Может быть, астма передается, как заразная болезнь, думал Родригес. Могут ли легочные спазмы, появившиеся вскоре после событий в Ла-Игуере, быть последним проклятием обреченного фанатика? Надо ли было вступать с ним в разговоры? За каким чертом вообще он полез в боливийскую эпопею? Все, кто был причастен к гибели Че, давно мертвы. Только Родригес дожил до старости, просыпается по ночам, задыхаясь от спазма в бронхах, и ему кажется, что в комнате воняет, как в клетке с хорьками.
   Ноют колени. Ноет запястье, на котором Родригес столько лет носил трофейные часы, снятые с руки знаменитого мертвеца. Сынишка соседа расхаживает в футболке со знаменитым портретом. Отличный портрет, ничего не скажешь; он многое упростил. Это была удивительно красивая операция, нечто совершенно новое. Родригес, привыкший опираться на оружие, осведомителей и подкуп, поначалу скептически отнесся к ней, но увидев результат, был потрясен. В кампанию были втянуты социальные психологи, рекламщики, художники. Хорошо оплаченные левые журналисты раздували ноздри, припорошенные кокаином. Родригес многое мог бы рассказать о происхождении порошка, и в его глазах это становилось лишней виньеткой, добавляющей изящества операции…
   Стоило подтолкнуть – и покатилось, как снежный ком. Че Гевара – поп-символ, Че Гевара – кумир обкуренных подростков… Кто круче – Че или Майкл Джексон? Конечно, Че, правда, он не пел и вообще, говорят, был за красных… О, ради такого стоит потерпеть дурацкие футболки. Терпит же Родригес тот адский грохот, который соседский мальчишка принимает за музыку…
 
   На экране маячила багровая, будто обваренная, физиономия мистера Ли.
   – Ну? – спросил Родригес, не включая камеры. По лицу Ли скользнула растерянность, но он тут же осклабился и помахал толстой, покрытой густой рыжей шерстью ручищей.
   – Как здоровье, дядюшка? – бодро спросил он. – Как дела на пляже? Соскучились по нашим деревенским сплетням?
   Родригес стиснул челюсти. Чертов болтун. Жадный непрофессиональный болван.
   – Не стоит делиться слишком личным, – мягко сказал он.
   – У меня отличный сисадмин, дядюшка Феликс, – все также жизнерадостно ответил Ли. – И при том – конченный параноик. Ну, знаете: кругом агенты ЦРУ, правительство не спускает глаз с граждан, свобода и права личности в опасности, прослушивается все… – Ли загоготал. – Там еще было что-то про облучение и разрушение тонких миров и лобных долей мозга, но это не так важно. Главное – бороться со шпионами. Мальчик позаботился, чтобы добрый начальник мог побеседовать с родственниками интимно, без того, чтобы секретные службы совали нос в разговор. Ваши парни и то не смогли бы устроить все надежнее. Ну как, можно и о личном поболтать, а?
   – В прошлый раз ты объявился, чтобы рассказать о новом учителе-растяпе и шамане, которому вдруг надоели туристы. Если свежие новости такие же…
   – Шаман, кстати, собирается переселиться в Ятаки. Странный выбор, правда? Гнилое место…
   – А еще считается местом силы. И даже такой олух, как ты, дорогой племянник, мог бы уже об этом знать.
   – До сих пор он без этой силы прекрасно обходился.
   Родригес молча кивнул. Пожалуй, над переездом синьора Чакруна стоит подумать. Конечно, мотивы у него могут быть своеобразные, но… Родригес давно усвоил, что игнорировать действия шаманов – себе дороже.
   Ли выжидательно поглядывал на камеру. Его физиономия кривилась от сдерживаемой ликующей улыбки. Очевидно было, что в запасе у агента есть новости и посерьезнее, но он собирается смаковать их как можно дольше, растягивая удовольствие.
   – Это все? – холодно спросил Родригес.
