Однажды я проснулся от ее близкого дыхания. Дышала она тяжело, с присвистом, застарелая болезнь, которая, в конце концов, свела бабушку в могилу, давила грудь, словно сидящая на ней гигантская жаба.
   – Почему, почему ты не девочка? – услышал я жалующийся шепот.
   Что за дурацкий вопрос! Я хотел утром расспросить бабушку, но, проснувшись, забыл о ночном видении, и вспомнил лишь спустя несколько лет, когда спрашивать было уже не у кого.
   Девочка! Природа наделила меня отчетливо-мальчишеским характером. Я без конца дрался, лазал по деревьям, гонял в футбол, беспощадно уничтожая обувь. Коленки моих брюк украшали заплаты, а пуговицы рубашек постоянно отлетали, словно их отталкивали магнитом. Школьный дневник украшали грозные записи. Восклицательные знаки угрожающе краснели, сливаясь в частокол, застивший, по мнению классной руководительницы, мое будущее. Родители не знали, что делать.
   В одно из посещений бабушка подарила мне чистую тетрадку, аккуратно разграфленную на квадратики.
   – В каждом квадрике поставишь дату. И пусть мама подпишет, что в этот день ты вел себя хорошо. Через шестьдесят подписей я раскрою тебе одну тайну.
   Узнать тайну мне очень хотелось, но ждать так долго, да еще вести себя хорошо, то есть отказаться от всего того, что составляло смысл и радость жизни, я не мог. После трех подписей тетрадка и тайна незаметно отодвинулись куда-то на край памяти, а потом и вовсе пропали из поля зрения – более жгучие желания попросту вытеснили их наружу.
   Бабушкины пирожки не шли ни в какое сравнение с «ументашами» Ципи. Главное их достоинство состояло в том, что их я мог есть сколько захочется, а содержимое коричневой корзинки жена отдавала нашим мальчишкам, выделяя мне несколько узеньких скибок. У самой Ципи не оставалась ни крошки, я вообще не уверен, удавалось ли ей съесть хотя бы один пирог. Откуда она брала деньги на все это торжество, я не знал, мне казалось, будто Ципи весь год откладывала монетку к монетке, готовясь к фейерверку Пурима.
   О себе Ципи рассказывала очень мало. Я изо всех сил пытался разговорить ее, но безуспешно. До того дня, пока она, поскользнувшись на лестнице, сломала шейку бедра.
   Из больницы вернулась совсем другая Ципи. Легкость, осенявшая ее походку, манеру говорить, улыбаться, переходить с одной темы на другую, исчезла бесследно. Ципи лежала, глубоко и серьезно размышляя о чем-то своем.
   Возле ее постели всегда сидела пара-тройка посетителей. Обитатели «О-О» любили Ципи, и сочувствующих было хоть отбавляй. Старики с легкостью представляли себя на ее месте, ведь такое запросто могло случиться с каждым из них, и переполнялись жалостью.
   Завидев меня, Ципи оживилась, отвисшая кожа под подбородком натянулась, а щеки порозовели. Приподнявшись на локте, она попросила двух старичков оставить нас наедине, поступок невероятный для ее деликатности.
   Когда дверь закрылась, Ципи показал мне пальцем на стул возле кровати. Не успел я усесться, как она начала говорить. Собственно с этого момента и начинается то, ради чего я затеял этот рассказ.
* * *
   – Немцы вошли в Салок ранним утром. Все попрятались, только мой отец, как обычно, возился в пекарне.
   – Свежий хлеб нужен при любой власти, – ему казалось, будто запах булочек с корицей самая лучшая защита в мире.
   Я осталась с отцом, не смотря на протесты матери. К тому времени, я неплохо разбиралась в пекарных делах, многое умела делать собственными руками. Отец объяснял мне каждый свой шаг, показывал, как нужно составлять тесто, сколько месить, когда вытаскивать противни.
