Но я не мог? просить вас ради этой задачи отречься от родины и друзей; сейчас, когда вы возвращаетесь в Англию, мало вероятно, чтобы вы с ним встретились. Я предоставляю вам самому решить, что вы сочтете своим долгом; мой ум и способность суждения уже отуманены близостью смерти. Я не смею просить вас делать то, что мне кажется правильным, ибо мною все еще, быть может, руководят страсти.
Меня тревожит, что он жив и будет творить зло; если б не это, то нынешний час, когда я жду успокоения, был бы единственным счастливым часом за последние годы моей жизни. Тени дорогих мертвых уже видятся мне, и я спешу к ним.Прощайте, Уолтон! Ищите счастья в покое и бойтесь честолюбия; бойтесь даже невинного, по видимости, стремления отличиться в научных открытиях. Впрочем, к чему я говорю это? Сам я потерпел неудачу, но другой, быть может, будет счастливее».
Голос его постепенно слабел; наконец, утомленный усилиями, он умолкнул. Спустя полчаса он снова попытался заговорить, но уже не смог; он слабо пожал мне руку, и глаза его навеки сомкнулись, а кроткая улыбка исчезла с его лица.
Маргарет, что мне сказать о безвременной гибели этого великого духа? Как передать тебе всю глубину моей скорби? Все, что я мог бы сказать, будет слабо и недостаточно. Я плачу; душа моя омрачена тяжелой потерей. Но наш путь лежит к берегом Англии, и там я надеюсь найти утешение.
Но меня прерывают. Что могут означать эти звуки? Сейчас полночь; дует свежий ветер, и вахтенных на палубе не слышно. Вот опять; мне слышится словно человеческий голос, но более хриплый; он доносится из каюты, где еще лежит тело Франкенштейна. Надо пойти и посмотреть, в чем дело. Спокойной ночи, милая сестра.
Великий Боже! Что за сцена сейчас разыгралась! Я все еще ошеломлен ею. Едва ли я сумею рассказать о ней во всех подробностях; однако моя повесть была бы неполной без этой последней, незабываемой сцены.
Я вошел в каюту, где лежали останки моего благородного и несчастного друга. Над ним склонилось какое-то существо, которое не опишешь словами: гигантского роста, но уродливо непропорциональное и неуклюжее. Его лицо, склоненное над гробом, было скрыто прядями длинных волос; видна была лишь огромная рука, цветом и видом напоминавшая тело мумии. Заслышав мои шаги, чудовище оборвало свои горестные причитания и метнулось к окну. Никогда я не видел ничего ужаснее этого лица, его отталкивающего уродства. Я невольно закрыл глаза и напомнил себе, что у меня есть долг в отношении убийцы. Я приказал ему остановиться.
Он остановился, глядя на меня с удивлением; но тут же, снова обернувшись к безжизненному телу своего создателя, казалось, позабыл обо мне, весь охваченный каким-то исступлением.
— Вот еще одна моя жертва! — воскликнул он. — Этим завершается цепь моих злодеяний. О Франкенштейн! Благородный подвижник! Тщетно было бы мне сейчас молить у тебя прощения! Мне, который привел тебя к гибели, погубив всех, кто был тебе дорог. Увы! Он мертв, он мне не ответит.
Тут его голос прервался; первым моим побуждением было выполнить предсмертное желание моего друга и уничтожить его противника; но я колебался, движимый смешанными чувствами любопытства и сострадания. Я приблизился к чудовищу, не смея, однако, еще раз поднять на него глаза, — такой ужас вызывала его нечеловеческая уродливость. Я попробовал заговорить, но слова замерли у меня на устах. А демон все твердил бессвязные и безумные укоры самому себе. Наконец, когда его страстные выкрики на мгновение смолкли, я решился заговорить.
— Твое раскаяние бесполезно, — сказал я. — Если бы ты слушался голоса совести и чувствовал ее укоры, прежде чем простирать свою адскую месть до этой последней черты, Франкенштейн был бы сейчас жив.
— А ты думаешь, — отозвался демон, — что я и тогда не чувствовал мук и раскаяния? Даже он, — продолжал он, указывая на тело, — не испытал, умирая, и одной десятитысячной доли тех терзаний, какие ощущал я, пока вел его к гибели. Себялюбивый инстинкт толкал меня все дальше, а сердце было отравлено сознанием вины. Ты думаешь, что стоны Клерваля звучали для меня музыкой? Мое сердце было создано, чтобы отзываться на любовь и ласку; а когда несчастья вынудили его к ненависти и злу, это насильственное превращение стоило ему таких мук, каких ты не можешь даже вообразить.
