдавать. — Он опять вздохнул и ослабил узел галстука. — Что-то душно у нас. Нет? — Макаров вопросительно и печально посмотрел на Зиночку.
— Открой форточку, Иван, — сказала Зиночка. — Степану Афанасьевичу душно.
Я полез открывать форточку, но, вдруг потеряв равновесие, сорвался с подоконника и полетел на пол. Плечами я ударился о дверцу шкафа, стоявшего рядом с окном. Одна створка распахнулась, и на мою голову посыпались папки с бумагами, журналы, книги, справочники и в заключение увесистый дырокол, угодивший мне в самое темечко. Степан Афанасьевич при этом скривил лицо так, будто ему, а не мне попали дыроколом по голове. Он побледнел и как пуля вылетел из комнаты.
— Заставь дурака богу молиться — весь лоб расшибет, — сказала Зиночка.
Я ничего не ответил. Поднялся, отряхнулся и стал собирать бумаги и запихивать их обратно в шкаф.
— Клади по порядку, — сказала Зиночка.
Я сложил на правой руке фигу и молча показал ей. Минут через десять вернулся Макаров. Он посвежел и, видимо, чувствовал себя значительно лучше.
— Уф! — сказал он. — Ну, Иван! Ну, Иван!
— Открывать форточку? — спросил я.
— Да нет, и так полегчало. Не ушибся?
— А как вы думаете? Если дыроколом по башке? Это как — приятно?
— Дырокол? Кто же его туда засунул? Я его третью неделю ищу! Давай-ка сюда.
Я подал ему дырокол. Степан Афанасьевич повертел его в руках, хмыкнул.
— Да, — решил он. — Такой штукой по голове — это не шутка. Можно до крови разбить.
— Конечно, — согласился я. — Если бы он с большой высоты падал — наверняка до крови.
— А может, и не до крови, — сказала Зиночка.
— Как не до крови?! — возмутился Степан Афанасьевич. — Таким дыроколом убить можно.
— Вот это вряд ли, — засомневался я.
— Да ты подумай! Если им со всей силы и по башке! А? — Степан Афанасьевич замахнулся рукой, изображая, как можно убить дыроколом.
— Дайте мне посмотреть, — попросила Зиночка.
Ей дали. Она оценивающе взвесила дырокол, покачала головой и сказала: — Если со всей силы, то убьешь.
— Вот видишь, — проговорил удовлетворенно Степан Афанасьевич.
Тут зазвонил телефон. Макаров поднял трубку.
— Да?.. Здрасте, Олег Петрович!.. Шум? Да это у нас тут курьер новенький с окна свалился… И знаете, что любопытно, ему дырокол на голову упал… Нет, не такой, как у вас. У вас маленький, а это, знаете, такой тяжеленный дыроколище… Нет, ни единой царапины… Ага, сейчас зайду… Ладушки. — Он положил трубку, забрал дырокол и направился к двери. — Шеф вызывает. Зина, дай-ка мне заодно характеристику Ованесова. Пускай подпишет.
Зина подала ему папку с бумагами. Степан Афанасьевич быстро просмотрел, их, кивнул головой и обратился ко мне:
— Вань, двигай на Цветной. Адрес у Григорьева возьми, а потом, значит, к Кузнецову.
Дверь открыла высокая полная женщина с приятным лицом. Я догадался, что это Катина мама. Увидев меня, она загадочно улыбнулась. Вероятно, мое поведение вчера послужило предметом долгого обсуждения в семье Кузнецова.
— Проходите, проходите, — сказала она гостеприимно.
— Я только за рукописью, — стал отнекиваться я.
— Вы как раз вовремя. Мы обедаем, — продолжала женщина, не слушая меня.
— Спасибо, я сыт.
— Все равно я не отпущу вас, не накормив хорошенько, — засмеялась она.
Пришлось войти. Я разделся в прихожей, после чего меня повели на кухню. Здесь собралась вся семья. За столом сидели: сам Кузнецов, Катя и еще старуха в золотом пенсне — видимо, бабка. Мое появление встретили весьма доброжелательно.
— Садись, — прогудел профессор.
Его жена поставила передо мной тарелку с супом и тоже села за стол.
— Маша, — обратился профессор к жене. — По этому случаю, я думаю, можно выпить вина.
Тут все уставились на меня, как на принца Уэльского.
— Сегодня праздник?! — прошамкала старуха.
— Сегодня, Агнесса Ивановна, — значительно заявил профессор, — вы имеете честь познакомиться с типичным представителем современной молодежи. Этакая смесь нигилизма с хамством.
— Сеня! — укоризненно покачала головой его жена.
— О-о! — пропела старуха и вонзилась в меня взглядом.
Я промолчал. Катя подмигнула мне и улыбнулась.
— Любопытнейший экземпляр! Любопытнейший! — продолжал профессор. — Кстати, как ваше имя?
— Иван, — ответил я.
— Это надо было узнать прежде всего, — сказала Катя.
— Очень хорошо, Иван, — проговорил профессор, — очень хорошо. Меня вы знаете, Катю тоже. Это моя мать Агнесса Ивановна, а это супруга Мария Викторовна.
Я встал и поклонился.
— Видите?! — торжествующе воскликнул профессор. — Все принимается в штыки. Из всего делается спектакль — шутовство, возведенное в принцип. Нам ничего не надо, мы все сами знаем!
— Да что же ты на него набросился? — рассмеялась Мария Викторовна.
— Это принципиальный вопрос, Маша, — сурово сказал профессор. — Я, мы, наше поколение хочет знать, ради кого мы жили и боролись. В чьи руки попадет воздвигнутое нами здание?!
— А что вы, собственно, беспокоитесь? — поинтересовался я.
— Любопытно было бы узнать, молодой человек, те принципы, по которым вы намереваетесь существовать в обществе, — спросил, в свою очередь, Кузнецов.
