Именно это чувство заставило меня подтолкнуть его еще раз. Мы как раз подходили к его жилью. "Этот рассказ, что вы пишете, - сказал он, вымышлен с начала до конца?"
   "Да, - сказал я. - Не потому, что я так хочу, а потому что вынужден. Здесь я вижу местность такого рода, где события не могли не происходить. Но явно ничего не произошло. - И тут я поставил вопрос ребром: - Или произошло?"
   Он поглядел мне прямо в глаза. И я увидел. Нечто. Что-то скрывалось в этом старческом уме, за этой заурядной старческой внешностью. Он отвернулся и занялся поливом, так, словно меня не существовало. Но я знал - он почти готов заговорить. Все, что следовало делать - это ждать и позволить всему идти своим чередом еще чуть дольше. Чего я не знал - это того, как скоро и как завершенно коснется дальнейшее меня самого.
   * * *
   Если бы я читал, а не писал это, я сказал бы, что все выглядит слишком гладко, слишком подогнано по мерке старинных сказочных традиций. Полночь в подобных историях - это ведьмин час, нерешительность, неустойчивая пауза между одним завершенным днем и следующим, когда все таинственное, зловещее, мистическое, как считается, достигает кульминации. Но все это бессмыслица, конечно. Полночь - это всего лишь установленный человеком миг, отметка в 24-часовой протяженности, условленной между людьми для того, чтобы отмерять поток времени. И миг этот не универсален: он варьируется примерно в пределах часа на каждую тысячу миль по окружности земного пояса. В масштабах Вселённой, в которой человек является лишь бесконечно малым промельком, полночь не имеет иного смысла, кроме того, что она - лишь одно из множества других мгновений периода ночной темноты, которая сама есть лишь результат сокрытия части земной поверхности от лучей солнца.
   Отчего реальность не в силах заимствовать у вымысла? В этом случае реальностью был результат упорядоченной цепи событий. Его ночное бдение определялось положением луны. Луна, в ее нынешней фазе, всходила каждой ночью примерно на час позже. Чуть позднее восьми в ту первую ночь, когда я оказался здесь. Потом в Девять... десять... одиннадцать. Теперь двенадцать. В полночь. С краю луна уже начинала уплощаться, стремясь к убыванию.
   Если у вас достало терпения и вы проследили ход событий вместе со мною до этого момента, ваш ум владеет местом действия и обстоятельствами. Безлюдная точка в безлюдной засушливой земле, где когда-то возникали краткие всплески в прошлом привычной деятельности, прибывали дилижансы, сменялись упряжки. Место и род деятельности, что давно миновал и почти забылся, отринутый поступательным натиском того, что именуется у нас прогрессом. Старик, обитатель этих мест, доживающий свои отмеренные дни, устремленные к ночам. И с краю - я сам, что вторгся, путается, высматривает и оправдывает свое вторжение, чтоб лучше понять бесконечное многообразие способов, посредством которых мы, люди, мы, мошки, по выражению Кейбла, населяющие самый внешний слой одной из небольших планет, сталкиваемся лицом к лицу с неизбежной дилеммой бытия.
   Полночь. Полночь в этом конкретном временном поясе, отмеренная по моим часам, и по лику луны, всходившей из-за обнажения древних скал. Он задул свою лампу и вышел на порог, и уселся на ступенях. Я тихо лежал в своем спальнике, и вот предчувствие подтолкнуло меня, я вскочил и стал красться вдоль сарая. Он был там, на открытом поле, в лунном свете, выйдя из тени скал, и двигался вниз, к старому дереву. Глядеть, куда он шел, не было смысла, но я сделал это. Никого, Абсолютно никого.
   В спешке он ускорил шаг. Потом побежал. Его старческий голос взлетел, умоляюще дрожа в ночном неподвижном воздухе. "Джонни! - звал он. - Постой! Постой!" Он оступился и упал ничком, к самым корням дерева. Я видел, как бьет по земле старческая рука, сжатая в кулак, потом он затих.