После убийства Клерваля я возвратился в Швейцарию разбитый и подавленный. Я жалел, мучительно жалел Франкенштейна, а себя ненавидел. Но когда я узнал, что он, создавший и меня самого, и мои невыразимые муки, лелеет мечту о счастье; что, ввергнув меня в отчаяние, он ищет для себя радости именно в тех чувствах и страстях, которые мне навсегда недоступны, — когда я узнал это, бессильная зависть и горькое негодование наполнили меня ненасытной жаждой мести. Я вспомнил свою угрозу и решил привести ее в исполнение. Я знал, что готовлю себе нестерпимые муки; я был всецело во власти побуждения, ненавистного мне самому, но неодолимого. И все же, когда она умерла!.. Нет, я не могу даже сказать, что я страдал. Я отбросил всякое чувство, подавил всякую боль и достиг предела холодного отчаяния. С той поры зло стало моим благом. Зайдя так далеко, я не имел уже выбора и вынужден был следовать по избранному мной пути. Завершение моих дьявольских замыслов сделалось для меня неутолимой страстью. Теперь круг замкнулся, и вот последняя из моих жертв!
Я был сперва взволнован этими полными отчаяния словами; но, вспомнив, что говорил Франкенштейн о его красноречии и умения убеждать, и взглянув еще раз на безжизненное тело моего друга, я снова загорелся негодованием.
— Негодяй! — сказал я. — Что же ты пришел хныкать над бедами, которые сам же принес? Ты бросал зажженный факел в здание, а когда оно сгорело, садишься на развалины и сокрушаешься о нем. Лицемерный дьявол! Если бы тот, о ком ты скорбишь, был жив, он снова стал бы предметом твоей адской мести и снова пал бы ее жертвой. В тебе говорит не жалость; ты жалеешь только о том, что жертва уже недосягаема для твоей злобы.
— О нет, это не так, совсем не так, — прервал меня демон. — И, однако, таково, как видно, впечатление, которое производят мои поступки. Но я не ищу сострадания. Никогда и ни в ком мне не найти сочувствия. Когда я впервые стал искать его, то ради того, чтобы разделить с другими любовь к добродетели, чувства любви и преданности, переполнявшие все мое существо. Теперь, когда добро стало для меня призраком, когда любовь и счастье обернулись ненавистью и горьким отчаянием, к чему мне искать сочувствия? Мне суждено страдать в одиночестве, покуда я жив; а когда умру, все будут клясть самую память обо мне. Когда-то я тешил себя мечтами о добродетели, о славе и счастье. Когда-то я тщетно надеялся встретить людей, которые простят мне мой внешний вид и полюбят за те добрые чувства, какие я проявлял. Я лелеял высокие помыслы о чести и самоотверженности. Теперь преступления низвели меня ниже худшего из зверей. Нет на свете вины, нет злобы, нет мук, которые могли бы сравниться с моими. Вспоминая страшный список моих злодеяний, я не могу поверить, что я — то самое существо, которое так восторженно поклонялось Красоте и Добру. Однако это так; падший ангел становится злобным дьяволом. Но даже враг Бога и людей в своем падении имел друзей и спутников, и только я одинок.
Ты, называющий себя другом Франкенштейна, вероятно, знаешь о моих злодеяниях и моих несчастьях. Но как бы подробно он ни рассказал тебе о них, он не мог передать ужаса тех часов, — нет, не часов, а целых месяцев, когда меня сжигала неутоленная страсть. Я разрушал его жизнь, но не находил в этом удовлетворения. Желания по-прежнему томили меня; я попрежнему жаждал любви и дружбы, а меня все так же отталкивали. Разве это справедливо? Почему меня считают единственным виновным, между тем как передо мною виновен весь род людской? Почему вы не осуждаете Феликса, с презрением прогнавшего друга от своих дверей? Почему не возмущаетесь крестьянином, который бросился убивать спасителя своего ребенка? О нет, их вы считаете добродетельными и безупречными! И только меня, одинокого и несчастного, называют чудовищем, гонят, бьют и топчут. Еще и сейчас кровь моя кипит при воспоминании о перенесенных мною обидах.
Но я негодяй — это правда! Я убил столько прелестных и беззащитных существ; я душил невинных во время сна; я душил тех, кто никогда не причинял вреда ни мне, ни кому-либо другому. Я обрек на страдания своего создателя — подлинный образец всего, что в человеке достойно любви и восхищения; я преследовал его, пока не довел до гибели. Вот он лежит, безжизненный и холодный. Ты ненавидишь меня; но твоя ненависть — ничто по сравнению с той, которую я сам к себе чувствую. Я гляжу на руки, совершившие это злодейство, думаю о сердце, где зародился подобный замысел, и жажду минуты, когда не буду больше видеть этих рук, не буду больше терзаться воспоминаниями и угрызениями совести.