   – Нет, – торопливо ответил Ли. – Наша почтальонша разругалась со своим дружком и пришла просить, чтобы я вывесил ее анкету на сайте знакомств. Пришлось ей фингал в фотошопе замазывать и заодно морщины. Не поверите, дядюшка Феликс, час убил!
   – Это, конечно, важно.
   – Еще важнее то, что пока я возился с ее физиономией, она напилась.
   – И?
   – Оказывается, у нашего пенсионера-цветовода есть любимая внучка.
   – Вот как, – проговорил Родригес.
   – И две недели назад он отправил ей подарочек на день рожденья. Круглая дата, двадцать пять лет. Небольшую бандероль. Наша бедненькая Розита была возмущена. Она считает, что отправлять ценные подарки и при этом ни разу не написать письма – некрасиво и не по-родственному. Черствость синьора Морено прямо-таки поразила ее. Сердце кровью обливается, как подумаешь о бедной девочке, которой дед так долго не уделял внимания. Я предположил, что письма были электронные.
   – Как давно Розита работает на почте?
   – Восемь лет.
   – Так-так…
   – Бандероль ушла Хулии Морено в Москву.
   – В Москву! Хорош пенсионер…
   – Вы тоже пенсионер, – ухмыльнулся Ли. – Может, не знал, что у него есть внучка? – предположил он. – Бывает же.
   Родригес устало прикрыл глаза.
   – Я вас уволю, Ли, – процедил он. – Возможно, все это время у нас под носом был предмет! И вы… – он устало махнул рукой. – Что-нибудь еще?
   – Мало что ли? – набычился Ли, глядя исподлобья бледными водянистыми глазами. – Я свои денежки отработал.
 
   Родригес посидел с закрытыми глазами, размышляя. Потом взял телефон, набрал по памяти номер.
   – Мне нужны сведения о Хулии Морено, Москва, – сказал он. – И свяжите меня с Орнитологом.

Глава 3
Новая судьба

   Из дневника Дитера
   Ятаки, сентябрь, 2010 год
 
   Вести дневник уже нет ни сил, ни желания. Разум подсказывает мне, что позже я буду сожалеть об этом – из одних наблюдений за моими учениками можно было бы сделать книгу. Но сейчас все кажется серым, однообразным и не стоящим интереса. Возможно, это депрессия, но ближайшую упаковку прозака можно найти разве что в Санта-Крузе; придется справляться самому.
   Вечера я провожу либо в одиночестве, либо в компании отца Хайме за бутылкой дешевого джина, судя по сизому носу и оплывшей фигуре священника, тот явно злоупотребляет спиртным. Вскоре после моего приезда падре слег с приступом лихорадки, чередующейся с запоем, – священник считает джин не только утешением, но и универсальным лекарством. Мне остается лишь читать – благо, я под завязку загрузил ноутбук беллетристикой, а генератор в деревне включают почти каждый день, – да с особой въедливостью проверять работы учеников.
   Поначалу отец Хайме с настойчивостью, переходящей в невежливость, предлагал мне исповедаться. Неизвестно, чего в этом было больше, искреннего рвения или любопытства. Несколько раз повторил ему, что я агностик, но падре не успокаивался и уверял, что в этих местах без исповеди мою душу подстерегает какая-то особенная опасность. Похоже, старикан слишком долго не был в городе: даже на фоне провинциальной окраины Нюрнберга, где я прожил последние десять лет, жизнь в Ятаки вполне идиллическая, хоть и безалаберная. В конце концов, падре отстал – я прятался от него несколько дней, и, видимо, отец Хайме побоялся потерять единственного собеседника и собутыльника.