— Да принципы самые несложные, — ответил я. — Секрета тут никакого нет. Хотелось бы иметь приличный оклад, машину, квартиру в центре города и дачу в его окрестностях, хотя бы небольшую. Желательно, чтобы все это появилось как можно скорее. Да, еще… Поменьше работать. Согласитесь, что работа не самое веселое занятие…
При этих словах профессор подскочил и зашагал по кухне, бросая на меня уничтожающие взгляды. Невозможно описать возмущение, охватившее его. Он долго не мог вымолвить ни слова. Остальных членов его семьи мое заявление тоже очень озадачило. Меня просто смех разбирал, когда я смотрел на их постные физиономии. Кажется, только на Катю вся эта сцена не произвела никакого впечатления. Наконец Кузнецов снова уселся за стол и, остановив царственным движением руки супругу, норовившую вмешаться в разговор, сказал:
— Допустим! Допустим, что материальные блага необходимы, и в этом нет ничего предосудительного. Но все же надо заслужить их, то есть приложить какие-то усилия, и усилия немалые. Никто не подарит вам за красивые глаза ни машины, ни дачи. Нужно трудиться, работать, овладевать знаниями. Нужно не покладая рук создавать материальные и духовные ценности. Нужно развивать производство и двигать вперед науку. Падать от изнеможения и найти в себе силы встать после этого. Вот тогда красивый легковой автомобиль станет хорошим и заслуженным вознаграждением. Если… Если, разумеется, вы хотите получить его честным путем!
Последние слова он произнес тоном, исключающим всякие сомнения на мой счет. Я выждал небольшую паузу, дав возможность профессору сорвать аплодисменты бабки, совершенно обезумевшей от восхищения, после чего спокойно сказал:
— Какую мрачную картину вы нарисовали. Тогда уж лучше без машины… Лучше пешком ходить, чем падать от изнеможения.
— Вот! — победоносно завопил Кузнецов. — А иначе, мой юный друг, никак, никак, никак не получится!
— Почему же? — невинно спросил я. — А если жениться? К примеру, обольщу вашу дочь, женюсь на ней — и дело, можно сказать, в шляпе.
Катя прыснула, а ее домочадцы остолбенели. Кузнецов явно не ожидал такого оборота.
— У вас и связи имеются и денежки водятся! — Тут я подмигнул Марии Викторовне. — Не захотите же вы сделать несчастною жизнь единственной дочери. Прошли те мрачные времена, когда бесноватые феодалы выгоняли детей из дому. Найдете же вы возможность и в институт меня пристроить, и потом тепленькое местечко выхлопотать, и квартирку купите. Что вам стоит? Напишете лишнюю книжку — и готова жилплощадь. — Я сделал паузу, посмотрел прямо в глаза Агнессе Ивановне и рявкнул что было мочи: — А?! Агнесса Ивановна, а?!
Бедная старуха вздрогнула и открыла было рот, но так ничего и не сказала.
— Вон! — закричал профессор. — Вон!
— Сеня, Сеня! — бросилась к нему Мария Викторовна. — Успокойся!
— Безобразие! — наконец-то выговорила Агнесса Ивановна.
— Зачем вы так, Иван?! — сказала Мария Викторовна, пытаясь удержать мужа.
— А что вы сами к нему пристали? — вступилась за меня Катя.
— Во-он!
— Безобразие!
Тут началось подлинное безобразие. Профессор схватил меня за шиворот и стал выталкивать в прихожую. Я сопротивлялся, как мог, вцепившись в косяк дверей, но он, конечно, был здоровее, да еще эта Агнесса Ивановна все щипала меня за пальцы. Кончилось тем, что меня вышвырнули в прихожую, а оттуда я вылетел на лестничную клетку. За мной последовала моя куртка, и дверь захлопнулась. Я стал одеваться, прислушиваясь к крикам в квартире. Вдруг дверь опять открылась, но я уже сиганул по лестнице вниз, опасаясь кулачной расправы. Катин голос остановил меня.
— Вань, постой! — кричала она.
Я замер на первом этаже, готовый спасаться бегством в случае подвоха. Появилась Катя. Она была растрепана, но глаза ее сияли. В руках она держала белый пакет.
— Вот здорово! — сказала Катя.
— Ничего хорошего не вижу, — сказал я. — Еще на работу сообщит…
— Не сообщит. Вот тебе рукопись. — Она протянула мне пакет. Я взял его, проверил содержимое и кивнул. — Куда ты сейчас? — спросила Катя.
— В редакцию.
— Знаешь что, дай мне свой телефон. Я позвоню тебе вечерком — расскажу, как и что.
Я пожал плечами, как будто мне было все равно, и продиктовал номер.
— Ну, я побежала, — проговорила Катя. — Ой, что там делается! Потрясающе! — Она поднялась на несколько ступенек и обернулась ко мне. — А ты смешной, — сказала она. — Ты мне нравишься.
Мамы дома не было. На столе я нашел записку: «Ваня, я на родительском собрании. На плите — котлеты. Разогрей. Целую. Мама». Я пошел на кухню, посмотрел на котлеты, но есть не стал и вернулся в комнату. Зазвонил телефон.
— Позовите, пожалуйста, Ивана.
По голосу я узнал Катю.
— Это я, Катя. Привет.
— Привет.
— Ну, как дела?
— Все нормально.
— Чего там отец твой?
— Да ничего, в порядке. Покричал, конечно, немного, а потом успокоился. Мама сказала, что ты оригинал.
— Серьезно?
— Да, ты, как ни странно, ей очень понравился. Так что ты не волнуйся, на работу тебе отец не будет звонить.
— А чего мне волноваться? Я лицо не ответственное.