   Передовые части немецкой армии прошли через местечко, точно нож сквозь свежий хлеб. Им было не до нас. С ужасным ревом проползли танки. Булыжники мостовой летели в разные стороны, словно выпущенные из пращи. За танками прошли солдаты. Двое из них, привлеченные запахом хлеба, заскочили в пекарню, молча схватили с поддонов по караваю и двинулись дальше.
   Спустя несколько часов власть в местечке перешла к литовцам. Некоторые из них нацепили белые повязки и с винтовками через плечо важно разгуливали по улицам. К нам они относились презрительно и разговаривали только криком. Многих я знала: невеликие хозяева, приходили по вечерам к отцу просить пригоревшие остатки хлеба.
   Мы старались не выходить из домов, отец собрался, было в пекарню, но мать вцепилась в его рукав и так заголосила, что он не решился уйти.
   Страшное началось через два дня. Всем жителям приказали собраться на центральной площади. Начальник полиции стоял на балконе второго этажа и громко выкрикивал команды. Женщин с детьми в один конец, мужчин в другой. Сначала никто не хотел подчиняться, а один парень, Миха Гольдин, даже полез в драку. Начальник сбежал с балкона, вытащил револьвер и выстрелил в упор. Прямо в голову. Я стояла неподалеку и хорошо видела, как полетели кусочки волос и брызги крови.
   Мужчин увели, женщин и детей загнали в синагогу. Набились битком, а день выдался жаркий. Окна открыть не давали, и скоро стало нечем дышать. Многие женщины потеряли сознание. Дети плакали, просили пить, но воды не было. Мама с младшим братиком на руках, мой старший брат Гирш и я сидели возле стены. Нам было относительно хорошо, от толстых камней несло прохладой, и мы прижимались к стене спинами.
   Вдруг раздался звон разбитого стекла. Один из охранников, старый мамин знакомый, литовец Повилас, высадил окно прикладом. Осколки полетели прямо на людей, женщины истошно завопили.
   Повилас обошел синагогу и выбил стекла с другой стороны. По головам загулял ветерок, сразу стало легче дышать.
   Никто не знал, что будет дальше. Жена раввина раздала книжки псалмов, но чтение шло плохо. Начало смеркаться. Мама подошла к разбитому окну и тихонько позвала Повиласа. Он когда-то ухаживал за ней и отец каждый раз посмеивался, когда Повилас приходил в нашу булочную и, купив хлеба, пытался заговорить с мамой.
   Вернувшись, мама обняла меня и прошептала на ухо:
   – Не засыпай. Как только стемнеет, Повилас нас выпустит.
   На ее пальце вместо обручального кольца белела полоска не загоревшей кожи.
   Вместе с последними лучами света из синагоги уходило волнение. Матери старались закачать детей, надеясь, будто завтра принесет облегчение. Все устали, перенервничали, а сон манил мимолетным отдыхом, возможностью ненадолго убежать из невыносимой яви.
   Мать снова приложила губы к моему уху и начала рассказывать. Я даже не подозревала, что наша семья хранит такую тайну.
   – Не знаю, как повернется эта ночь, – шептала мама. – Я боюсь строить планы даже на завтра, поэтому посвящу тебя сейчас, хоть ты еще мала и вряд ли поймешь все до конца.
   Когда она закончила говорить, была уже глубокая ночь. В синагоге стояла тишина. Только изредка кто-нибудь вскрикивал во сне. Мы тихонько подошли к двери. Мама постучала.
   – Кто?
   – Повилас, это я.
   Дверь приотворилась. Мама с младшим братиком на руках выскользнула наружу, я, держа ее за руку, двинулась следом. Гирш шел за мной. Из переулка раздался шум мотора и показался свет. Наверное, это был немецкий мотоцикл или машина. Повилас рубящим движением выбил мою руку из маминой, втолкнул меня внутрь синагоги и захлопнул дверь.