   В свете керосиновой лампы детские каракули кажутся мне фантастическими насекомыми. Случается и наоборот, когда я принимаю за неудачно написанное слово забравшуюся на тетрадь многоножку или москита. Такие мелкие галлюцинации случаются со мной все чаще и почти всегда связаны с воспоминаниями об аварии. Как ни стыдно признать, я постепенно перестаю воспринимать гибель девочки как трагедию. Катастрофа начинает казаться мне абстрактным толчком судьбы, зачем-то направившим меня в Ятаки. Ночные кошмары, полные льда и визга тормозов, отступают. Правда, их сменили головокружения, после которых появляется чувство смутной угрозы, исходящей из болот. Мне все чудится чей-то безумный взгляд, ищущий меня, высматривающий из трясины. Мне снятся вымершие звери и женщины с пустыми глазами.
   Скорее всего, это побочное действие лариама, который я аккуратно принимаю дважды в неделю для профилактики малярии. Что за гнусное лекарство!
   Это был несчастный случай. Я ни в чем не виноват. Я просто не справился с управлением – это могло случиться со всяким на том обледенелом шоссе. С любым.
 
   Асунсьон, август, 1956 год
   Пробравшись через лабиринт гамаков в саду, Максим вошел в дом генерала – ветхую хижину, больше похожую на обиталище его подопечных, чем на жилье ученого, героя Чакской войны и директора Национального патроната по делам индейцев. Алебук, Белый Отец, начальник Генерального штаба вооруженных сил Парагвая жил в сущей лачуге, а его гостеприимство не знало границ.
   Из кухонного закутка донесся плеск пролитого на пол крутого кипятка – там кто-то заваривал мате, привычно определяя по звуку нужную температуру воды. Невесть откуда взявшаяся индейская девочка, совсем еще крохотная, с круглым животиком и пухлыми руками в перетяжках, ползала по полу, пытаясь схватить за хвост кота. Мальчик постарше сосредоточенно рассматривал иллюстрации в старом палеонтологическом атласе, еще в прошлом веке изданном в Санкт-Петербурге. Максим прекрасно помнил, как сам сидел с этой книгой на полу гостеприимного генеральского дома всего лишь десять лет назад, такой же черноволосый, смуглый и едва одетый, как этот мальчишка. Только вот русский текст не был для него непроницаемой тайной – так же, как и слова то и дело переходившего на родной язык генерала. Тогда Беляев, маленький, щуплый и подвижный, казалось, находился одновременно в каждом уголке дома, интересуясь всякой мелочью, занятый тысячью дел. Теперь же старый генерал, казалось, дремал в покойной плетеном кресле. В последнее время привычная суета, похоже, все меньше касалась его.
   Беляев взглянул на Максима и нахмурился – от его глаз не укрылся свежий синяк, расплывающийся по щеке юноши. Сделав вид, что не заметил этого, Максим с улыбкой кивнул на ребенка.
   – Вы, может быть, не помните, Иван Тимофеевич, а для меня вот с этой самой книги многое началось, – тихо сказал он.
   Старый генерал будто не расслышал его. Он печально смотрел, как толстый кот, завалившись на бок, пытается поймать солнечные пятна, ползающие по земляному полу.
   – Не уловить никак, – тихо проговорил Беляев. – Коту что, он зверь неразумный, душа не болит, поиграл и забыл…
   – Вы осуждаете моего отца, генерал? – с вызовом спросил Максим, притронувшись к синяку на скуластом лице.
   – Бог ему судья, Максим! – воскликнул Беляев, очнувшись. – Как же тут можно осуждать! Не у всех сердце на чужбине выдерживает, голубчик… – он сочувственно взглянул на него. – Жаль, что ваша матушка так рано померла, ох, жаль… Изумительно талантливая женщина была! В роли дочери касика она блистала…
   – Играла саму себя, – улыбнулся Максим.
   – Не самая простая задача, голубчик, – погрозил пальцем генерал Беляев. – Вот вы ершитесь… А я вижу: худо вам.
   Максим вдруг сник, разом потеряв всю свою задиристость.