Не опасайся, что я еще кому-либо причиню зло. Мое дело почти закончено. Для завершения всего, что мне суждено на земле, не нужна ни твоя, ни еще чья-либо смерть — а только моя собственная. Не думай, что я стану медлить с принесением этой жертвы. Я покину твой корабль на том же ледяном плоту, который доставил меня сюда, и отправлюсь дальше на север; там я воздвигну себе погребальный костер и превращу в пепел свое злополучное тело, чтобы мои останки не послужили для какого-нибудь любопытного ключом к запретной тайне и он не вздумал создать другого, подобного мне. Я умру. Я больше не буду ощущать тоски, которая сейчас снедает меня, не стану больше терзаться желаниями, которые не могу ни утолить, ни подавить. Тот, кто вдохнул в меня жизнь, уже мертв, а когда и меня не станет, исчезнет скоро самая память о нас обоих. Я уже не увижу солнца и звезд, не почувствую на своих щеках дыхания ветра. Для меня исчезнет и свет, и все ощущения и в этом небытии я должен найти свое счастье. Несколько лет тому назад, когда мне впервые предстали образы этого мира, когда я ощутил ласковое тепло лета, услышал шум листвы и пение птиц, мысль о смерти вызвала бы у меня слезы; а сейчас это моя единственная отрада. Оскверненный злодейством, терзаемый укорами совести, где я найду покой, если не в смерти?
Прощай! Покидая тебя, я расстаюсь с последним, которого увидят эти глаза. Прощай, Франкенштейн! Если б ты еще жил и желал мне отомстить, тебе лучше было бы обречь меня жить, чем предать уничтожению. Но все было иначе; ты стремился уничтожить меня, чтобы я не творил зла; и если, по каким-либо неведомым мне законам, мысль и чувства в тебе не угасли, ты не мог бы пожелать мне более жестоких мук, чем те, что я ощущаю. Как ни был ты несчастен, мои страдания были еще сильней; ибо жало раскаяния не перестанет растравлять мои раны, пока их навек не закроет смерть.
Но скоро, скоро я умру и уже ничего не буду чувствовать. Жгучие муки скоро угаснут во мне. Я гордо взойду на свой погребальный костер и с ликованием отдамся жадному пламени. Потом костер погаснет; и ветер развеет мой пепел над водными просторами. Мой дух уснет спокойно; а если будет мыслить, то это, конечно, будут совсем иные мысли. Прощай!
С этими словами он выпрыгнул из окна каюты на ледяной плот, причаленный вплотную к нашему кораблю. Скоро волны унесли его, и он исчез в темной дали.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
КТО ТАКАЯ МЭРИ ШЕЛЛИ
КАК ПОЯВИЛСЯ «ФРАНКЕНШТЕЙН»
* * *
Меня тревожит, что он жив и будет творить зло; если б не это, то нынешний час, когда я жду успокоения, был бы единственным счастливым часом за последние годы моей жизни. Тени дорогих мертвых уже видятся мне, и я спешу к ним.Прощайте, Уолтон! Ищите счастья в покое и бойтесь честолюбия; бойтесь даже невинного, по видимости, стремления отличиться в научных открытиях. Впрочем, к чему я говорю это? Сам я потерпел неудачу, но другой, быть может, будет счастливее».
Голос его постепенно слабел; наконец, утомленный усилиями, он умолкнул. Спустя полчаса он снова попытался заговорить, но уже не смог; он слабо пожал мне руку, и глаза его навеки сомкнулись, а кроткая улыбка исчезла с его лица.
Маргарет, что мне сказать о безвременной гибели этого великого духа? Как передать тебе всю глубину моей скорби? Все, что я мог бы сказать, будет слабо и недостаточно. Я плачу; душа моя омрачена тяжелой потерей. Но наш путь лежит к берегом Англии, и там я надеюсь найти утешение.
Но меня прерывают. Что могут означать эти звуки? Сейчас полночь; дует свежий ветер, и вахтенных на палубе не слышно. Вот опять; мне слышится словно человеческий голос, но более хриплый; он доносится из каюты, где еще лежит тело Франкенштейна. Надо пойти и посмотреть, в чем дело. Спокойной ночи, милая сестра.
Великий Боже! Что за сцена сейчас разыгралась! Я все еще ошеломлен ею. Едва ли я сумею рассказать о ней во всех подробностях; однако моя повесть была бы неполной без этой последней, незабываемой сцены.
Я вошел в каюту, где лежали останки моего благородного и несчастного друга. Над ним склонилось какое-то существо, которое не опишешь словами: гигантского роста, но уродливо непропорциональное и неуклюжее. Его лицо, склоненное над гробом, было скрыто прядями длинных волос; видна была лишь огромная рука, цветом и видом напоминавшая тело мумии. Заслышав мои шаги, чудовище оборвало свои горестные причитания и метнулось к окну. Никогда я не видел ничего ужаснее этого лица, его отталкивающего уродства. Я невольно закрыл глаза и напомнил себе, что у меня есть долг в отношении убийцы. Я приказал ему остановиться.