— Ага, ты скорее лицо безответственное, — засмеялась Катя. — Но все равно не хотелось, чтобы у тебя были неприятности.
— Спасибо. Ты что завтра делаешь? — спросил я.
— Утром учусь, а вечером ничего вроде.
— Может, встретимся, сходим куда-нибудь?
— Давай. Во сколько?
— На Маяковской, у памятника. Подгребай часикам к семи. Устроит?
— Устроит.
Я повесил трубку. На улице уже совсем стемнело. Далекие и близкие огни заполнили черный проем окна. «Что-то матери долго нет», — подумал я. В голове опять заварилась какая-то каша. Вдруг стало грустно. Захотелось что-нибудь немедленно предпринять. Я достал из шкафа свой лучший костюм, сшитый по случаю выпускного вечера, и белую рубашку. Одевшись, включил магнитофон и подошел к зеркалу. Левую руку я поднес ко рту, как будто в ней был микрофон, правой, поддерживал воображаемый шнур. Поймав ритм мелодии, я стал покачиваться, беззвучно раскрывая рот. Стены комнаты расползлись, пол провалился куда-то, и, выброшенный на сцену огромного концертного зала, я под рев многотысячных зрителей исполнил самую популярную песенку года. Исполнил под восторженный свист покоренного зала, чувствуя, как тысячи глаз размылись слезами безумного обожания. И я, заключенный в перекрестке софитов, торжествовал победу над этой исступленной вакханалией…
Звонок в дверь прозвучал, будто выстрел в спину. Словно застигнутый на месте преступления, я бросился к магнитофону, выключил его, и тишина обрушилась на голову, как поток холодной воды. Взволнованный, я открыл дверь и увидел соседа Никифорова с ребенком на руках, которого, судя по всему, только разбудили; он тер глаза ручонками, довольно бессмысленно озираясь по сторонам.
— Здрасте, — сказал я.
— Посмотри на ребенка, — сурово потребовал Никифоров.
— А в чем дело? — полюбопытствовал я, внимательно осмотрев малыша.
— Ничего не замечаешь? — спросил Никифоров. Я вторично осмотрел дитя и, не найдя никаких особенных изъянов, покачал головой.
— Да вроде все в порядке.
— Та-ак! — сказал Никифоров и, встряхнув ребенка, забормотал: — Ничего, пусик, ничего… Та-ак, — повторил он снова, обращаясь ко мне. — А головка дергается — это тоже порядок?! Да? Ребенок от твоей музыки, можно сказать, ненормальный растет! Это как, порядок?
— Да что ты ему объясняешь, бесстыднику? — закричала жена Никифорова, выбежав на лестничную площадку и вырывая из рук мужа ребенка. — Ничего, пусик, — заговорила она, раскачивая его на руках, — мы найдем на него управу! Мы его в милицию!.. Мы его!..
Малыш, видимо, растроганный всеобщим вниманием, действительно заплакал.
— Вот! — воскликнул Никифоров. — Во-от! Видишь, до чего довел ребенка! Ишь, моду взял — на полную катушку магник заряжает! Что из него теперь вырастет, когда он с ранних лет оглушенный растет?
— Должно быть, ничего хорошего, — согласился я.
— Как это? — удивился Никифоров.
— Так ведь головка дергается, — пояснил я и для наглядности сам задергал головой. Заметив это, юный Никифоров вдруг перестал плакать и с интересом воззрился на меня.
— Издевается, — убежденно сказала его мамаша.
— Самый умный, — решил ее супруг.
— Гу-гу! — закричал их сын, смеясь и хлопая в ладоши.
С трудом переставляя израненные, стертые ноги, я шел вверх. Пот тонкими струйками стекал из-под шлема на лицо, разъедал глаза и щипал опаленную солнцем, искусанную комарами, расцарапанную кожу. За спиной я слышал тяжелое дыхание своего отряда. А впереди была вершина, до которой оставалось не более ста шагов. Я остановился, и отряд в тот же миг застыл на месте. Вглядываясь в обросшие, худые лица солдат, я с трудом узнавал их. Диего, Хуан, Родриго… Они смотрят в мои глаза, надеясь найти в них избавление от всех несчастий, постигших нас в этом походе. Еще сто шагов… Я пройду их один. Сам. Обратив лицо к вершине, я отбрасываю шлем в сторону и обнажаю меч, будто иду в бой. Я поднимаюсь, чувствуя, как эта кучка больных и грязных людей, более похожих на нищих, нежели на солдат, пристально следит за каждым моим движением. Я иду к вершине. И в тот момент, когда я ступаю на нее, до меня доносится далекий, но неумолкающий шум прибоя. Я ощущаю запах морской волны, дуновение свежего бриза. Я вижу бескрайнюю голубую гладь, сверкающую под солнцем. Это океан. И, воздев меч к небу, я кричу так громко, как только могу. Кричу, чтобы слышали солдаты и индейцы, конкистадоры и миссионеры, ученые и мореплаватели, короли и королевства, все мужчины и все женщины. Кричу о том, что я, первый из всех, увидел этот Великий Неведомый Океан. И пока солдаты в безумном восторге спешат ко мне, я его единственный и полноправный владелец. Я — Васко Нуньес де Бальбоа.
Сон сковал глаза. Уступая ему, я простился с человеком, пронзающим небо серебряным клинком своего меча.
Каким же был этот миг? И был ли вообще?
Шел пятый час, и я, памятуя о свидании с Катей, хотел, по образному выражению Зиночки, «отчалить из гавани». Степан Афанасьевич протянул мне большой конверт.
— Вот, брось пакет в почтовый ящик — и свободен, — сказал он.
— Что это?
— Фантастический рассказ. Плохой. Печатать не будем. Еще вопросы?
— Все ясно, как в морге, — сказал я.
— Слыхали выраженьице? — проговорила Зиночка.
Макаров усмехнулся.