   – Так стыдоба какая, Иван Тимофеевич! – проговорил он, прижимая руки к груди. – Расхристанный по улицам бегает, песни орет кабацкие посреди площади… Домой отвести пытался – никак не выходит. «Я вам, – орет, – лейтенант Моренков, а не индеец болотный, и слушать никого не желаю!» – Максим безнадежно манул рукой.
   – Зря только синяк схлопотал, – кивнул старик. Максим покраснел.
   – А, это… – он снова потрогал скулу. – Это другое. Я первый начал… Да не важно.
   – Не стоило оно того, голубчик, – грустно сказал Беляев. – Что ж я, не знаю, что про меня в городе говорят? Выжил, мол, из ума старик, ни кола, ни двора, жизнь на дикарей попусту положил…
   Максим покраснел еще сильнее, кулаки его гневно сжались.
   – Они пальца вашего не стоят, Иван Тимофеевич! Папаша мой… Да он… Дурак он пьяный!
   – Не говори так об отце, – строго оборвал его старик. Снял круглые очки, тщательно протер, щурясь и вздыхая. – Трудно ему. Пусто…
   Лейтенанту Моренкову было всего двадцать два, когда разразилась революция. Еле выбравшись после разгрома из Крыма, он помыкался по Европе и прибился в конце концов к парагвайской общине, вняв зову генерала Беляева.
   Жизнь в Парагвае казалась ему чем-то вроде игры в индейцев на даче под Петербургом: еще немного, и нянька позовет ужинать. Лейтенант был весел, бесстрашен, азартен. Он блестяще показал себя в нескольких экспедициях в Чако, а позже – на войне с Боливией. После провала Беляевской «Декларации о правах индейцев» Моренков с тем же энтузиазмом и лихостью погрузился в постановку спектакля из жизни индейцев, затеянную генералом. Тогда он и познакомился с дочерью одного из касиков чимакоко, игравшей в постановке. После гастролей в Буэнос-Айресе они поженились. Равнодушие лейтенанта к условностям объяснялось просто: для Моренкова наступил апофеоз игры. Всем известно, что наградой герою рано или поздно становится принцесса…
   Начало второй мировой войны Моренков воспринял как тот самый, долгожданный уже, окрик няньки: пора домой! По примеру многих эмигрантов Моренков вообразил, что Гитлер лучше коммунистов. Именно тогда он насмерть рассорился с генералом Беляевым. Жил едва ли не на чемоданах, ожидая, что вот-вот коммунистов разгромят, и можно будет вернуться на родину. Часами рассказывал сыну о волшебной далекой России, в которую они вот-вот уедут.
   Победа Советского Союза подкосила лейтенанта. Последовавшая вскоре смерть жены – сломала. Моренков начал спиваться. Предоставленный родственникам матери, маленький Максим большую часть времени проводил в школе-колонии Барталамео Лас Касас, под начальством генерала Беляева, а позже – в мастерской по ремонту автомобилей, в основном таких же допотопных, как животные из его любимых книг по палеонтологии. Старший же Моренков все реже выныривал из алкогольного тумана – лишь для того, чтобы строить нелепые проекты по свержению коммунистов в компании всякого сброда. Остальное время лейтенант пил, и о сыне вспоминал редко.
   – Не суди, – печально повторил Беляев. – Не каждому дано вынести…
   Максим сердито пожал плечами.
   – И неважно. Через две недели мне будет восемнадцать. Смогу делать то, что захочу, и отец мне будет не указ. Уехать бы! Я немного денег скопил…
   Максим вздохнул. Мечты об отъезде поддерживали его уже несколько лет, но он понимал, что скорее всего так и останется работать в своей мастерской. Деваться по большому счету было некуда – ни приличного образования, ни заметных денег у Максима не было, а с тем, что есть, он мог рассчитывать только на такую же работу, как дома – ну разве что в другом городе. Может, когда-нибудь даже привыкнет к своей участи и научится любить ее. И будет рассказывать своим детям, что вот – тоже когда-то мечтал, было дело… Но – судьба. Такая у него сложилась судьба, ничего не поделаешь.