   Звук мотора приблизился, свет скользнул по окнам и остановился перед входом. Мы с братом стояли, прижавшись к двери. Узкая полоска света, выбивавшаяся через щель у порога, освещала мои ботинки.
   Раздались голоса. Отрывисто и резко говорили по-немецки, минуту или две. Потом свет ослаб, шум мотора стал удаляться. Снова стало темно. Брат осторожно постучал в дверь. Никакого ответа. Он опять постучал, уже сильнее. Раз, другой, третий. Наконец, кто-то сердито закричал:
   – Еще один стук и я стреляю.
   Это был не Повилас, а другой литовец. Мы постояли еще немного, и вернулись на свое место у стены. Больше я никогда не видела ни маму, ни младшего братика.
   С утра нас снова выгнали на площадь. Привели и мужчин, но лишь стариков и больных. Остальных отправили куда-то под Каунас, сказали, будто на работы. Они пропали бесследно. Отец оказался в этой группе, и я до сих пор ничего не знаю о его судьбе.
   Мы стояли на площади до самого вечера. Под солнцем, голодные. Хорошо, хоть воды можно было набрать из колодца. Напились вволю, и за вчера, и на завтра, и вместо еды. То и дело несколько женщин становились вплотную одна возле другой, а между ними кто-то присаживался на корточки.
   Потом из толпы вывели раввина, крепкого старика лет шестидесяти, и начальник полиции стал кричать ему что-то. Раввин отрицательно покачал головой. Начальник полиции ударил его палкой. Раввин покачнулся. Начальник ударил еще раз. Мы смотрели во все глаза. Мне почему-то казалось, будто наше будущее зависит от того, удержится раввин на ногах, или нет.
   Он покачивался, но стоял. Тогда начальник полиции принялся бить его без остановки и пинать сапогами. Кровь текла у раввина по бороде и капала на землю. Палка разлетелась на куски от удара по голове. Начальник полиции вытащил пистолет и рукояткой ударил раввина в лоб. Он упал, но тут же попытался подняться. Следующий удар пришелся по виску. Раввин рухнул на землю и замер. Я поняла: в местечко пришла большая беда.
   На площади нас держали без всякой нужды, просто так, чтоб поиздеваться. К вечеру снова завели в синагогу. По дороге разрешили нескольким женщинам забежать к себе в дома, взять еды. Мой брат тоже получил разрешение. Вместе с хлебом и огурцами, он принес связку ключей.
   – Ночью я открою заднюю дверь, и мы убежим.
   У синагоги было несколько входов. Главный – мужской, боковой – для женщин, дверь в комнату резника, вход в комнату для учения. Ешива для подростков, где занимался брат, располагалась в этой комнате, потому он знал все ходы и выходы. У него, как старосты группы, хранились копии ключей от синагоги.
   Ночью Гирш выдавил стекло в окне, отделяющем главный зал от комнаты учения. Вокруг зашикали:
   – Что вы делаете, беду хотите навести?
   – Молчи, – прошептал брат.
   Мы подождали часа полтора, пока все снова заснули, и тихонько перелезли в комнату учения. Гирш отпер дверь, чуть приотворил и осторожно выглянул. Там никого не было, часовые ходили у главного входа.
   Мы выскользнули наружу, брат запер дверь, чтоб часовые не хватились, и мы побежали, что есть духу.
   Думаю, нашего исчезновения никто не заметил. Двумя детьми больше, двумя меньше, – кто считал? Мы выбежали за местечко, и рухнули посреди поля подсолнухов. Брат тут же сорвал несколько штук, наскреб еще зеленые семечки и протянул мне. Не успев отдышаться, я принялась за еду.
   Наевшись и переведя дух, мы стали думать, куда пойти. Перебрав друзей отца и матери, Гирш решил обратиться к Вилии. Она жила на отдаленном хуторе с глухим мужем Андрюсом. Приходя в местечко за покупками, Вилия обязательно заворачивала к маме поболтать.