Он остановился, глядя на меня с удивлением; но тут же, снова обернувшись к безжизненному телу своего создателя, казалось, позабыл обо мне, весь охваченный каким-то исступлением.
— Вот еще одна моя жертва! — воскликнул он. — Этим завершается цепь моих злодеяний. О Франкенштейн! Благородный подвижник! Тщетно было бы мне сейчас молить у тебя прощения! Мне, который привел тебя к гибели, погубив всех, кто был тебе дорог. Увы! Он мертв, он мне не ответит.
Тут его голос прервался; первым моим побуждением было выполнить предсмертное желание моего друга и уничтожить его противника; но я колебался, движимый смешанными чувствами любопытства и сострадания. Я приблизился к чудовищу, не смея, однако, еще раз поднять на него глаза, — такой ужас вызывала его нечеловеческая уродливость. Я попробовал заговорить, но слова замерли у меня на устах. А демон все твердил бессвязные и безумные укоры самому себе. Наконец, когда его страстные выкрики на мгновение смолкли, я решился заговорить.
— Твое раскаяние бесполезно, — сказал я. — Если бы ты слушался голоса совести и чувствовал ее укоры, прежде чем простирать свою адскую месть до этой последней черты, Франкенштейн был бы сейчас жив.
— А ты думаешь, — отозвался демон, — что я и тогда не чувствовал мук и раскаяния? Даже он, — продолжал он, указывая на тело, — не испытал, умирая, и одной десятитысячной доли тех терзаний, какие ощущал я, пока вел его к гибели. Себялюбивый инстинкт толкал меня все дальше, а сердце было отравлено сознанием вины. Ты думаешь, что стоны Клерваля звучали для меня музыкой? Мое сердце было создано, чтобы отзываться на любовь и ласку; а когда несчастья вынудили его к ненависти и злу, это насильственное превращение стоило ему таких мук, каких ты не можешь даже вообразить.
После убийства Клерваля я возвратился в Швейцарию разбитый и подавленный. Я жалел, мучительно жалел Франкенштейна, а себя ненавидел. Но когда я узнал, что он, создавший и меня самого, и мои невыразимые муки, лелеет мечту о счастье; что, ввергнув меня в отчаяние, он ищет для себя радости именно в тех чувствах и страстях, которые мне навсегда недоступны, — когда я узнал это, бессильная зависть и горькое негодование наполнили меня ненасытной жаждой мести. Я вспомнил свою угрозу и решил привести ее в исполнение. Я знал, что готовлю себе нестерпимые муки; я был всецело во власти побуждения, ненавистного мне самому, но неодолимого. И все же, когда она умерла!.. Нет, я не могу даже сказать, что я страдал. Я отбросил всякое чувство, подавил всякую боль и достиг предела холодного отчаяния. С той поры зло стало моим благом. Зайдя так далеко, я не имел уже выбора и вынужден был следовать по избранному мной пути. Завершение моих дьявольских замыслов сделалось для меня неутолимой страстью. Теперь круг замкнулся, и вот последняя из моих жертв!
Я был сперва взволнован этими полными отчаяния словами; но, вспомнив, что говорил Франкенштейн о его красноречии и умения убеждать, и взглянув еще раз на безжизненное тело моего друга, я снова загорелся негодованием.
— Негодяй! — сказал я. — Что же ты пришел хныкать над бедами, которые сам же принес? Ты бросал зажженный факел в здание, а когда оно сгорело, садишься на развалины и сокрушаешься о нем. Лицемерный дьявол! Если бы тот, о ком ты скорбишь, был жив, он снова стал бы предметом твоей адской мести и снова пал бы ее жертвой. В тебе говорит не жалость; ты жалеешь только о том, что жертва уже недосягаема для твоей злобы.
— О нет, это не так, совсем не так, — прервал меня демон. — И, однако, таково, как видно, впечатление, которое производят мои поступки. Но я не ищу сострадания. Никогда и ни в ком мне не найти сочувствия. Когда я впервые стал искать его, то ради того, чтобы разделить с другими любовь к добродетели, чувства любви и преданности, переполнявшие все мое существо. Теперь, когда добро стало для меня призраком, когда любовь и счастье обернулись ненавистью и горьким отчаянием, к чему мне искать сочувствия? Мне суждено страдать в одиночестве, покуда я жив; а когда умру, все будут клясть самую память обо мне. Когда-то я тешил себя мечтами о добродетели, о славе и счастье. Когда-то я тщетно надеялся встретить людей, которые простят мне мой внешний вид и полюбят за те добрые чувства, какие я проявлял. Я лелеял высокие помыслы о чести и самоотверженности. Теперь преступления низвели меня ниже худшего из зверей. Нет на свете вины, нет злобы, нет мук, которые могли бы сравниться с моими. Вспоминая страшный список моих злодеяний, я не могу поверить, что я — то самое существо, которое так восторженно поклонялось Красоте и Добру. Однако это так; падший ангел становится злобным дьяволом. Но даже враг Бога и людей в своем падении имел друзей и спутников, и только я одинок.