   Максим вдруг понял, что рассуждает о судьбе, словно его отец, и почувствовал себя так, будто бы надкусил лимон.
   – Тебе учиться надо, голубчик, – сказал Беляев. – Ты же своим допотопным зверьем бредишь просто. Езжай в Буэнос-Айрес, поступай…
   – Я не выдержу экзаменов в университет, вы же знаете, – тихо сказал Максим. – Мне там разве что сторожем в музей пойти.
   – Какой музей? – слегка опешил генерал.
   – Естественных наук, – усмехнулся Максим. – Там палеонтологическая коллекция – Европе не снилось…
 
   Из-за стены донеслись громкие веселые голоса, шарканье босых ног, а следом – возмущенный женский вскрик. Генерал тревожно приподнялся на стуле, но в комнату уже вошла его жена.
   – Заинька, Иван Тимофеевич, да что ж такое! – жалобно заговорила она. – Опять наши чингачгуки неглиже явились!
   – Здравствуйте, Александра Александровна! – заулыбался Максим.
   – А, здравствуй, здравствуй, – ласково закивала старушка. – Иван Тимофеевич, их человек десять, в саду ждут!
   – Привыкнуть уже пора, милая, – усмехнулся Беляев в усы.
   – Да ведь в город они хотят, Иван Тимофеевич. Опять ведь арестуют бедолаг, у них, простите, только спереди прикрыто слегка!
   – Так выдай им штаны, голубушка.
   – Нету больше, Иван Тимофеевич!
   – Что ж ты будешь делать… Ну пижаму тогда. Найдется у нас пижама?
   – Парочка даже найдется…
   В комнату заглянул пожилой индеец, одетый лишь в набедренную повязку. Увидев Беляева, он радостно улыбнулся и поклонился.
   – Великий Белый Отец, Алебук, приветствую тебя, – почтительно проговорил он.
   – Не трать так много слов, гость издалека, – улыбнулся генерал Беляев, тоже переходя на чимакоко, – садись и рассказывай, что нового происходит в Чако…
   …Александра Александровна внесла самовар. Макс молча сидел над чашкой, слушая стариков. Те все говорили – о скудном урожае, о рыбалке, о том, что гринго поставили нефтяную вышку прямо на водопое, и охоты теперь в тех местах нет, зверь уходит, и индейцам приходится забираться все дальше в болота, чтобы добыть мясо… Иван Тимофеевич кивал, делал иногда пометки в потрепанном блокноте. «Поговорю с министром, а толку», – бормотал он иногда по-русски и морщился, забирая в кулак бородку. Видно было, что генерал очень стар. Пожилой индеец на его фоне выглядел здоровым и крепким.
   – Поговорю, – снова пробормотал Беляев, – может, полегче будет… Земля вот им должна принадлежать, Максимушка, вот им! – громко сказал он вдруг, тыча в вежливо улыбающегося индейца. – Остальное все – говорильня.
   Неожиданно Максима охватила бессильная злоба – на отца, на его приятелей, дураков-эмигрантов, на неведомых гринго и министров… На себя, неспособного что-то сделать. На щуплого, маленького и такого слабого генерала.
   – Коммунисты тоже так говорят, Иван Тимофеевич! – громко сказал он, и Беляев сморщился, будто проглотил порошок хинина.
   – Ты чепуху несешь, Максим, – обиженно сказал он. – Видел я этих коммунистов… Глупости это, Максимушка, нельзя так.
   – Что вы все – глупости, глупости! – почти закричал Максим, но всмотревшись в лицо генерала, осекся. Он с ужасом понял, что глаза старика блестят от слез. – Простите, Иван Тимофеевич, – тихо сказал он. – Простите…
   Генерал, все еще морщась, неловко махнул рукой и отвернулся. Индеец тревожно следил за ними, вглядываясь в лица. Беляев громко высморкался и улыбнулся ему.