— Действуй.
Я взглянул на адрес на конверте. Тверская-Ямская. «Это мне по дороге. Заеду, брошу в ящик. Время есть», — решил я.
Однако почтового ящика в подъезде дома на Тверской-Ямской не оказалось. Мне пришлось пешком подняться на пятый этаж (лифт в доме не работал), и там я долго звонил в буро-коричневую дверь квартиры No 46, где проживал автор фантастического рассказа. Наконец мне открыли. Я увидел худощавого мужчину в пижаме и тапочках на босу ногу. Лицо его, смуглое, широкоскулое — нос с горбинкой, глаза голубые, — имело выражение недовольства, какое бывает у людей, чей сон бесцеремонно потревожили. Мужчина окинул меня подозрительным взглядом и спросил:
— Что здесь сумасшедшего? — удивился я. — Я же не прошу у вас сто рублей взаймы. («И на том спасибо», — проворчал профессор). Человек голоден и просит стакан чаю и кусок хлеба. Что здесь такого?
Мой вопрос явно поставил их в тупик.
— Да, вообще-то… — промямлила Катя и вопросительно взглянула на отца, который уже совсем собрался улететь ввысь.
— Проводи молодого человека на кухню, — сказал профессор, сдержавшись. — И дай ему стакан чаю и бутерброд.
Мы с Катей пошли на кухню. Я сел за стол, накрытый клеенкой с видами столиц мира, а Катя зажгла плиту, наполнила чайник водой и поставила на огонь. После этого она села напротив меня. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я улыбнулся, но у Кати лицо оставалось суровым.
— Чего уставилась? — спросил я.
— У тебя действительно не в порядке с мозгами или прикидываешься? — сказала она.
— Да нет, мозги у меня в норме.
— А впечатление такое, что они у тебя совсем не варят…
Чайник вскипел и завизжал, как кошка, которой наступили на хвост. Катя сняла его с плиты, достала из шкафа маленький фарфоровый чайник, бросила в него две ложки чая и залила кипятком. Она вынула из холодильника масло, сыр и колбасу; поставила на стол хлеб и пачку печенья.
— Лимона нет? — поинтересовался я.
Катя вздохнула и полезла в холодильник за лимоном.
Я сделал себе большой бутерброд с маслом и сыром, а сверху еще положил изрядный кусок колбасы. Налил чай в блюдце и долго дул на него, чтобы остыл.
— Тебе в детстве не говорили, что чавкать неприлично? — сказала Катя.
— Говорили.
— А зачем чавкаешь?
— Хочется…
Катя рассмеялась.
— А ты ничего… — сказал я.
— В смысле?
— Ну знаешь, так у тебя все в порядке… и фигура… Ноги там…
— Это — в маму. У нее тоже ноги длинные.
— Интересно было бы посмотреть.
— Она попозже будет.
— Знаешь, — сказал я, — у нас в школе учительница физики была… Такая симпатичная… Знаешь, такая фигура и грудь… В общем, интересная женщина.
— Ну и что? — Катя была заинтригована. Она прикрыла дверь и подсела ко мне ближе.
— Да ничего. Один раз она нам фильм показывала… Понимаешь, такой учебный фильм про всякие физические явления. А я сидел один, на задней парте… Она села рядом и… В общем, света не было, а она рядом… Я так разволновался и потихоньку к ней придвинулся…
— А она? — спросила Катя шепотом.
— Она сидит, как будто ничего не происходит. Короче, я ее обнял потихоньку…
— А она?
Я сделал себе новый бутерброд и продолжал беспечно:
— Она ничего. Сидит — смотрит. Ну, потом, после урока, она говорит: «Мирошников, — это моя фамилия, — зайди ко мне после уроков».
— А ты?
— Ну, я и зашел… Она была в лаборантской. Знаешь, колбы там всякие и прочая дребедень… Она меня увидела, и грудь у нее вздымается, как волны на картине Айвазовского «Девятый вал». Я говорю: «Надежда Ивановна, я без ума от вас…» А она: «Мирошников, я — твоя…» И как бросится мне на шею! Ты понимаешь?
— А ты не врешь?
Я увидел, какое уважение засветилось в Катиных глазах.
— С какой стати я буду тебе врать?
— И что же потом было?
Я не предусмотрел возможности подобного вопроса и замялся.
— Да потом она в другую школу перешла, — уклончиво ответил я. — В общем, как-то все на том закончилось.
Катя мечтательно вздохнула.
— Да, — сказала она. — Я тоже была влюблена в одного учителя. Он у нас в десятом классе литературу и русский преподавал. Такой видный мужчина был… с усами…
— Ну и как ты?
— Да никак. Я один раз ему письмо написала, но он не ответил. Ты же понимаешь, я девушка, мне неудобно навязываться…
— Это конечно, — согласился я. Мы замолчали. Мой рассказ явно произвел на Катю неизгладимое впечатление.
— Ты вообще чем занимаешься? — спросил я.
— Учусь в МГУ, — ответила Катя. — На первом курсе.
— Понятно, — сказал я. — Я тоже мог бы сейчас учиться на первом курсе.
— И что же?
Я пожал плечами.
— Да не захотелось. Вступительные я сдал на «отлично», а потом забрал документы. Решил жизненного опыта подкопить, в армии послужить. А то все лезут в эти институты, как кроты в норы…
— Ты молодец, — восхитилась Катя. — Мне тоже не хотелось поступать. Но родители, их ведь не убедишь.
— Родители есть родители.
Я встал.
— Что? Пойдешь? — сказала Катя.
— Да, пора. Я, наверное, завтра опять зайду к вам. За рукописью.
— Заходи.
В прихожей я надел ботинки и куртку.
— С папой я, пожалуй, прощаться не буду, — сказал я.
— Да, не стоит, — согласилась Катя. — Ты его немного вывел из себя.