   Я вышел на открытое место, отправился вниз, к нему. Когда я подошел, он уже перевернулся и, подтянув ноги, сел. Он взглянул на меня, но не думаю, что увидел. Попытался встать; ему это удалось, и побрел к хижине, припадая на ногу. Я шел следом, протянув для поддержки руку. Он оперся на меня чуть-чуть своим дряхлым весом - отозвавшись, я бы сказал, телом, а не рассудком. Вместе мы прошли к хижине, вошли внутрь, и я помог ему опуститься на край койки, а сам отошел и сел напротив, на скамью у стены. Луна бросала из окна достаточно рассеянного света, чтобы я мог различить его там, на краю койки.
   Мы оба молчали. Но я чувствовал: он знает, что я рядом. Он был рад, что рядом есть кто-то, и у него хватает ума молчать и просто быть здесь.
   Я услыхал, как он, шумно вобрав в себя воздух, глубоко вздохнул.
   "Кое-что тут и правда случилось", - сказал он.
   "Да, - сказал я. - Здесь были люди. Значит, что-то не могло не случиться".
   "Немного, - сказал он. - Всего двое. Обычно один, а иногда два. И еще - одна ночь".
   Я ждал. И вот наконец он поведал мне, не в виде одной из своих лекций, а медленно, осторожно, совершенно правдиво, просто отмечая факты.
   "Жил человек по имени Джонни Йегер, индеец, наполовину чероки, которого занесло на юго-запад с Индейской Территории. Был он перевозчиком грузов, имел собственную небольшую упряжь. Человек он был спокойный и надежный, без тяги к наживе; он хотел только жить, получая от этого свои маленькие радости. Если брался за дело - работал на совесть, подряжаясь на службу со своими мулами и двумя фургонами, подвозил припасы к каким-нибудь уединенным армейским постам. Между ездками, когда в кармане случались деньги и он мог без большой роскоши прокормиться, Джонни любил отправиться с поклажей в безлюдные края, либо осесть поблизости от места, где у него были один-два друга, и попринимать лучи юго-западного солнца. Много времени он проводил, бывало, на станции дилижансов, у старого тополя - в ту пору дерево в самом цвету - приметной вехи пейзажа. Он знал смотрителя станции или агента, как любезно компания позволяла смотрителю именовать себя. Оба они неплохо ладили друг с другом.
   Обычно Джонни Йегер слонялся поблизости, превращая станцию в свою штаб-квартиру во время дальних поездок по округе; с готовностью вызывался он помочь на перемене лошадей, когда подходил дилижанс. Он прекрасно знал толк во всем, что ходит на копытах. Спать он любил снаружи, и больше всего - на плоской крыше конюшни, где, по его словам, небо словно шире всего расстилалось над головой, а воздух приветливо струился, овеивая лицо.
   И был еще человек по имени Миллс, другой возчик, только невезучий; или, быть может, раздражительность была его главным несчастьем, лишая работы, до тех пор, пока он не утратил и собственной упряжки. В одну из поездок Джонни Йегер взял его с собой в качестве возницы. У Джонни в то время уже был второй возница, но Миллс выклянчил у него работу, и Джонни нанял его.
   И там, на безлюдной дальней дороге, Миллс затеял свару,
   У него собственный взгляд на то, как управляться с мулами. Он не желает выслушивать приказы от индейца, пусть даже полуиндейца. Быть может, в ожесточении он горевал и над своим злосчастьем. И вот где-то на тропе он довел себя до исступления, выхватил из-за пояса револьвер и принялся палить в Джонни. В данном случае это было ошибкой - тот подскочил ко второму фургону, выхватил из-под ремней ружье, да и просверлил Миллсу лоб. Второй возница видел все, на свидетельском допросе дал правдивые показания, и Джонни был освобожден.
   Но жил еще один человек по имени Миллс, брат первого, и тот приехал из мест, лежавших дальше к югу. Он говорил всюду, что белым людям надо стыдиться, что чертову вору-индейцу позволено безнаказанно убивать людей. И однажды ночью он и трое других мужчин отправились верхами, забравшись в глубь бэдлэндс, "бесплодных земель", привязали лошадей, а сами прокрались вниз, к станции. Первое, что увидел агент, пробудившись, - чужих людей в доме, один из которых разбудил его, ткнув дулом под ребро, и спросил: "Где Йегер?" Агент плохо соображал со сна, и все, что он воспринимал в тот миг, было дуло, приставленное к ребру. "Спит на крыше конюшни", - сказал он.