Ты, называющий себя другом Франкенштейна, вероятно, знаешь о моих злодеяниях и моих несчастьях. Но как бы подробно он ни рассказал тебе о них, он не мог передать ужаса тех часов, — нет, не часов, а целых месяцев, когда меня сжигала неутоленная страсть. Я разрушал его жизнь, но не находил в этом удовлетворения. Желания по-прежнему томили меня; я попрежнему жаждал любви и дружбы, а меня все так же отталкивали. Разве это справедливо? Почему меня считают единственным виновным, между тем как передо мною виновен весь род людской? Почему вы не осуждаете Феликса, с презрением прогнавшего друга от своих дверей? Почему не возмущаетесь крестьянином, который бросился убивать спасителя своего ребенка? О нет, их вы считаете добродетельными и безупречными! И только меня, одинокого и несчастного, называют чудовищем, гонят, бьют и топчут. Еще и сейчас кровь моя кипит при воспоминании о перенесенных мною обидах.
Но я негодяй — это правда! Я убил столько прелестных и беззащитных существ; я душил невинных во время сна; я душил тех, кто никогда не причинял вреда ни мне, ни кому-либо другому. Я обрек на страдания своего создателя — подлинный образец всего, что в человеке достойно любви и восхищения; я преследовал его, пока не довел до гибели. Вот он лежит, безжизненный и холодный. Ты ненавидишь меня; но твоя ненависть — ничто по сравнению с той, которую я сам к себе чувствую. Я гляжу на руки, совершившие это злодейство, думаю о сердце, где зародился подобный замысел, и жажду минуты, когда не буду больше видеть этих рук, не буду больше терзаться воспоминаниями и угрызениями совести.
Не опасайся, что я еще кому-либо причиню зло. Мое дело почти закончено. Для завершения всего, что мне суждено на земле, не нужна ни твоя, ни еще чья-либо смерть — а только моя собственная. Не думай, что я стану медлить с принесением этой жертвы. Я покину твой корабль на том же ледяном плоту, который доставил меня сюда, и отправлюсь дальше на север; там я воздвигну себе погребальный костер и превращу в пепел свое злополучное тело, чтобы мои останки не послужили для какого-нибудь любопытного ключом к запретной тайне и он не вздумал создать другого, подобного мне. Я умру. Я больше не буду ощущать тоски, которая сейчас снедает меня, не стану больше терзаться желаниями, которые не могу ни утолить, ни подавить. Тот, кто вдохнул в меня жизнь, уже мертв, а когда и меня не станет, исчезнет скоро самая память о нас обоих. Я уже не увижу солнца и звезд, не почувствую на своих щеках дыхания ветра. Для меня исчезнет и свет, и все ощущения и в этом небытии я должен найти свое счастье. Несколько лет тому назад, когда мне впервые предстали образы этого мира, когда я ощутил ласковое тепло лета, услышал шум листвы и пение птиц, мысль о смерти вызвала бы у меня слезы; а сейчас это моя единственная отрада. Оскверненный злодейством, терзаемый укорами совести, где я найду покой, если не в смерти?
Прощай! Покидая тебя, я расстаюсь с последним, которого увидят эти глаза. Прощай, Франкенштейн! Если б ты еще жил и желал мне отомстить, тебе лучше было бы обречь меня жить, чем предать уничтожению. Но все было иначе; ты стремился уничтожить меня, чтобы я не творил зла; и если, по каким-либо неведомым мне законам, мысль и чувства в тебе не угасли, ты не мог бы пожелать мне более жестоких мук, чем те, что я ощущаю. Как ни был ты несчастен, мои страдания были еще сильней; ибо жало раскаяния не перестанет растравлять мои раны, пока их навек не закроет смерть.
Но скоро, скоро я умру и уже ничего не буду чувствовать. Жгучие муки скоро угаснут во мне. Я гордо взойду на свой погребальный костер и с ликованием отдамся жадному пламени. Потом костер погаснет; и ветер развеет мой пепел над водными просторами. Мой дух уснет спокойно; а если будет мыслить, то это, конечно, будут совсем иные мысли. Прощай!