   – Простите, – снова повторил Максим.
   – Пустое… я ж понимаю, – откликнулся Беляев и снова заговорил с гостем.
   Сгорая от стыда, Максим вышел в сад. Уехать! Прочь от людей, в сельву, в пустыню, на северный полюс. Записаться бы в какую-нибудь экспедицию, думал он, привычно погружаясь в фантазии. Хоть носильщиком, хоть землекопом. В Аргентине вовсю идут раскопки – может, удастся устроиться… Извлекать из земли кости, восстанавливать облик и жизнь странных, огромных зверей, пусть ученые думают, что делать с ними дальше, а ему, Максиму, хватит и такой цели – простой и ясной, занимающей разум и не ранящей душу. Прекрасный мир окаменелостей, в котором нет места несправедливости, страданию и потерям. Где нет этой убийственной, безнадежной жалости к близким, которым не в силах помочь…
 
   – Максим! Поди сюда, голубчик! – взволнованно крикнул вдруг из дома генерал, и Максим, едва не сбив с петель ветхую дверь, бросился на зов.
   Беляев оживленно рассматривал кусок серой, чуть смятой бумаги. Индеец следил за ним с довольной улыбкой, чуть кивая. Оглянувшись на топот Максима, генерал протянул ему листок.
   – Посмотри-ка, – сказал он. – Это может оказаться по твоей части…
   Максим всмотрелся в неумелый рисунок. На нем было странное животное с нелепо маленькой головой и широким, тяжелым крупом, крупными когтями на маленьких передних лапах и длинным узким языком. Мохнатое и неуклюжее, как медведь, оно стояло на задних лапах, чуть присев и опираясь на толстый хвост.
   – Похоже на какую-то разновидность муравьеда или ленивца, – сказал Максим. – По такому рисунку трудно сказать точнее…
   – Этот зверь зовется у лесных племен Чиморте. Он огромный, как дерево, – сказал индеец, и у Максима перехватило дыхание.
   – Невозможно, – проговорил он. – Все крупные животные на это континенте вымерли задолго до…
   – Значит, не вымерли, – сказал генерал. – В Чако по-прежнему может прятаться все, что угодно.
   – Но вы же изучили его вдоль и поперек, – удивился Максим. – Ваши карты, ваши дневники… Чако давно уже не белое пятно!
   Беляев тихо рассмеялся. Пожилой индеец ухмылялся, качал головой.
   – Именно поэтому я знаю, о чем говорю, голубчик, – сказал генерал смущенному Максиму. – Так что ты скажешь насчет зверушки?
   Максим снова взглянул на рисунок.
   – Это мегатерий, Иван Тимофеевич! – решительно сказал он. – Считается, что он вымер. По геологическим меркам – не так уж и давно…
   – Мы наткнулись на его следы во время экспедиции на Питиантуту, в глубине сельвы, – сказал Беляев. – Чимакоки, шедшие с нами, не имели представления о таких животных. След был старый, непосредственной опасности не предвиделось, так что мы не обратили на него особого внимания – поудивлялись и прошли мимо.
   Максим возмущенно ахнул, попытался что-то сказать, но генерал жестом остановил его.
   – Сам понимаешь, в тот момент нам было не до зоологии, – сказал он. – Не забудь, по сути это была военная экспедиция, мы должны были опередить боливийцев. За нами по пятам шли дикие лесные индейцы, припасы кончались… Но я попросил касика Шиди разузнать для меня что-нибудь, если выпадет случай. И вот животное нашли, и тридцати лет не прошло, – добродушно усмехнулся генерал. – Расскажи ему, Тувига, – попросил он.