   Мы шли почти всю ночь. Утро застало нас посреди леса. Брат наломал веток, соорудил навес, мы забрались под него и проспали до вечера. С голоду и усталости хорошо спится!
   Увидев нас Вилия, вскрикнула.
   – Ой, куда ж я вас дену, деточки!? Староста приезжал вчера, объявил: за укрывательство евреев будут убивать. Всех на хуторе, всех-всех. Ой, что ж делать, что ж делать!?
   – Мы пойдем, – сказал Гирш. – Не надо ничего делать.
   – Никуда вы не пойдете, – возразила Вилия. – Без еды, раздетые. Вас поймают на второй день. Оставайтесь здесь, до утра в подвале схоронитесь, а завтра Андрюс выроет в лесу яму поглубже. Ветками укроем, посидите в ней, пока я придумаю, куда вас упрятать.
   Мы просидели в яме четыре недели. Вилия приходила ночью, приносила казан с горячей картошкой, хлеб, кувшин воды. Еды не хватало, Гирш потихоньку выбирался наружу, собирал листья, траву. Если жевать траву, во рту становится горько и есть не так хочется.
   Сложнее всего оказалось не двигаться, целый день сидеть. Тело затекало, ноги словно засыпали и теряли чувствительность. Только по ночам я выбиралась наружу и немного гуляла вокруг ямы, чтоб размяться. Было скучно, невозможно скучно. Мы много разговаривали шепотом, обсуждали, как быть дальше, строили предположения о судьбе наших близких.
   В одну из ночей Вилия, против обыкновения, не ушла сразу, а села на землю, потом засунула голову к нам под навес.
   – Не хотела я вам рассказывать, детки, но видно придется. Три дня назад собрали всех ваших евреев из местечка, отвели за хутор Микулиса и расстреляли. Там две большие ямы, откуда берут гравий, туда их закопали. Всех-всех, до одного. Больше в нашей округе ни одного еврея не осталось, кроме тех, что прячутся. А за этими охоту объявили и деньги хорошие. Не могу я вас больше держать.
   – Куда же нам идти? – спросил Гирш.
   – Я вот что устроила, – ответила Вилия. – Ципи в монастырь сведу, мать настоятельница согласна. А тебя, Гирш, на пасеке брошенной поселим. Место глухое, туда годами никто не заглядывает. Если найдут тебя там, на нас вряд ли подумают. Если ты не расскажешь.
   – Не расскажу! – воскликнул Гриш. – Убивать будут, не расскажу.
   – Ну, так сидите пока. Завтра посмотрим.
   Вилия ушла, а до нас только спустя минут десять дошло, какую она принесла весть. Я проплакала до утра, не могла представить, что больше не увижу ни маму, ни папу, ни маленького братика, ни родственников, ни друзей, ни соседей. Гирш не плакал, только кашлял без остановки и скрипел зубами.
   Утром, чуть свет, пришла Вилия. Переодела Гирша в деревенскую одежду, а вместо туфель дала деревянные кломпы.
   – По такому следу, – сказала она, указывая на резиновую подметку его туфель, – сразу смекнут, кто тут разгуливает. А ты, дочка, одна побудешь. Гирша я быстро упакую, а в монастырь долго добираться. Сначала его пристрою, а завтра тобой займусь.
   Оставила мне картошки и воды, и ушла. Я ветку приподняла и смотрела им вслед, пока не скрылись за деревьями. Все гадала, увижу еще Гирша, или нет. Может, Вилия его в полицию повела, награду получать. Нехорошо, конечно, было так думать, но я уже не знала, кому верить.
   Вилия вернулась только на следующее утро. Как я провела этот день и эту ночь, лучше не спрашивать. Тут бы и взрослый человек голову потерял, не то, что маленькая девочка. Хотя, может и наоборот, будь я постарше, наверное, еще б хуже было. Помню, что сделала из веток подобие куколок, рассадила их перед собой, словно учеников в школе, и принялась им рассказывать шепотом всякие истории.