С этими словами он выпрыгнул из окна каюты на ледяной плот, причаленный вплотную к нашему кораблю. Скоро волны унесли его, и он исчез в темной дали.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
«Франкенштейн» — выдающийся памятник мировой литературы. Факт, бывший аксиомой еще лет двадцать назад, в наши дни вдруг обрел статус теоремы, которую надо доказывать и доказывать. На той, по крайней мере, территории, на которой выпало жить и думать нам, то есть в России.
Это обстоятельство от начала до конца противоестественно. И от начала до конца продиктовано сиюминутными причинами. Они потеряют свою ценность и кажущийся глубокий смысл очень скоро. Но пока родная наша страна — безликая территория, люди живущие в ней — народонаселение, а несомненные культурные ценности — сомнительны, и потому невольно приходится иметь в виду весь этот абсурд, когда пытаешься что-то сделать или сказать.
И там не менее, тем не менее… «Франкенштейн» выдающийся памятник мировой литературы. Без знания этого романа невозможно составить полное и объективное представление об извилистых путях, которыми движется человечество в пустоте и холоде Космоса. Идеи, положенные в основу «Франкенштейна», странным образом созвучны не только тем далеким дням, когда роман писался, не только нашим и будущим после нас дням, но и дням, предшествовавшим его появлению на свет.
В этом произведении запечатлена вечная трагедия несовместимости живого и трепетного дыхания жизни и искусственных (пусть и искусных!) подделок под нее.
Это обстоятельство от начала до конца противоестественно. И от начала до конца продиктовано сиюминутными причинами. Они потеряют свою ценность и кажущийся глубокий смысл очень скоро. Но пока родная наша страна — безликая территория, люди живущие в ней — народонаселение, а несомненные культурные ценности — сомнительны, и потому невольно приходится иметь в виду весь этот абсурд, когда пытаешься что-то сделать или сказать.
И там не менее, тем не менее… «Франкенштейн» выдающийся памятник мировой литературы. Без знания этого романа невозможно составить полное и объективное представление об извилистых путях, которыми движется человечество в пустоте и холоде Космоса. Идеи, положенные в основу «Франкенштейна», странным образом созвучны не только тем далеким дням, когда роман писался, не только нашим и будущим после нас дням, но и дням, предшествовавшим его появлению на свет.
В этом произведении запечатлена вечная трагедия несовместимости живого и трепетного дыхания жизни и искусственных (пусть и искусных!) подделок под нее.
КТО ТАКАЯ МЭРИ ШЕЛЛИ
Создательнице литературного произведения «Франкенштейн» и образа Франкенштейна, вот уже почти двести лет являющегося своеобразным символом, было девятнадцать лет. Она родилась в семье известных английских писателей конца ХVIII века Уильяма Годвина и Мэри Уолстонкрафт, бывших в свое время «властителями дум» английского общества. Среди учеников Уильяма Годвина числились выдающиеся поэты У. Вордсворт и С. Кольридж, что о многом говорит. Мэри Уолстонкрафт прославилась пропагандой женского равноправия. Она умерла через несколько дней после рождения дочери, навсегда оставшись для той предметом поклонения. Так же, как и отец, написавший в 1793 году, за четыре года до рождения Мэри, «Исследование о политической справедливости», оказавшее огромное влияние на многих культурных людей его эпохи.
«Нет ничего удивительного в том, что я, дочь родителей, занимающих видное место в литературе, очень рано начала помышлять о сочинительстве, — отмечала позднее М. Шелли. — Я марала бумагу еще в детские годы, и любимым моим развлечением было „писать разные истории“.
Ее детство прошло в сельской местности, в Шотландии. Уильям Годвин женился во второй раз. Ему приходилось заниматься унизительной и изматывающей литературной поденщиной, чтобы прокормить многочисленную семью: Мэри, ее старшую сестру Фанни (внебрачную дочь Мэри Уолстонкрафт), сына и дочь второй миссис Годвин от первого брака, малолетнего Уильяма — плод его любви со второй миссис Годвин.
Он в то время уже не походил на «властителя дум». Многие старые друзья отвернулись от него. Зато появились новые. В их числе юный наследник баронетского титула и изрядного состояния Перси Биши Шелли, которому вскоре, наряду с Байроном, суждено было занять одно из первых мест в английской поэзии.
Роман между Шелли и шестнадцатилетней Мэри был бурным и изобиловал теми переживаниями и приключениями, что свойствены романтичному началу XIX века и что кажутся в наши дни неестественными и нарочитыми.
Свидания, назначавшиеся у могилы Мэри Уолстонкрафт. Побег из отцовского дома вместе с Клер Клермонт, дочерью второй миссис Годвин. Преследования Хэрриет Вестбрук, жены Шелли, дочки трактирщика, на которой тот женился совсем юным.
Они не только «писали разные истории», но и жизнью своей иллюстрировали правдоподобие этих историй, сколь ни невероятными казались бы те постороннему глазу. Поэзия и трагедия в равной степени отмечали их реальную жизнь — продолжение выдуманной.