Я вышел на улицу. Холодный осенний ветер хулиганил здесь: срывал с прохожих шляпы, бился в окна домов, завывал в подворотнях. Надвинув на голову капюшон куртки, я зашагал к метро.
— Как дела? Что нового? — спросила меня мать во время ужина.
— Наполеон Бонапарт родился в одна тысяча семьсот шестьдесят девятом году на острове Корсика, — ответил я.
Так как рот у меня был набит, то получилось нечто невразумительное: «На-он бо-рт ди-у-сь в о-у-а-ка».
Мама вполне удовлетворилась таким ответом. Только сказала:
— Когда ты отучишься говорить с набитым ртом? Как маленький, ей-богу!
После чая мы смотрели телевизор. Я плюхнулся в кресло, а мама села рядом за стол с кипой контрольных работ своих учеников. На кончик носа она водрузила очки, так что поверх них могла изредка бросать взгляд на телеэкран, и стала проверять тетрадки. Иногда она зачитывала оттуда вслух наиболее замечательные перлы. Как всегда, они исходили от некого Степакова, двоечника, сидевшего второй год в седьмом классе.
— Ох, этот Степаков, — сказала мать. — Послушай, Вань: «…Крепостное крестьянство с негодованием встретило сообщение о татаро-монгольском иге…»
Она засмеялась, но я относился к этому пресловутому Степакову со скрытой симпатией и встал на его защиту.
— А что здесь неверно, собственно?
— Ну, что ты прикидываешься! — удивилась мать. — Да ты послушай… — Она еще раз процитировала Степакова.
— Ну и что? — спросил я. — По-твоему, крестьянство должно было радоваться приходу хана Батыя?
— Да нет, — начала злиться мать. — Это же просто безграмотно! Какое «сообщение»? Что за формулировка!
— А что?! Прискакал гонец, собралось это, как его… вече, сделали сообщение о нашествии татаро-монгол, вече это не понравилось, и оно негодовало. Такое могло быть?
— Ты все путаешь, — растерялась мать. — При чем здесь вече, гонец?..
— А при том, что такие, как ты, придираются, а люди потом страдают, — назидательно произнес я и добавил: — И ты еще удивляешься, почему у меня в аттестате пять троек. А вот я смотрю на тебя и не удивляюсь!
Для матери мой аттестат был больным местом. Она нахмурилась и поставила Степакову тройку.
Потом мы отправились спать. И, прежде чем уснуть, я представил себя гладиатором. Окровавленным, в разбитых латах, смертельно уставшим, ибо только что в отчаянной схватке одолел громаднейшего льва. Стоя в центре залитой кровью арены, я внимаю восторженному реву толпы. Лев валяется неподалеку, Колизей неистовствует. Сам великий Цезарь дарует мне свободу. Но даже это меня мало интересует сейчас. В шестом ряду — девушка в бледно-розовой тоге, стянутой серебряным поясом у груди. Она бросает мне цветы. Букет рассыпается в воздухе, и алые лепестки медленно опускаются мне на плечи. Я узнаю гордую патрицианку. Это Катя. Каштановые волосы и карие глаза…
Первым, кого я встретил, когда на следующий день пришел в редакцию, была Зиночка. Она сидела за своим столом, положив ногу на ногу, и красила губы. Они у нее красные, но Зиночка предпочитала синий цвет. Она считала, что женщина с губами, как у мертвеца, должна вызывать у мужчин особое расположение.
— Ты что у Кузнецова вчера натворил, Пантелеймоныч? — спросила она меня.
— А что такое? — поинтересовался я.
— Да вот, позвонил ни свет ни заря и просил прислать за рукописью кого-нибудь другого.
— А ты?
— Я сказала, что больше некому. А он и говорит:
«Очень жаль, что в столь уважаемом учреждении работают такие нахалы, как этот молодой человек».
— А ты?
— Я говорю: «Да он у нас погоды не делает. Он у нас — пойди-подай». — Зиночка облизнула губы и взглянула на меня, явно рассчитывая произвести впечатление.
— Замечательно, — сказал я. — Прямо как у покойника.
Зиночка сморщилась, но не обиделась. Она никогда не обижалась.
— Так что же ты там наделал, Ваня?
— Да ничего. Его дочка втюрилась в меня по уши, вот он и опасается.
— Браво, Ваня. Ты, я вижу, свое дело знаешь, Кузнецов — сильный человек.
Я усмехнулся: дескать, красиво жить не запретишь, — и уселся в кресло-развалюху, стоявшее подле Зиночкиного стола. Меня одолевала дремота. Я уже было клюнул носом, но тут появился Макаров. Вид у него был неважный. Лицо опухшее, глаза стеклянные. Он кивнул Зиночке и поздоровался со мной за руку. Потом сел за свой стол и тяжело вздохнул.
— Ты на Цветной съездил? — спросил он меня,
— Нет.
— А чего сидишь? Двигай на Цветной. Привезешь фотографии, а потом к Кузнецову за рукописью. Ее сегодня в набор сдавать. — Он опять вздохнул и ослабил узел галстука. — Что-то душно у нас. Нет? — Макаров вопросительно и печально посмотрел на Зиночку.
— Открой форточку, Иван, — сказала Зиночка. — Степану Афанасьевичу душно.
Я полез открывать форточку, но, вдруг потеряв равновесие, сорвался с подоконника и полетел на пол. Плечами я ударился о дверцу шкафа, стоявшего рядом с окном. Одна створка распахнулась, и на мою голову посыпались папки с бумагами, журналы, книги, справочники и в заключение увесистый дырокол, угодивший мне в самое темечко. Степан Афанасьевич при этом скривил лицо так, будто ему, а не мне попали дыроколом по голове. Он побледнел и как пуля вылетел из комнаты.