   В этих историях все было по-прежнему, словно ничего не случилось. Я куколкам рассказывала, а сама верила, будто скоро кошмар закончится, я вернусь домой, и снова стану вместе с папой выпекать булочки и халы, а с мамой готовить обед на субботу.
   Еды Вилия принесла как прежде, на двоих, так что в тот день я не грызла траву, а наелась вволю картошкой и хлебом. Хоть чему-то порадовалась, ведь от травы зубы у меня и брата покрылись черным налетом, а во рту все время стояла горечь.
   Я проснулась от звука шагов. Вилия шла легко и очень тихо, но страх раскрывает уши. Она отвела меня домой, вымыла в большом корыте и расчесала. Волосы за четыре недели в яме перепутались и сбились в колтуны. Те, что не поддавались расческе, Вилия выстригала большими портновскими ножницами. На рукоятке ножниц еврейскими буквами было процарапано: Борух Ратнер. Как ножницы портного из нашего местечка попали к Вилии, я спрашивать не стала, но сердце захолонуло.
   В скромном деревенском платьице, с двумя косицами, переброшенными за спину, и кломпах на босых ногах я выглядела как литовская девочка с хутора. Но Вилия считала иначе, критически оглядев меня, она взяла косынку и крепко повязала, так, чтоб ни один волос не торчал наружу.
   – О, – с облегчением вздохнула она, – теперь похожа.
   Андрюс усадил нас на подводу, Вилия велела мне лечь на дно, и закрыла лицо одеялом. Видимо – все равно опасалась.
   Мы ехали долго, целый день. В дороге нас несколько раз останавливали, и Вилия объясняла, что везет больную девочку в монастырь, получить благословение матери-настоятельницы. Ее никто не заподозрил, и к вечеру мы оказались перед монастырскими воротами. Заезжать не стали, Вилия передала меня грузной пожилой монахине, перекрестила на прощанье и подвода тут же тронулась. Я осталась совсем одна в чужом, незнакомом месте.
   До тех пор мне ни разу не доводилось бывать в монастырях или костелах. Монахиня повела меня в центральный зал, где шла вечерняя служба. Играл орган, монахини пели, стоя на коленях. Высокие своды тонули в полумраке, тепло переливались свечи, с картин, нарисованных прямо на стенах, ласково улыбались литовские святые.
   Настоятельница, пожилая женщина, похожая на тетю Соню из Каунаса, улыбнулась мне такой же ласковой улыбкой. Мне вдруг стало спокойно, впервые за четыре недели перестала звенеть туго натянутая где-то внутри струна. Я подошла к настоятельнице и опустилась возле нее на колени. Она обняла меня и прижала к груди.
   – Бедное дитя, – прошептала она, целуя в макушку, – бедное, гонимое дитя. – Не волнуйся, теперь ты дома. Все будет хорошо.
   Я не выдержала и заплакала. Бесшумно, чтоб не помешать пению. По вздрагиваниям груди настоятельницы, я поняла, что она плачет вместе со мной.
   В монастыре я прожила до самого конца войны. Дел там никаких не было, да и настоятельница не хотела, чтобы я крутилась на виду, поэтому на работу меня не посылали. Каждый день вместе со всеми я выходила на молитву, а потом, после еды, по нескольку часов занималась с монахинями. Они рассказывали истории про их Бога и его апостолов. Некоторые просто рассказывали, а другие уговаривали принять католическую веру. По их словам получалось, будто причина наших несчастий в том, что мы не признали их Бога.
   «Разве ваш Бог нуждается в признании? – хотела спросить я у монахинь. – Вся Литва, такая большая и богатая страна принадлежит Ему. У него столько верующих, столько костелов, монахов, ксендзов, монахинь. Какое ему дело до признания моими папой и мамой, нищим портным Ратнером, тетей Соней из Каунаса. И почему спустя две тысячи лет после этой истории нужно нас убивать?»