Отравилась Фанни. Утопилась Хэрриет. Шелли лишили отцовских прав на его с Хэрриет детей. Стала любовницей Байрона и родила от него дочь Клер Клермонт.
И на этом фоне совсем другая жизнь!
Байрон пишет «Чайльд Гарольда». Шелли создает несколько поэм. Его юная жена тоже пробует себя в литературе.
Обыденность изо всех сил старается сделать из них «обычных» людей, но они успешно рвут ее путы, равняя свои дела и мысли по звездам.
«Нет ничего удивительного в том, что я, дочь родителей, занимающих видное место в литературе, очень рано начала помышлять о сочинительстве, — отмечала позднее М. Шелли. — Я марала бумагу еще в детские годы, и любимым моим развлечением было „писать разные истории“.
Ее детство прошло в сельской местности, в Шотландии. Уильям Годвин женился во второй раз. Ему приходилось заниматься унизительной и изматывающей литературной поденщиной, чтобы прокормить многочисленную семью: Мэри, ее старшую сестру Фанни (внебрачную дочь Мэри Уолстонкрафт), сына и дочь второй миссис Годвин от первого брака, малолетнего Уильяма — плод его любви со второй миссис Годвин.
Он в то время уже не походил на «властителя дум». Многие старые друзья отвернулись от него. Зато появились новые. В их числе юный наследник баронетского титула и изрядного состояния Перси Биши Шелли, которому вскоре, наряду с Байроном, суждено было занять одно из первых мест в английской поэзии.
Роман между Шелли и шестнадцатилетней Мэри был бурным и изобиловал теми переживаниями и приключениями, что свойствены романтичному началу XIX века и что кажутся в наши дни неестественными и нарочитыми.
Свидания, назначавшиеся у могилы Мэри Уолстонкрафт. Побег из отцовского дома вместе с Клер Клермонт, дочерью второй миссис Годвин. Преследования Хэрриет Вестбрук, жены Шелли, дочки трактирщика, на которой тот женился совсем юным.
Они не только «писали разные истории», но и жизнью своей иллюстрировали правдоподобие этих историй, сколь ни невероятными казались бы те постороннему глазу. Поэзия и трагедия в равной степени отмечали их реальную жизнь — продолжение выдуманной.
Отравилась Фанни. Утопилась Хэрриет. Шелли лишили отцовских прав на его с Хэрриет детей. Стала любовницей Байрона и родила от него дочь Клер Клермонт.
И на этом фоне совсем другая жизнь!
Байрон пишет «Чайльд Гарольда». Шелли создает несколько поэм. Его юная жена тоже пробует себя в литературе.
Обыденность изо всех сил старается сделать из них «обычных» людей, но они успешно рвут ее путы, равняя свои дела и мысли по звездам.
КАК ПОЯВИЛСЯ «ФРАНКЕНШТЕЙН»
Летом 1816 года Шелли приехали в Швейцарию. Их соседом оказался Байрон. Из-за «дождливой и ненастной погоды, стоявшей почти все лето, они вынуждены были большую часть времени проводить дома. Чтобы развлечься, Байрон предложил, чтобы каждый из них — Шелли, Мэри, сам Байрон и его лечащий врач Полидори — сочинил какую-нибудь страшную историю. Кроме Мэри, никто из них условий игры не выполнил. Впрочем, и у Мэри поначалу ничего не получилось. А как выкристаллизовалась у нее счастливая идея „Франкенштейна“ она рассказала пятнадцать лет спустя, готовя книгу для серии „Образцовые романы“:
«Лорд Байрон и Шелли часто и подолгу беседовали, а я была их прилежным, — но почти безмолвным слушателем. Однажды они обсуждали различные философские вопросы, в том числе секрет зарождения жизни и возможность когда-нибудь открыть его и воспроизвести „…“ Пока они беседовали, подошла ночь; было уже за полночь, когда мы отправились на покой. Положив голову на подушки, я не заснула, но и не просто задумалась. Воображение властно завладело мной, наделяя являвшиеся мне картины яркостью, какой не обладают обычные сны. Глаза мои были закрыты, но я каким-то внутренним взором необычайно ясно увидала бледного адепта тайных наук, склонившегося над созданным им существом. Я увидела, как это отвратительное существо сперва лежало недвижно, а потом, повинуясь некоей силе, подало признаки жизни и неуклюже задвигалось. „…“ Я не сразу прогнала ужасное наваждение; оно еще длилось. И я заставила себя думать о другом. Я обратилась мыслями к моему страшному рассказу — к злополучному рассказу, который так долго не получался!
О, если б я могла сочинить его так, чтобы заставить и читателя пережать тот же страх, какой пережила я в ту ночь!