   Пришельцы подняли агента и повели с собой, бесшумно скользя вдоль конюшни. Один из них что ни шаг крепко прижимал дуло к спине агента. Они сгрудились теснее у стен конюшни, под соломенной крышей. "Ладно, прошептал этот Миллс. - Вели ему спуститься. Попробуй только подать знак и ты труп".
   У агента не было выбора. Дуло все еще крепко прижималось к спине. Он попытался придать своему голосу естественный тон. "Джонни", - позвал он.
   Они услыхали, как спящий на крыше зашевелился, может быть, сел. "Джонни, - сказал агент, - поди сюда на минутку".
   Джонни подобрался к краю крыши, сел, свесив ноги, оттолкнулся; а как только коснулся земли, трое сомкнулись над ним. Все вместе перекувырнулись в борьбе, а после схватили его; рывком, все еще в борьбе, подняли на ноги, и он увидел среди них агента, а за ним - еще человека, и тогда перестал вырываться, поглядел на агента и отвернулся, и позволил тем троим отвести себя, ныне безвольного, вниз по склону, к дереву. Двое крепко держали его за руки, пока третий сходил в конюшню и вернулся с веревкой. Внизу, под деревом, они завязали петлю, надели ему на шею, уже готовили перебросить конец через большой сук одиннадцатью-двенадцатью футами выше, и тут Джонни заговорил.
   "Я не боюсь умереть, - сказал он. - Я покажу вам, как это делает мужчина". Он вырвался из рук двоих, державших его, те отпустили, но стояли плотно и начеку; а. он подошел к дереву, влез по корявому стволу и уселся на этом большом суку. Пропустил конец веревки вокруг него и затянул узлом у себя на шее. "Только помните вот что, - добавил он. - Я знаю вас всех. Каждого. И если существует то, что именуется душой, и она остается здесь, среди людей, я сделаю это: превращу жизнь в ад для каждого из вас, пока вы ходите по земле". И он оттолкнул сук, камнем упав в захлестнувшую его рывком петлю.
   Агент сделал что мог. Он отвез тело Джонни в город и позаботился о достойных похоронах. Он знал, что у Джонни на Индейской Территории была сестра, и, продав упряжь Джонни, отослал ей деньги. Он сходил к шерифу и попытался дать показания под присягой. Шериф сделал один-два жеста к расследованию, но те четверо представили алиби друг на друга и привели свидетельство своих друзей, так что приговор по допросу свидетелей гласил: гибель от рук неизвестных лиц. Агент всем надоел, пытаясь поднять жителей на какие-то действия, и наконец люди потребовали, чтоб он заткнулся, и вообще чего ради поднимать столько шума из-за убийства какого-то индейца? Агент оставил свою работу и скрылся куда-то.
   Мы сидели в этой латанной лоскутами хижине, и старик снова затих. Я знал, ожидая, что он скажет - о чем придется сказать. Думаю, и вы тоже.
   Он поерзал на краю койки и чуть приподнял голову. "Я и есть этот агент", - сказал он.
   Я ждал. Я понимал, что все, о чем он поведал мне, было только началом, основой, и что теперь рассказчик уже перевалил через гребень холма.
   "Моя ошибка, - вымолвил он, - я сказал им, что он на крыше. Как только я сделал это, все было предрешено. Иначе не могло случиться".
   Я ждал. "Джонни бы не сделал такой ошибки, - продолжал он. - Джонни бы проснулся сразу, до конца, и был бы начеку. Он бы как-нибудь справился с этим делом. Он не знал, как все случилось. Но даже если б знал, не стал бы винить меня. Он знает - я спал слишком крепко в те дни, и мне требовалось время, чтобы как следует проснуться. Он знает, что я тугодум. Он знает, что я не храбрец. Все это он знал с самого начала и все же был моим другом".
   Я ждал. Его вынудили вступить на этот путь, и он решил пройти его по-своему.
   "Люди думают, я спятил, - продолжал он. - Может, и так. А может, это они спятили. Не знаю, да и не хочу знать. Я знаю лишь то, что знаю сам. Немало времени мне понадобилось, чтобы поверить в это и ясно разложить в голове".