   Но мне было хорошо в монастыре, и я боялась снова очутиться за его стенами, одна против немцев и полицейских. Что же делать, что делать?
   «Если креститься, – думала я, – кто тогда передаст дальше семейную тайну?»
   Спорить с монахинями я не могла, а выслушивать помногу часов их поучения становилось все трудней и трудней. Помог случай.
   В одной из книг о житии святых, которые мне давала настоятельница, я увидела картинку: святая Тереза во время молитвы. Картинка изображала лежащую ничком женщину, ее лицо закрывал капюшон, а широко раскинутые руки изображали крест. По-польски я читала плохо, но сумела разобрать, что св. Тереза проводила в такой позе многие часы. Во время молитвы к ней являлась дева Мария и раскрывала тайны жизни и глубины смерти.
   На следующий день, во время утренней службы, вместо того, чтоб опуститься на колени, я улеглась такой же позе, закрыла лицо платком Вилии и широко раскинула руки. До моих ушей тут же донеся возбужденный шепот монахинь. Потом я услышала голос настоятельницы.
   – Святое дитя, – сказала она почтительным тоном. – Не будем ей мешать.
   Спустя несколько минут я задремала – поднимались в монастыре рано, а ложились поздно. Спалось плохо, каменные плиты не лучшее место для отдыха. Судя по ходу службы, сон продолжался минут двадцать, не больше, но руки и ноги успели онеметь. Я немного подвигала ими, пытаясь оживить, только без толку. И так стало обидно, и больно, и жалко себя, что слезы потекли из глаз, а в груди запекло, будто к ней приложили горячий камень. Одна-одинешенька, среди чужих, без мамы, без папы, без друзей, без единой близкой души. Беззвучно шевеля губами, я принялась звать маму.
   – Мама, мамочка, мамулечка, – а слезы текли все сильнее. – Приди к своей доченьке, ты ведь говорила, что так любишь меня, услышь мой голос, где бы ты ни находилась, приди хоть на секунду, на мгновение.
   Потом я принялась шептать ее имя, как молитву, как заклинание:
   – Эстер, Эстер, мама Эстер, где же ты, где, где?
   Вдруг, сквозь плотно сжатые веки, я различила свет. Он шел откуда-то изнутри, словно в глубине моих глаз возникло неземное, изумрудное сияние. Такого света мне никогда не доводилось видеть. Сердце забилось чаще, горло перехватило. Я поняла, что происходит необыкновенное, удивительное, чудесное.
   Сквозь сияние начала проступать фигура женщины.
   – Мамочка, ты пришла, мамочка!
   Но это была не мама. Свет сник, отступил, и женщина предстала передо мной, словно живая. Я и представить себе не могла, что на свете существуют такие красавицы. От нее исходило тепло, точно от свежевыпеченной халы, глаза лучились, будто субботние свечи, а запах она источала, как веточки мирта в праздник Суккот. Не знаю, откуда, не знаю почему, но я вдруг поняла, что передо мной стоит царица Эстер.
   Ее губы чуть заметно зашевелились и слова, сами собой зазвучали у меня в голове.
   – Ничего не бойся. Все кончится хорошо. Ничего не бойся.
   Я чуть кивнула в знак согласия.
   – Никогда больше не ложись в такую позу. Сейчас встань, подойти к настоятельнице, и скажи ей, что предмет, который она разыскивает, находится под матрасом в келье сестры Кристины. Когда настоятельница вернется, попроси разрешения самостоятельно брать книги в монастырской библиотеке.
   Я открыла рот, чтобы задать вопрос, но изумрудное сияние окутало царицу, и она исчезла.
   Ноги совсем занемели, подниматься пришлось с величайшим трудом. Служба подходила к концу, монахини стояли на коленях и тихонько пели. Настоятельница чуть обернулась, и сделал приглашающий жест. Я приблизилась, она обняла меня, прижала себе.