— Заставь дурака богу молиться — весь лоб расшибет, — сказала Зиночка.
Я ничего не ответил. Поднялся, отряхнулся и стал собирать бумаги и запихивать их обратно в шкаф.
— Клади по порядку, — сказала Зиночка.
Я сложил на правой руке фигу и молча показал ей. Минут через десять вернулся Макаров. Он посвежел и, видимо, чувствовал себя значительно лучше.
— Уф! — сказал он. — Ну, Иван! Ну, Иван!
— Открывать форточку? — спросил я.
— Да нет, и так полегчало. Не ушибся?
— А как вы думаете? Если дыроколом по башке? Это как — приятно?
— Дырокол? Кто же его туда засунул? Я его третью неделю ищу! Давай-ка сюда.
Я подал ему дырокол. Степан Афанасьевич повертел его в руках, хмыкнул.
— Да, — решил он. — Такой штукой по голове — это не шутка. Можно до крови разбить.
— Конечно, — согласился я. — Если бы он с большой высоты падал — наверняка до крови.
— А может, и не до крови, — сказала Зиночка.
— Как не до крови?! — возмутился Степан Афанасьевич. — Таким дыроколом убить можно.
— Вот это вряд ли, — засомневался я.
— Да ты подумай! Если им со всей силы и по башке! А? — Степан Афанасьевич замахнулся рукой, изображая, как можно убить дыроколом.
— Дайте мне посмотреть, — попросила Зиночка.
Ей дали. Она оценивающе взвесила дырокол, покачала головой и сказала: — Если со всей силы, то убьешь.
— Вот видишь, — проговорил удовлетворенно Степан Афанасьевич.
Тут зазвонил телефон. Макаров поднял трубку.
— Да?.. Здрасте, Олег Петрович!.. Шум? Да это у нас тут курьер новенький с окна свалился… И знаете, что любопытно, ему дырокол на голову упал… Нет, не такой, как у вас. У вас маленький, а это, знаете, такой тяжеленный дыроколище… Нет, ни единой царапины… Ага, сейчас зайду… Ладушки. — Он положил трубку, забрал дырокол и направился к двери. — Шеф вызывает. Зина, дай-ка мне заодно характеристику Ованесова. Пускай подпишет.
Зина подала ему папку с бумагами. Степан Афанасьевич быстро просмотрел, их, кивнул головой и обратился ко мне:
— Вань, двигай на Цветной. Адрес у Григорьева возьми, а потом, значит, к Кузнецову.
Дверь открыла высокая полная женщина с приятным лицом. Я догадался, что это Катина мама. Увидев меня, она загадочно улыбнулась. Вероятно, мое поведение вчера послужило предметом долгого обсуждения в семье Кузнецова.
— Проходите, проходите, — сказала она гостеприимно.
— Я только за рукописью, — стал отнекиваться я.
— Вы как раз вовремя. Мы обедаем, — продолжала женщина, не слушая меня.
— Спасибо, я сыт.
— Все равно я не отпущу вас, не накормив хорошенько, — засмеялась она.
Пришлось войти. Я разделся в прихожей, после чего меня повели на кухню. Здесь собралась вся семья. За столом сидели: сам Кузнецов, Катя и еще старуха в золотом пенсне — видимо, бабка. Мое появление встретили весьма доброжелательно.
— Садись, — прогудел профессор.
Его жена поставила передо мной тарелку с супом и тоже села за стол.
— Маша, — обратился профессор к жене. — По этому случаю, я думаю, можно выпить вина.
Тут все уставились на меня, как на принца Уэльского.
— Сегодня праздник?! — прошамкала старуха.
— Сегодня, Агнесса Ивановна, — значительно заявил профессор, — вы имеете честь познакомиться с типичным представителем современной молодежи. Этакая смесь нигилизма с хамством.
— Сеня! — укоризненно покачала головой его жена.
— О-о! — пропела старуха и вонзилась в меня взглядом.
Я промолчал. Катя подмигнула мне и улыбнулась.
— Любопытнейший экземпляр! Любопытнейший! — продолжал профессор. — Кстати, как ваше имя?
— Иван, — ответил я.
— Это надо было узнать прежде всего, — сказала Катя.
— Очень хорошо, Иван, — проговорил профессор, — очень хорошо. Меня вы знаете, Катю тоже. Это моя мать Агнесса Ивановна, а это супруга Мария Викторовна.
Я встал и поклонился.
— Видите?! — торжествующе воскликнул профессор. — Все принимается в штыки. Из всего делается спектакль — шутовство, возведенное в принцип. Нам ничего не надо, мы все сами знаем!
— Да что же ты на него набросился? — рассмеялась Мария Викторовна.
— Это принципиальный вопрос, Маша, — сурово сказал профессор. — Я, мы, наше поколение хочет знать, ради кого мы жили и боролись. В чьи руки попадет воздвигнутое нами здание?!
— А что вы, собственно, беспокоитесь? — поинтересовался я.
— Любопытно было бы узнать, молодой человек, те принципы, по которым вы намереваетесь существовать в обществе, — спросил, в свою очередь, Кузнецов.