   Старый индеец вздохнул. Поначалу неохотно, но постепенно все больше увлекаясь, он рассказал, что в его племени есть человек по имени Кавима, нелюдимый и одинокий. В молодости он много путешествовал по Чако, но став старше, осел в поселке, которым правил Шиди, и возделывал небольшое поле. Ни друзей, ни семьи он не завел и никогда не смотрел в глаза. Люди считали, что на душе у него лежит тяжелый грех. Большую часть свободного от работы времени Кавима проводил, либо сидя на пороге своей хижины и будто бы грезя наяву, либо охотясь в одиночестве на мелкого зверя.
   Однажды во время охоты Кавима случайно выпил плохой воды и жестоко заболел. Потеряв разум от охватившей его лихорадки, он пытался вернуться домой, но вместо этого уходил все глубже в сельву. В конце концов, он оказался на территории, принадлежащей лесным индейцам – примитивным племенам, которые встречали стрелами любого забредшего к ним чужака. Гуарани боялись и ненавидели их – сельва была дикарям родным домом; они были неуловимы, невидимы, не знали пощады и милосердия, и, по слухам, ели человечину. Постоянного жилья у них не было. Племя кочевало по джунглям вслед за зверем и созревающими плодами, избегая страшных болот, в которых жили серые демоны. Говорили, что они лишают человека разума, а потом съедают.
   Однако Кавиму по какой-то причине не тронули. Напротив – дикари забрали его с собой и лечили отваром лианы, от которой душа Кавимы отправлялась в мир мертвых, тело же, наоборот, возрождалось. Постепенно он набирался сил и уже мог худо-бедно объясниться на языке лесных индейцев, когда однажды ночью проснулся от воплей ужаса и тяжелых шагов огромного зверя. Громко трещали, ломаясь под ударами исполинских лап, ветви деревьев. В свете луны Кавима смог разглядеть гигантское животное, ростом как четыре человека, вставших друг другу на плечи. Оно стояло на задних ногах, опираясь на хвост. На глазах у Кавимы оно сломало огромную ветвь дерева и вонзило в нее зубы. Его маленькие глаза светились алым, и когти были острее, чем у ягуара. Его вид наполнил сердце Кавимы страхом, и он побежал вместе со всеми.
   Позже лесные индейцы рассказали Кавиме, что это бродит в тоске древний бог Чиморте, лишенный разума. Он является людям в облике гигантского животного – его тело, разделенное с душой, живет в сельве, как дикий зверь. Иногда он приходит во сне к спящим женщинам и очаровывает их. Тех, кто поддастся, изгоняют на болота, где в огромном доме, полном волшебных вещей, заперта его душа. Оттуда никто не возвращался, и ушедших женщин оплакивают, как мертвых.
   Кавима и раньше во время своих путешествий слышал эту легенду, но телесное воплощение бога увидел впервые. Вернувшись домой, он рассказал о нем касику Тувиге. Тот, вспомнив о следах, заинтересовавших когда-то русскую экспедицию, попросил Кавиму сделать рисунок животного и вот теперь привез его Алебуку, Белому Отцу, выполнив наконец давнюю просьбу генерала…
   Максим шумно вздохнул.
   – Потрясающе, – проговорил он. – Иван Тимофеевич, это же все равно что мамонта в Сибири отыскать! Иван Тимофеевич…
   Глаза Максима затуманились. На несколько секунд он глубоко задумался, а потом широко улыбнулся и тряхнул головой. Теперь он знал, что делать.
   Беляев покачал головой.
   – В Сибири на мамонтов не молились, их ели, – сказал он. – Ох, не нравятся мне эти древние суеверия…
 
   – Ты постарел, Алебук, – жестко сказал индеец, когда Максим ушел. – Мальчишка завтра же побежит в Чако.
   – Ну что ты, друг мой, – возмущенно всплеснул руками Беляев, – он прекрасно все понимает, просто немного слишком увлекся своим зверьем. Надо же и на людей смотреть иногда! Эта история заставит его задуматься. Он же хороший, разумный мальчик!