   Он закинул тощие руки за спину и оперся на них, лежа на койке. "Этот Миллс, - сказал он, - брат того, Он стал первым. Всего через три года. Он ушел с партией кладоискателей в горы Сакраменто. Как-то его вьючная лошадь вернулась одна. Поисковая партия нашла его - то, что осталось, - у подножия обрыва футов в сорок. Никакого дождя не было, так что следы легко было различить. Он стоял лагерем наверху в нескольких сотнях футов от края. И вот, вероятно, ночной порой он проснулся и побежал. Зачем стал бы человек делать это, если только не гоняясь за кем-то или спасаясь от кого-то? Но "игле поблизости не было других следов, только следы вьючной лошади, там, где она стояла стреноженная; потом в конце концов вырвалась и пришла домой. Он побежал во тьму и сорвался...
   Затем был тот, которого звали Скиннером. Пять лет спустя. Он кое-что смыслил в фармакопее и завел в городке аптеку при торговой фактории. И вот у него начались мигрени, чаще всего ночами, они не давали ему уснуть. Прежде он был крупным мужчиной, а потом становился все более тощим, гнулся все ниже и глядел по сторонам все тревожней. Он привык убаюкивать себя всякими таблетками да порошками - от мигреней. Однажды ночью, по словам жены, он встал и принялся бродить вокруг, пошел в аптеку приготовить себе что-то, да, видно, взял не ту бутыль, банку либо какой-то иной контейнер. Люди говорили - самоубийство. Официальный приговор гласил: несчастный случай.
   Ладно. Выходит, двое. Вы скажете - совпадение. Вот и я сказал себе то же, когда услыхал о них. Или пытался сказать...
   Потом был Крамер. Он держал в городке салун, но позже продал его и уехал прочь. Время от времени до меня доходили вести о нем. Не знаю, каким он был раньше, но теперь это был человек беспокойный, который вечно пробовал начать сначала, на новом месте, и всегда уходил. Бывало, устроится где-нибудь, и все как будто идет хорошо, а потом начнет пить да сорить деньгами, а дальше в один прекрасный день возьмет и продаст все, что имел, за любую цену и уходит прочь. Прошло этак лет девять, я долго ничего не слыхал о нем; и вот я подрядился подручным для двоих геологов, разведывавших выходы пород в горах Кабальо. Я готовил дрова для костра и тут мой взгляд упал на журнал, оставленный каким-то охотником. Кругом ни ветерка, насколько я помню, но одна-две страницы словно бы раскрылись сами, и я уже не мог не заметить. Я поднял журнал, перевернул страницу-другую и наткнулся на него, Крамера. Он был на фото рядом с какими-то людьми. Я сверил имя по подписи к снимку, и все сошлось. Была там и заметка. О нем речи шло мало, но сказанного было достаточно. Несколько лет он провел в Монтане, служа проводником в охотничьих партиях. В тот раз партия, с которой он шел, попала в буран. Все было, вероятно, не так уж плохо, потому что партия в полном составе вернулась домой, а ведь никто в ней не знал дороги. А вот Крамер каким-то образом отбился от них, да так и не вернулся. Позже его нашли, замерзшего насмерть, почти погребенного под снегом. Он сидел, скрючившись, забившись между двух валунов, словно хотел укрыться от кого-то...
   Ладно. Значит, уже трое. К этому времени я понял, что должен разузнать все о Нордайке. Он заправлял какой-то забегаловкой, из тех, что работают в городке круглые сутки, но через некоторое время продал ее и бесследно исчез. Я нанимался на время, скапливал немного денег, затем двигался дальше, стараясь найти его или разузнать что-либо о нем. Я говорил себе это глупо, и все же знал, просто чувствовал, что нападу на след. Все было просто делом времени. Прошло примерно лет пять-шесть, и я заметил, что постепенно двигаюсь на северо-восток. Каждый раз, когда мне приходилось останавливаться, прежде чем я мог продолжать поиски, какой-нибудь намек подсказывал мне направление. И вот - это было в Небраске, на востоке Небраски, - в маленьком городишке, где я справлялся о его имени. Деньги мои опять вышли, и я сидел на скамье в небольшом скверике, что-то вроде островка на главной площади, рядом все кружился клочок газеты, которым играл ветер; вот он наконец застрял в ветвях кустов у моих ног. Я поднял его. Края лохматые, да и сам клочок был невелик, но одна заметка попала целиком. Какой-то политик требовал расследовать деятельность определенного рода общественных заведений. Он утверждал, что они плохо содержатся. И ссылался при этом на так называемое "дело Нордайка"...