— Да принципы самые несложные, — ответил я. — Секрета тут никакого нет. Хотелось бы иметь приличный оклад, машину, квартиру в центре города и дачу в его окрестностях, хотя бы небольшую. Желательно, чтобы все это появилось как можно скорее. Да, еще… Поменьше работать. Согласитесь, что работа не самое веселое занятие…
При этих словах профессор подскочил и зашагал по кухне, бросая на меня уничтожающие взгляды. Невозможно описать возмущение, охватившее его. Он долго не мог вымолвить ни слова. Остальных членов его семьи мое заявление тоже очень озадачило. Меня просто смех разбирал, когда я смотрел на их постные физиономии. Кажется, только на Катю вся эта сцена не произвела никакого впечатления. Наконец Кузнецов снова уселся за стол и, остановив царственным движением руки супругу, норовившую вмешаться в разговор, сказал:
— Допустим! Допустим, что материальные блага необходимы, и в этом нет ничего предосудительного. Но все же надо заслужить их, то есть приложить какие-то усилия, и усилия немалые. Никто не подарит вам за красивые глаза ни машины, ни дачи. Нужно трудиться, работать, овладевать знаниями. Нужно не покладая рук создавать материальные и духовные ценности. Нужно развивать производство и двигать вперед науку. Падать от изнеможения и найти в себе силы встать после этого. Вот тогда красивый легковой автомобиль станет хорошим и заслуженным вознаграждением. Если… Если, разумеется, вы хотите получить его честным путем!
Последние слова он произнес тоном, исключающим всякие сомнения на мой счет. Я выждал небольшую паузу, дав возможность профессору сорвать аплодисменты бабки, совершенно обезумевшей от восхищения, после чего спокойно сказал:
— Какую мрачную картину вы нарисовали. Тогда уж лучше без машины… Лучше пешком ходить, чем падать от изнеможения.
— Вот! — победоносно завопил Кузнецов. — А иначе, мой юный друг, никак, никак, никак не получится!
— Почему же? — невинно спросил я. — А если жениться? К примеру, обольщу вашу дочь, женюсь на ней — и дело, можно сказать, в шляпе.
Катя прыснула, а ее домочадцы остолбенели. Кузнецов явно не ожидал такого оборота.
— У вас и связи имеются и денежки водятся! — Тут я подмигнул Марии Викторовне. — Не захотите же вы сделать несчастною жизнь единственной дочери. Прошли те мрачные времена, когда бесноватые феодалы выгоняли детей из дому. Найдете же вы возможность и в институт меня пристроить, и потом тепленькое местечко выхлопотать, и квартирку купите. Что вам стоит? Напишете лишнюю книжку — и готова жилплощадь. — Я сделал паузу, посмотрел прямо в глаза Агнессе Ивановне и рявкнул что было мочи: — А?! Агнесса Ивановна, а?!
Бедная старуха вздрогнула и открыла было рот, но так ничего и не сказала.
— Вон! — закричал профессор. — Вон!
— Сеня, Сеня! — бросилась к нему Мария Викторовна. — Успокойся!
— Безобразие! — наконец-то выговорила Агнесса Ивановна.
— Зачем вы так, Иван?! — сказала Мария Викторовна, пытаясь удержать мужа.
— А что вы сами к нему пристали? — вступилась за меня Катя.
— Во-он!
— Безобразие!
Тут началось подлинное безобразие. Профессор схватил меня за шиворот и стал выталкивать в прихожую. Я сопротивлялся, как мог, вцепившись в косяк дверей, но он, конечно, был здоровее, да еще эта Агнесса Ивановна все щипала меня за пальцы. Кончилось тем, что меня вышвырнули в прихожую, а оттуда я вылетел на лестничную клетку. За мной последовала моя куртка, и дверь захлопнулась. Я стал одеваться, прислушиваясь к крикам в квартире. Вдруг дверь опять открылась, но я уже сиганул по лестнице вниз, опасаясь кулачной расправы. Катин голос остановил меня.
— Вань, постой! — кричала она.
Я замер на первом этаже, готовый спасаться бегством в случае подвоха. Появилась Катя. Она была растрепана, но глаза ее сияли. В руках она держала белый пакет.
— Вот здорово! — сказала Катя.
— Ничего хорошего не вижу, — сказал я. — Еще на работу сообщит…
— Не сообщит. Вот тебе рукопись. — Она протянула мне пакет. Я взял его, проверил содержимое и кивнул. — Куда ты сейчас? — спросила Катя.
— В редакцию.
— Знаешь что, дай мне свой телефон. Я позвоню тебе вечерком — расскажу, как и что.
Я пожал плечами, как будто мне было все равно, и продиктовал номер.
— Ну, я побежала, — проговорила Катя. — Ой, что там делается! Потрясающе! — Она поднялась на несколько ступенек и обернулась ко мне. — А ты смешной, — сказала она. — Ты мне нравишься.
Мамы дома не было. На столе я нашел записку: «Ваня, я на родительском собрании. На плите — котлеты. Разогрей. Целую. Мама». Я пошел на кухню, посмотрел на котлеты, но есть не стал и вернулся в комнату. Зазвонил телефон.
— Позовите, пожалуйста, Ивана.
По голосу я узнал Катю.
— Это я, Катя. Привет.
— Привет.
— Ну, как дела?
— Все нормально.
— Чего там отец твой?
— Да ничего, в порядке. Покричал, конечно, немного, а потом успокоился. Мама сказала, что ты оригинал.
— Серьезно?
— Да, ты, как ни странно, ей очень понравился. Так что ты не волнуйся, на работу тебе отец не будет звонить.
— А чего мне волноваться? Я лицо не ответственное.
— Ага, ты скорее лицо безответственное, — засмеялась Катя. — Но все равно не хотелось, чтобы у тебя были неприятности.
— Спасибо. Ты что завтра делаешь? — спросил я.
— Утром учусь, а вечером ничего вроде.
— Может, встретимся, сходим куда-нибудь?
— Давай. Во сколько?
— На Маяковской, у памятника. Подгребай часикам к семи. Устроит?
— Устроит.