   – Как ты себя чувствуешь, малышка? – спросила она ласковым голосом.
   Я наклонилась к ее уху и прошептала то, что велела царица.
   Настоятельница вздрогнула.
   – Откуда ты знаешь? – сказала она совсем другим тоном.
   Я молчала.
   – Ты это узнала сейчас, во время молитвы?
   Я кивнула.
   Настоятельница резко поднялась с колен и, шурша накидкой, вышла из зала. Спустя несколько минут она вернулась. Ее лицо пылало от гнева.
   – Отправляйся в мою келью, малышка, – приказала она мне. – Дожидайся там. А ты, сестра Кристина, и ты, сестра ключница, пройдемте в конторское помещение.
   С того дня я переселилась в заднюю комнатку кельи настоятельницы. В отличие от узких, похожих на тюремную камеру, комнатушек сестер, настоятельница занимала четыре, соединенные между собой комнаты, скромно именуемые кельей. В самой просторной она принимала гостей, в средней находилась личная молельня, а в двух маленьких – спальни. Одну из них отдали мне, и я почти не выходила наружу, проводя большую часть времени за чтением книг на идиш, обнаруженных в библиотеке.
   В монастыре почитали меня за святую, сестры думали, будто я крестилась и готовлюсь, по достижении совершеннолетия, постричься в монахини. И только настоятельница знала, что это не так.
   В первый же вечер, перед тем, как заснуть, я повернула висевшее над изголовьем распятие лицом к стене. Ночью настоятельница бесшумно вошла в комнатку.
   – Ты спишь, малышка? – спросила она, наклоняясь к кровати.
   Я не стала отвечать. Постояв несколько минут, настоятельница вышла. Открыв глаза, я увидела, что распятие исчезло.
   Царица Эстер приходила почти каждую неделю. Как правило, она появлялась после того, как настоятельница задавала очередной вопрос. Поначалу я помогала отыскивать исчезнувшие предметы, или понимать намерения сестер, но, убедившись в точности ответов, настоятельница стала расспрашивать меня о более сложных вещах. Ответы сообщала мне царица Эстер, и я только пересказывала их слово в слово, часто не понимая, о чем и о ком идет речь.
   Настоятельница была ко мне очень добра. Я вспоминаю ее с теплотой и благодарностью. Жаль, что она не послушалась моего последнего совета.
   Когда от гула приближающейся линии фронта стали подрагивать оконные стекла, царица Эстер рассказала мне, для чего я осталась в живых и назвала мне имя.
   – Скоро здесь будут русские, – сказала она, и мне показалось, будто ее всегда счастливое и прекрасное лицо слегка затуманилось.
   – Больше мы не увидимся. Передай настоятельнице, чтобы она перебиралась вместе с сестрами в Польшу.
   Через неделю после прихода Красной Армии в монастыре появился мой брат. Я с трудом узнала его, так он вырос, и переменился. Настоятельница не хотела меня отпускать, но брат был настроен весьма решительно. Перед уходом, я передала ей пожелание царицы. Настоятельница заплакала. То ли от расставания, то ли от услышанной новости.
   Как я потом узнала, она не решилась последовать совету. Спустя год советские власти расформировали монастырь, а настоятельницу отправили в Сибирь.
   Мы вернулись в Салок. Одни могилы, да чужие лица в родном доме. Злобные, испуганные взгляды бывших соседей и знакомых. Каждый поживился, чем мог. Кто убивал, кто грабил, кто по дешевке перекупал награбленное. На нас с братом смотрели точно на выходцев с того света.
   Мы пошли к Вилии. Та всплеснула руками, расплакалась.
   – Не думала вас снова увидеть, деточки.
   На хуторе прожили полгода. Гирш помогал Андрюсу, а я Вилии. Крестьянская работа нелегка, но после двух лет, проведенных в монастырской келье, она казалась мне счастьем.
   Однажды вечером, после того, как хозяева заснули, Гирш знаками попросил меня выйти во двор.