   Ладно. Я нашел имя. Это была линкольновская газета. Я отправился в Линкольн, зашел в публичку и пролистал все прошлые выпуски. И я нашел. Все или по крайней мере достаточно. Случилось это несколько недель тому назад.
   Этого Нордайка (его имя и отчество совпадали) поместили в дом умалишенных на основании показаний жены и родственников. Уже довольно давно он был подвержен тяжким кошмарам, которые становились все опаснее. Он принялся засыпать - или пытался - один в. комнате, при закрытой двери и окнах, а там заколотил и окна; потом приступы стали повторяться и днем. Он спрячется где-нибудь поблизости, и бросается на всех, кто проходит мимо, и кричит, чтоб несли веревку. И вот его упрятали в этот дом. Им пришлось накинуть на него смирительную рубашку. Но не пробыл он там и двух дней, как ухватил простыню, изорвал на полосы, связал вместе и повесился..."
   Мы сидели в полной тишине. Я ждал.
   "Ладно, - сказал он. - Тут я понял, что должен делать. Я должен был сказать ему. Какое-то время я бесцельно бродил здесь и там, просто понемногу работал и выжидал; а потом понял, что он не придет ко мне. Не так, чтобы я смог узнать об этом. И вот я приехал сюда".
   Он замолк. Молчал так долго, что пришлось заговорить мне. "И он оказался здесь", - сказал я.
   "Конечно же, он оказался здесь, - ответил он. - Где же он мог быть? Ведь все еще не закончилось. В ту ночь он видел перед собой не четырех человек. Там был и пятый. Но он всегда был откровенен со мной, и он был моим другом. И потому он не хочет трогать меня. Я должен сказать ему. А он не дает. Держится на расстоянии. Он отвергает меня - так же, как в ту ночь, только глянул на меня - и все. Единственный раз, когда я могу попробовать встретиться с ним - это когда он приходит, чтобы посидеть на ветке того дерева. Мне кажется, он вынужден делать так. Это что-то вроде обряда, через который ему приходится проходить. И он делает это лишь тогда, когда наступает нужное время, - как это было летней порой, в тот месяц и день, когда луна почти полная".
   В хижине было так темно, что я теперь с трудом различал его. Он был всего лишь силуэтом во тьме. Но я расслышал, как у него вырвался горький вздох. "Теперь пройдет не меньше месяца, - сказал он, - прежде чем я смогу попробовать снова".
   Он умолк. Мне пришлось немного подтолкнуть его. "Вы его в самом деле видите?" - спросил я.
   "Не знаю, - сказал он. - Иногда вижу, а потом опять вроде нет. Но это неважно. Я знаю, когда он там. Я чувствую это, как в ту ночь, в тот самый миг, когда он уселся там, наверху, на ветке. Но стоит мне Спуститься туда, вниз, как он тает. Он просто уходит. Он отвергает меня..."
   Старик кончил. Не просто замолчал. Он кончил, решив, что рассказал все, и, вероятно, так оно и было. Все части рассказа были ясны, и можно было составить их вместе. Но я хотел утвердиться. "Что же, - спросил я, что должны вы сказать ему?"
   Я почти чувствовал, как он вглядывается в меня из тьмы, чуть раздосадованно, чуть сочувственно, видя мою недогадливость. "Я должен сказать ему, - ответил он, - что они приставили к моей спине револьвер".
   Я лежал в своем спальнике снаружи в тонкой серой рассветной мгле, ощущая, как лежит он внутри этой старой лоскутной хижины, раскинувшись на своей старой койке; я уже представлял всю историю в завершенном виде. Ничего не случится больше в течение еще одного оборота луны по древнему кругу, а что случится после - будет лишь продолжением того, что уже случилось. Теперь ничто не удерживало меня здесь; я и так потратил больше времени, чем мог, на эту незначительную поездку. Через несколько часов я уеду.
   Я уже представлял всю историю в завершенном виде. Мне казалось, я улавливаю в ней нечто вроде узора, ключа к тому, что происходит с нами, мошками, заполняющими поверхность этой небольшой планеты. Вначале произошел всплеск, содрогание, включившее двух индивидов, два атома породы человеческой, Джонни Йегера и человека по имени Миллс. На самом деле не начало даже, ибо ни один всплеск не бывает началом, а лишь становлением в бесконечном сплетении единой нити, потому что этот всплеск был следствием всех тех, что произошли до него, которые и привели к созданию этих двух атомов, таких, как они есть, и к их поведению, такому, как есть. Но, по крайней мере, начало в смысле отдельного события, если взять его за исходный пункт. Этот всплеск, этот импульс, расходясь вширь, передался второму из Миллсов, брату, а от него - еще троим, Скиннеру, Крамеру и Нордайку; а действие этих четверых вовлекли еще одного - агента Кэла Кинни, в то время юношу, а ныне старика, лежащего там, на койке. Начальный всплеск и его результат, убийство первого из Миллсов и линчевание Йегера, совершились давным-давно, с ними было покончено как с конкретными событиями. Но импульс, усилившись, сохранился в умах четверых людей - и пятого. Он, конечно же, удержался там - все говорит за то, что он удержался - в виде сильнейшего влияния, на многие годы, на жизнь тех четверых. И по-прежнему он был силен в уме пятого, проявляя власть, определяя все его бытие.
   Я заснул в покое, какой приходит порой, если в самый миг отхода ко сну вам кажется, будто вы ухватили, поймали что-то жизненно важное, и оно обретет потом ценность, когда вы обратитесь к нему.
   И когда я укладывал вещи в машину, в свете занявшегося утра, я не подумал об этом, потому что знал по опыту: подобные мысли, свет трезвой дневной рампы. Им надо дать отстояться; выдержать их на периферии ума, которую так внимательно теперь изучают психологи, а затем позволить им действовать, когда они примут конкретную форму, обретут сущность.
   Старик встал и принялся бесцельно бродить, заполняя пункты своего утреннего ритуала, снова явно безразличный ко мне. Он вел себя так, словно ничего не говорил мне, словно этой ночи и не было. Быть может, жалел о том, что все рассказал; он не выразил никакого желания разделить со мной кофе. А может, видел, что я укладываюсь, и просто не стал мешать. Да, он был безумен, но безобиден. И мне захотелось пожать его старческую руку. Он подарил мне то, за чем я явился, и мне хотелось оставить ему что-нибудь взаимен.
   Я подошел и встал рядом. Он остановился и поглядел на меня. Я протянул ему руку. Он подал свою, и я вновь ощутил энергию и стойкую крепость в кратком пожатии. "Он умел читать?" - спросил я.
   Старик поколебался. Я увидел в его старческом взгляде понимание и с неохотой - признание моего участия. "Конечно, умел". - "Он не хочет подождать вас, - продолжал я. - Вы не можете сказать ему. Но ведь можно написать записку и приколоть к этому старому дереву".
   Он поглядел на меня. По крайней мере, чуть кивнул. Во всяком случае, мне показалось, что кивнул. Я повернулся и пошел к машине. Он все еще глядел мне вслед, когда я уезжал.
   Вот он и весь, мой отчет. Осталась лишь загадка. И осталась она оттого, что я кое-что не понял тогда, - что импульс, разбуженный изначальным всплеском, - убийство Джонни Йегером человека по имени Миллс, по-прежнему передается вширь, все еще рождает последствия, в согласии с природой соседних атомов.
   Я говорю так оттого, что он передался и мне, и привел к последствиям, согласно расположению частиц индивидуального атома, носящего мое имя...
   Я не смог написать эту историю. Она все выдерживалась и отстаивалась на периферии моего ума, да так и не вступила в действие, обретя форму и сущность. Наконец, как мне показалось, я понял отчего. У меня по-прежнему не было всей истории, целиком. Она не закончилась. Ведь был же - и по-прежнему существовал - пятый.
   И вот, в конце концов я вновь оказался в маленьком юго-западном городке. И я услыхал о том, что может сойти за окончание. Спустя около месяца после моего отъезда старик появился в городке, нашел покупателя для своих старых коров да теленка, отправился вместе с ним домой и помог доставить стадо; он перенес с собой то немногое, что имел, и устроился в заброшенной хибаре на окраине городка. Он не был больше безумным, то есть это никак не проявлялось. Он вообще ничем больше не был - разве что, быть может, попрошайкой, просто еще одним старым субъектом, что бродят без толку по округе, допиваясь до какого-то благодушного отупения да бесконечно болтая о былых днях с кем-нибудь, кого удастся завлечь в слушатели. А когда деньги вышли, он стал выклянчивать выпивку и закуску, только чтоб как-то продержаться, у посетителей местных кафе; когда же владельцы наконец выставили его вон, попрошайничал у туристов, сколько мог из них вытрясти. И всего только через каких-нибудь полгода он потянулся за монеткой, полученной от какого-то туриста. Вырвавшись у него из рук, она покатилась на дорогу. Он зацепился за собственную ногу и, оступившись, угодил прямо под колеса огромного скоростного междугородного автобуса.
   И вот рассказ о Джонни Йегере и человеке по имени Миллс, о четверке других, и о пятом завершен - закончен. Но импульс, разбуженный этим всплеском, это самостоятельное событие, взятое за исходный пункт, не окончено. Оно продолжается, все еще расходясь вширь. Оно живет во мне, в моем уме, в виде загадки. Я среагировал на него, я вмешался, я подсказал Кэлу Кинни мысль, которая привела его к концу. Я знаю так же верно, как если бы был там, что примерно через месяц после моего отъезда клочок бумаги или картона или, быть может, доска была прикопана или прикреплена как-нибудь к старому тополю; Кэл Кинни задул свою лампу, оторвался от книги, вышел и сел у порога старой лоскутной хижины. И я знаю так же верно, как если б он сам рассказал мне, что, глядя на это дерево в лунном свете, он старческим своим умом разрешил проблему, которую для себя создал. Какими бы ни были мои побуждения, результат, насколько я теперь понимаю, был так же фатален, как и результат его ошибки - слов о том, что Джонни Йегер спит на крыше конюшни.
   Жил-был старик - один и все же не один, на старой заброшенной станции дилижансов, в глубине засушливых одержимо-прекрасных пустошей этого юго-запада, где время почти осязаемая мера всех вещей, а прошлое - часть настоящего, а жизнь пробивает себе дорогу сквозь пыль тысячелетий. Да, он был безумен - если вам видится какой-нибудь смысл в этом слове. Но он был неповторимым, независимым индивидом, натурой, завершенной в себе, целостным существом, атомом человеческим, с собственной целью, смыслом, который придавал направленность его бытию. И менялось ли что-либо в основе его равновесия, заметно для его бытия, оттого что смысл этот, эта цель показалась бы смешной, призрачной, маревом большинству других людей? Но я вмешался. Из-за этого вмешательства он лишился этой цели, этого смысла. Он сделался просто еще одним из тех бессмысленных, дрейфующих по течению старых болтунов, которых едва переносят, и чей окончательный уход все вокруг воспринимают с тайным облегчением. Было ли мое вмешательство такой же ошибкой? Или же мне следовало предвидеть возможный результат, вместо простого отклика, в согласии с - "мне думалось, будто мне казалось", эмоциональным расположением индивидуальной частицы, носящей мое имя? Применима ли к моему вмешательству древняя проблема добра и зла, праведности и злодейства? Не знаю, не могу сказать в точности. Но я знаю лишь, что импульс, разбуженный давным-давно Джонни Йегером и человеком по имени Миллс, все еще жив, переданный мне, и окрашивает, пусть всего лишь на малую долю, мое отношение и мою связь со всеми прочими атомами всего окружающего меня человечества.
   И он все еще распространяется вширь. Если вы проделали вместе со мной весь путь до этого места, он, пусть всего лишь в виде еще одной краткой загадки, краткого размышления, перешел уже к вам.