И тут меня озарила, мысль, быстрая как свет и столь же радостная: «Придумала! То, что напугало меня, напугает и других; достаточно описать призрак, явившийся ночью к моей постели».
Она этот призрак успешно описала. Да так ярко и впечатляюще, что с 1818 года, когда «Франкенштейн» был впервые опубликован, человечество поражается ему.
«Лорд Байрон и Шелли часто и подолгу беседовали, а я была их прилежным, — но почти безмолвным слушателем. Однажды они обсуждали различные философские вопросы, в том числе секрет зарождения жизни и возможность когда-нибудь открыть его и воспроизвести „…“ Пока они беседовали, подошла ночь; было уже за полночь, когда мы отправились на покой. Положив голову на подушки, я не заснула, но и не просто задумалась. Воображение властно завладело мной, наделяя являвшиеся мне картины яркостью, какой не обладают обычные сны. Глаза мои были закрыты, но я каким-то внутренним взором необычайно ясно увидала бледного адепта тайных наук, склонившегося над созданным им существом. Я увидела, как это отвратительное существо сперва лежало недвижно, а потом, повинуясь некоей силе, подало признаки жизни и неуклюже задвигалось. „…“ Я не сразу прогнала ужасное наваждение; оно еще длилось. И я заставила себя думать о другом. Я обратилась мыслями к моему страшному рассказу — к злополучному рассказу, который так долго не получался!
О, если б я могла сочинить его так, чтобы заставить и читателя пережать тот же страх, какой пережила я в ту ночь!
И тут меня озарила, мысль, быстрая как свет и столь же радостная: «Придумала! То, что напугало меня, напугает и других; достаточно описать призрак, явившийся ночью к моей постели».
Она этот призрак успешно описала. Да так ярко и впечатляюще, что с 1818 года, когда «Франкенштейн» был впервые опубликован, человечество поражается ему.
* * *
Мэри Шелли прожила долгую и не очень счастливую жизнь. Умерла она в 1851 году. Написав до «Франкенштейна» несколько произведений, она и после него продолжала заниматься литературным трудом, опубликовав в 1826 году еще один фантастический роман — «Последний человек». Однако только «Франкенштейну» суждено было стать явлением мировой культуры. Почему? В чем секрет?
Однозначных и легких ответов нет. Каждая эпоха по-своему отвечает на эти вопросы. Более того, на разных географических широтах в одно и то же время ответы звучат по-разному.
Технологическую, так сказать, сторону своей удачи Мэри Шелли исчерпывающе объяснила сама:
«Творчество состоит в способности почувствовать возможности темы и в умении сформулировать вызванные ею мысли».
Явившийся в полуяви полусне летом 1816 года призрак в этом смысле М. Шелли «использовала» сполна! Однако «Франкенштейн» не остался «романом ужасов», каковых было десятки до него и каковых появилось сотни после. В том числе и в качестве подражания «Франкенштейну».
Почему? В чем секрет?
Повторим: однозначных и легких ответов нет. Но один из вариантов ответа, кажется, звучит так: Мэри Шелли удалось, «почувствовав возможность темы», запечатлеть становление характера ученого всех времен и народов, современного Прометея; она прозорливо увидела болевую точку, угадала неразрешимое и вечное противоречие, которое сопровождает человечество на всем его пути из бесконечности в бесконечность — вражду материального и духовного, «весьма мизерной реальности» и «величественных химер», кои мнятся смыслом жизни до тех пор, пока не приближаешься к ним…
Александр Ефимов
Однозначных и легких ответов нет. Каждая эпоха по-своему отвечает на эти вопросы. Более того, на разных географических широтах в одно и то же время ответы звучат по-разному.
Технологическую, так сказать, сторону своей удачи Мэри Шелли исчерпывающе объяснила сама:
«Творчество состоит в способности почувствовать возможности темы и в умении сформулировать вызванные ею мысли».
Явившийся в полуяви полусне летом 1816 года призрак в этом смысле М. Шелли «использовала» сполна! Однако «Франкенштейн» не остался «романом ужасов», каковых было десятки до него и каковых появилось сотни после. В том числе и в качестве подражания «Франкенштейну».
Почему? В чем секрет?
Повторим: однозначных и легких ответов нет. Но один из вариантов ответа, кажется, звучит так: Мэри Шелли удалось, «почувствовав возможность темы», запечатлеть становление характера ученого всех времен и народов, современного Прометея; она прозорливо увидела болевую точку, угадала неразрешимое и вечное противоречие, которое сопровождает человечество на всем его пути из бесконечности в бесконечность — вражду материального и духовного, «весьма мизерной реальности» и «величественных химер», кои мнятся смыслом жизни до тех пор, пока не приближаешься к ним…
Александр Ефимов