Я повесил трубку. На улице уже совсем стемнело. Далекие и близкие огни заполнили черный проем окна. «Что-то матери долго нет», — подумал я. В голове опять заварилась какая-то каша. Вдруг стало грустно. Захотелось что-нибудь немедленно предпринять. Я достал из шкафа свой лучший костюм, сшитый по случаю выпускного вечера, и белую рубашку. Одевшись, включил магнитофон и подошел к зеркалу. Левую руку я поднес ко рту, как будто в ней был микрофон, правой, поддерживал воображаемый шнур. Поймав ритм мелодии, я стал покачиваться, беззвучно раскрывая рот. Стены комнаты расползлись, пол провалился куда-то, и, выброшенный на сцену огромного концертного зала, я под рев многотысячных зрителей исполнил самую популярную песенку года. Исполнил под восторженный свист покоренного зала, чувствуя, как тысячи глаз размылись слезами безумного обожания. И я, заключенный в перекрестке софитов, торжествовал победу над этой исступленной вакханалией…
Звонок в дверь прозвучал, будто выстрел в спину. Словно застигнутый на месте преступления, я бросился к магнитофону, выключил его, и тишина обрушилась на голову, как поток холодной воды. Взволнованный, я открыл дверь и увидел соседа Никифорова с ребенком на руках, которого, судя по всему, только разбудили; он тер глаза ручонками, довольно бессмысленно озираясь по сторонам.
— Здрасте, — сказал я.
— Посмотри на ребенка, — сурово потребовал Никифоров.
— А в чем дело? — полюбопытствовал я, внимательно осмотрев малыша.
— Ничего не замечаешь? — спросил Никифоров. Я вторично осмотрел дитя и, не найдя никаких особенных изъянов, покачал головой.
— Да вроде все в порядке.
— Та-ак! — сказал Никифоров и, встряхнув ребенка, забормотал: — Ничего, пусик, ничего… Та-ак, — повторил он снова, обращаясь ко мне. — А головка дергается — это тоже порядок?! Да? Ребенок от твоей музыки, можно сказать, ненормальный растет! Это как, порядок?
— Да что ты ему объясняешь, бесстыднику? — закричала жена Никифорова, выбежав на лестничную площадку и вырывая из рук мужа ребенка. — Ничего, пусик, — заговорила она, раскачивая его на руках, — мы найдем на него управу! Мы его в милицию!.. Мы его!..
Малыш, видимо, растроганный всеобщим вниманием, действительно заплакал.
— Вот! — воскликнул Никифоров. — Во-от! Видишь, до чего довел ребенка! Ишь, моду взял — на полную катушку магник заряжает! Что из него теперь вырастет, когда он с ранних лет оглушенный растет?
— Должно быть, ничего хорошего, — согласился я.
— Как это? — удивился Никифоров.
— Так ведь головка дергается, — пояснил я и для наглядности сам задергал головой. Заметив это, юный Никифоров вдруг перестал плакать и с интересом воззрился на меня.
— Издевается, — убежденно сказала его мамаша.
— Самый умный, — решил ее супруг.
— Гу-гу! — закричал их сын, смеясь и хлопая в ладоши.
С трудом переставляя израненные, стертые ноги, я шел вверх. Пот тонкими струйками стекал из-под шлема на лицо, разъедал глаза и щипал опаленную солнцем, искусанную комарами, расцарапанную кожу. За спиной я слышал тяжелое дыхание своего отряда. А впереди была вершина, до которой оставалось не более ста шагов. Я остановился, и отряд в тот же миг застыл на месте. Вглядываясь в обросшие, худые лица солдат, я с трудом узнавал их. Диего, Хуан, Родриго… Они смотрят в мои глаза, надеясь найти в них избавление от всех несчастий, постигших нас в этом походе. Еще сто шагов… Я пройду их один. Сам. Обратив лицо к вершине, я отбрасываю шлем в сторону и обнажаю меч, будто иду в бой. Я поднимаюсь, чувствуя, как эта кучка больных и грязных людей, более похожих на нищих, нежели на солдат, пристально следит за каждым моим движением. Я иду к вершине. И в тот момент, когда я ступаю на нее, до меня доносится далекий, но неумолкающий шум прибоя. Я ощущаю запах морской волны, дуновение свежего бриза. Я вижу бескрайнюю голубую гладь, сверкающую под солнцем. Это океан. И, воздев меч к небу, я кричу так громко, как только могу. Кричу, чтобы слышали солдаты и индейцы, конкистадоры и миссионеры, ученые и мореплаватели, короли и королевства, все мужчины и все женщины. Кричу о том, что я, первый из всех, увидел этот Великий Неведомый Океан. И пока солдаты в безумном восторге спешат ко мне, я его единственный и полноправный владелец. Я — Васко Нуньес де Бальбоа.
Сон сковал глаза. Уступая ему, я простился с человеком, пронзающим небо серебряным клинком своего меча.
Каким же был этот миг? И был ли вообще?
Шел пятый час, и я, памятуя о свидании с Катей, хотел, по образному выражению Зиночки, «отчалить из гавани». Степан Афанасьевич протянул мне большой конверт.
— Вот, брось пакет в почтовый ящик — и свободен, — сказал он.
— Что это?
— Фантастический рассказ. Плохой. Печатать не будем. Еще вопросы?
— Все ясно, как в морге, — сказал я.
— Слыхали выраженьице? — проговорила Зиночка.
Макаров усмехнулся.
— Действуй.
Я взглянул на адрес на конверте. Тверская-Ямская. «Это мне по дороге. Заеду, брошу в ящик. Время есть», — решил я.
Однако почтового ящика в подъезде дома на Тверской-Ямской не оказалось. Мне пришлось пешком подняться на пятый этаж (лифт в доме не работал), и там я долго звонил в буро-коричневую дверь квартиры No 46, где проживал автор фантастического рассказа. Наконец мне открыли. Я увидел худощавого мужчину в пижаме и тапочках на босу ногу. Лицо его, смуглое, широкоскулое — нос с горбинкой, глаза голубые, — имело выражение недовольства, какое бывает у людей, чей сон бесцеремонно потревожили. Мужчина окинул меня подозрительным взглядом и спросил: