Страница:
Коль скоро нет между историческим и доисторическим временем истинного, а именно внутреннего различения, то и невозможно провести между ними твердую границу. Никто не может сказать, где начинается историческое время, где кончается иное, и авторы всемирной истории всегда заметно затрудняются определить точку, с которой следовало бы им начать. Конечно! Ведь у исторического времени для них нет, собственно, начала, оно по существу, по сути дела уходит для них в нечто совершенно неопределенное - повсюду все одно и то же монотонное, ничем не ограниченное и не ограничиваемое время.
Конечно, в таком незавершенном, неоконченном не может узнавать себя разум; соответственно нет ничего, от чего бы мы были сейчас дальше, нежели от истинной философии истории. Самого лучшего-то нет - начала! Не помогают тут и пустые, дешевые формулы - "ориентализм", "окцидентализм" и т. п.- или что-то вроде того, что в первый период истории царило бесконечное, во второй - конечное, в третий - единство того и другого, или еще какие-нибудь, откуда-то позаимствованные схемы, прилагаемые теперь к истории,- метод, которому самым грубым образом предавался, как только оказывался перед лицом реальности и был предоставлен своей способности изобретать, тот самый философский писатель, который громче других его критиковал; во всем этом нет нам ни малейшей подмоги.
Но благодаря нашим предшествующим, направленным на совсем иной предмет изысканиям сама эпоха прошлого приобрела теперь для нас совсем иной облик, или, лучше сказать, она впервые приобрела облик. Уже не в безграничном времени теряется прошлое - история разделяется и членится для нас на действительно, внутренне различенные друг от друга времена. Как именно? Пусть покажут это следующие рассуждения.
Историческое время было определено как эпоха уже совершившегося разделения народов (и для каждого отдельного народа она начинается с того момента, когда он объявляет себя таким-то и решает быть таким), и потому - даже и с чисто внешней стороны - содержание доисторического времени совсем иное, нежели исторического. То, первое - это время размежевания народов, или время кризиса, перехода к разделению. Однако кризис опять же лишь внешнее выявление, следствие внутреннего процесса. Истинное содержание доисторического времени - это возникновение формально и материально различных учений о Богах, следовательно, мифологии вообще, которая в историческое время предстает уже как нечто готовое и наличное, следовательно, есть нечто прошедшее со стороны своего исторического возникновения. Ее становление, т. е. ее собственное историческое бытие, заполняло все доисторическое время. Евгемеризм наоборот - вот правильный взгляд на вещи. Не так, как учил Евгемер,- мифология не содержит в себе события древнейшей истории, а наоборот: мифология в своем возникновении, т. е., собственно говоря, процесс, в каком она возникает,- вот что такое истинное и единственное содержание древнейшей истории; и если задаваться вопросом, чем же было заполнено то время, кажущееся столь немым, столь бедным событиями, столь пустым в сравнении с грохотом позднейшего времени, то отвечать надо так: это время было заполнено теми внутренними процессами и движениями сознания, которые сопровождали или имели следствием возникновение мифологических систем, учений о Богах разных народов и окончательным результатом которых было разделение человечества на народы.
Соответственно и историческое и доисторическое время - это уже не относительное различение в пределах одного и того же времени, это - два сущностно различенных, разделенных цезурой, исключающих друг друга, но тем самым и ограничивающих друг друга времени. Ибо есть между ними сущностное различение: в доисторическое время сознание человечества подвержено внутренней необходимости, процессу, который как бы отнимает его у действительного мира, между тем как каждый народ, который вследствие своего внутреннего решения стал народом, этим же самым кризисом полагается вовне этого процесса как такового и, свободный от него, предает теперь себя той последовательности деяний и поступков, более внешний, мирской, светский характер которых превращает их в деяния и поступки исторические.
Итак, историческое время не продолжается в доисторическом, но, как совершенно иное, напротив, обрезано и ограничено таковым. Мы называем его совершенно иным не потому, чтобы в самом широком смысле оно тоже не было историческим, потому что и тогда, в это время, совершается исторически грандиозное и время это полно событий - однако событий совершенно иного вида, подчиненных совсем иному закону. В этом смысле мы и назвали его относительно-доисторическим.
Однако это время, которым замкнуто и ограничено время историческое, в свою очередь тоже определено, и само оно тоже в свою очередь ограничено иным. Это же иное или, вернее сказать, третье время не может в свою очередь вновь быть просто каким-то историческим, но может быть лишь абсолютно-доисторическим - это время полнейшей исторической неподвижности. Это время еще не разделенного, единого человечества, которое само не нуждается уже в ограничении, потому что относится к последующему лишь как момент, как чистая исходная точка, постольку, поскольку в нем самом нет истинного последования событий, нет последования времен, в отличие от двух иных. В нем, говорил я, нет истинного последования времен - это не значит, что в нем вообще ничего не происходит, как истолковал это один благодушный человек. Потому что конечно же и в то вообще доисторическое время солнце всходило и заходило, люди ложились спать и вставали по утрам, они женились и выходили замуж, они рождались и умирали. Но во всем том не было никакого поступательного движения вперед, не было исторического совершения - так нет истории у индивида, если у него вчера все, как сегодня, и сегодня все, как завтра, если все его бытие - только повторяющийся круг равномерных перемен. Истинное последование не создается такими событиями, которые проходят, не оставив следа, и покидают целое в том состоянии, в каком нашли его. Вот по этой самой причине - потому что во все это абсолютно-доисторическое время целое оставалось в конце, каким было в начале, потому что внутри всего этого времени не было уже никакого последования времен, потому что оно (и в этом смысле лишь единое) есть лишь - как выразились мы - вообще тождественное время, стало быть, по существу время без времени (возможно, это безразличие текущего времени удержано памятью в форме неимоверной продолжительности жизни наидревнейших поколений),- вот по этой самой причине, говорю я, это время и не требует, чтобы его ограничивало иное, его продолжительность безразлична: что короче, что длиннее - все едино; само же оно (именно поэтому) служит границей не просто времени (одного из времен), но вообще времени - оно последнее, к какому можно восходить во времени. За него нельзя ступить ни шагу - можно, но лишь в надысторическое; это время, но уже не в себе самом, а лишь в отношении к последующему; в себе самом это - не время, потому что нет в нем истинных "до" и "после", потому что оно есть своего рода вечность, на что указывает и еврейское слово "olam", которым обозначается оно в Книге Бытия.
Итак, история протекает для нас теперь так, что это уже не беспорядочное, неорганическое, безграничное время, это организм, система времен, в какой замыкается для нас историческое совершение нашего рода; каждое звено этого целого есть свое особое, самостоятельное время, которое ограничивается не просто предшествовавшим временем, но временем, отделенным от него цезурой и сущностно различенным,- и так вплоть до самого последнего, какое не нуждается уже ни в каком ограничении, потому что тут нет уже времени, потому что само оно есть относительная вечность. Вот эти звенья:
абсолютно-доисторическое,
относительно-доисторическое,
историческое время.
Можно различать историческое совершение (Geschichte) и историю (Historie); первое есть само последование событий и происшествий, вторая - ведение их. Отсюда следует, что понятие исторического совершения шире, чем понятие истории. Поэтому вместо абсолютно-доисторического времени можно говорить просто дособытийное, вместо относительно-доисторического - доисторическое время, и тогда доследование будет таким:
а) дособытийное,
б) доисторическое,
в) историческое время.
Только надо остерегаться думать, что между двумя последними временами лишь то случайное различие, какое заключено в слове,- что об одном есть известия, о другом - нет.
Вместе с безграничным поступательно движущимся вперед историческим временем открываются все двери для произвола - истинное уже не отличить от ложного, глубокий взгляд от случайной гипотезы или игры воображения. Примеров этого можно было сколько угодно приводить в ходе законченного нами исследования. Например, Герман отрицает возможность того, чтобы мифологии предшествовал теизм, изобретенный самими же людьми, и придает большое значение невозможности этого. Однако этот же Герман не имеет ничего против того (сам он именно так и считает), чтобы теизм все же был изобретен, но только несколькими тысячелетиями позже, т. е., по его мнению, раньше, до мифологии, просто не хватило времени для того, чтобы сделать подобное изобретение. А вместе с тем он выражает надежду, что историю человечества ждет то же самое, что историю Земли: как последняя в результате геологических исследований (о которых он вероятнее всего узнал из "Праисторического мира" пастора Балленштедта , а не из Кювье), так история человечества в результате изучения древности должна обогатиться обширным приложением, состоящим из неопределенных по времени ранних эонов. А у кого в распоряжении так много времени, сколько припас себе Герман, у того, конечно, не будет недостатка в нем для любых изобретений, стоит только приписать их праисторическому миру. Итак, Герман не сумел бы опровергнуть того, кто предположил бы: существовала праисторическая система мудрости, от которой сохранились только развалины и бессмысленные фрагменты, доставшиеся в руки немногих людей, что пережили одну из катастроф (по мнению Германа, они время от времени повторяются в истории Земли и нам предстоит таковая в будущем; человеческий род был погребен под развалинами вместе со всеми своими знаниями, а мифология состоит из их остатков). Подлинной науке присуще и пристало насколько возможно все окружать известными границами, все замыкать в пределы постижимости; если же есть безграничное время, то тут не исключить никакой произвольной гипотезы: варварским народам по нраву нагромождать тысячелетия, и философия, столь же варварская, стремится придать истории безграничную пространность,- для любителя же истинного знания всегда желательно видеть перед собой terminus a quo - понятие, которое отрезает всякое дальнейшее отступление; наше абсолютно-доисторическое время и есть такое понятие.
Если же брать историю предельно широко, то философия мифологии и есть первая, т. е. самая непременная, самая необходимая, часть философии истории. Говорить - в мифах нет истории - не поможет: действительно бывшие, реально возникавшие, они сами есть содержание древнейшей истории; если же ограничивать философию истории историческим временем, то невозможно найти для нее начало или сколько-нибудь уверенно двигаться в ней до тех пор, пока остается совершенно закрытым от нас все то, что само собою полагает это историческое время в качестве своего прошлого. А философия истории, не умеющая указать начала истории, может быть лишь чем-то бездонным - она не заслуживает названия философии. Что же верно об истории в целом, то верно и относительно всякого отдельного предмета исторической науки.
Итак, с каким бы намерением наши разыскания ни простирались до самых первоначальных времен нашего рода - будь то затем, чтобы вообще исследовать его начала, будь то затем, чтобы исследовать начала религии и гражданского общества или наук и искусств,- везде мы наталкиваемся в конце концов на это темное пространство, на "неясное время", c r o n o V a d h l o V , занятое исключительно мифологией. Поэтому уже с давних времен самым настоятельным требованием всех соприкасающихся с этими вопросами наук должно было быть преодоление мрака, чтобы это пространство стало ясным, отчетливо распознаваемым. Между тем - еще и потому, что, занимаясь всеми этими касающимися происхождения человеческого рода вопросами, никак нельзя обойтись без философии,- одна плоская и дурная философия истории начала оказывать незаметное и тем более определенное влияние на все исследования такого рода. Влияние это чувствуется в известных аксиомах, которые повторяются всегда и повсюду без тени сомнения, так, как если бы и не могло быть каких-либо иных предпосылок. Вот одна из таких аксиом: всякое человеческое знание, искусство, вся культура непременно исходят из самых жалких начал. В духе этого один известный, ныне покойный историк разражается таким душеспасительным рассуждением по случаю пещерных храмов Эллоры и Мавальпурама в Индии: "Уже голые готтентоты разрисовывают стены своих пещер, а от этих рисунков до богато разукрашенных индийских храмов сколько ступеней! И однако,- добавляет ученый-историк,- искусство должно было пройти их". Если разделять такой взгляд, то, напротив, ни египетского, ни индийского, ни греческого искусства никогда и ни в какую пору не могло быть. Сочиняй какие угодно временные пространства и сохраняй за собою право добавлять к этим выдуманным эпохам столько, сколько вздумается, тысячелетий, все равно по самой природе вещей невозможно, чтобы искусство за какое угодно время - достигало таких высот, начав со столь ничтожного уровня; несомненно, сам же упомянутый историк не взялся бы определять время, за какое искусство могло пройти весь этот путь. С тем же успехом он мог бы рассчитывать время, необходимое для того, чтобы что-то возникло из ничего.
Конечно, нам возразят - нельзя задевать эту аксиому, не затронув принцип неукоснительного, поступательного движения человечества вперед, принцип, который в общем и целом признают как бы священным. Однако если есть поступательное движение, то есть и исходный пункт, есть откуда и есть куда. Однако поступательное движение совершается не так, как тут думают,- оно происходит не от малого к великому, а наоборот - великое, гигантское всегда составляет начало, а сведенное к органике, сжатое, стесненное лишь следует за ним. Гомер столь велик, что позднейшие эпохи не могли произвести ничего подобного ему, и, напротив, трагедия Софокла была бы немыслима в гомеровский век. Времена различаются не большей или меньшей степенью так называемой культуры, их различия - внутренние, то различия сущностно, или качественно, различенных принципов, которые наступают друг после друга и из которых каждый может достигать величайшего развития в свое время. А той системе недвусмысленно противоречит сама история; впрочем, ее сторонники больше носятся с ней - развить же ее никто из них не был в состоянии, и никто даже не попытался сделать это, и вся система основывается на мнении, которое исходит не из фактов, но из их неполного и несовершенного исследования, изучения; мнение же состоит в том, что будто бы человек и все человечество с самого начала были предоставлены самим себе, что они искали свой путь вслепую, sine numine, бредя наугад в темноте, брошенные на произвол случая. Можно сказать, что такое мнение разделяют все - потому что верующие в откровение (те, что ищут руководящее начало, именно тот самый numen, в божественном откровении), во-первых, в явном меньшинстве, а во-вторых, и они в состоянии указать такое руководящее начало лишь для очень незначительной части человеческого рода; а ведь все же занимательно, что народу Бога истинного пришлось искать строителей своего храма среди финикийцев! Так какое же начало воспитывало другие народы? Какое не позволяло им предаваться полнейшей бессмыслице? Какое подняло их на ту высоту, какую нельзя отрицать за их замыслами? Если вавилоняне, финикийцы, египтяне нашли путь к своим искусным, отчасти поразительным строениям лишь по случайности, то здесь, во всем этом, должно было вступать в действие нечто иное, однако аналогичное откровению. Откровенной религии противостоит в язычестве не простое отсутствие, отрицание, но позитивное начало иного рода. Этим иным, притом аналогичным, началом и был мифологический процесс. В нем царят позитивные, реальные силы. Этот процесс тоже источник внушений, и лишь такие озарения объяснят нам создания той эпохи, подчас колоссальные. Творения, подобные индийским и египетским постройкам, не возникают просто от времени, как сталактитовые пещеры; одна и та же сила создавала внутри подчас колоссальные представления мифологии, а снаружи дерзновенные, превосходящие все масштабы позднейшего времени творения искусства. Эта сила возносила человеческое сознание с его мифологическими представлениями над всеми ограничениями реальности, и она же была первой наставницей человечества в великом и полном значения искусстве; она же, словно десница Бога, пронесла человечество над первыми, низшими ступенями развития (которые должно мыслить предшествующими высшим чисто логически) и вдохнула величие даже и в более поздние порождения древности, до сих пор недосягаемые для новейших времен. Ибо пока сознание, возвышаясь и расширяясь, не обрело еще вновь того отношения к великим силам и энергиям, в каком древность пребывала сама собою, до тех пор стоит придерживаться всего того, что в непосредственной действительности могут почерпнуть тонкое чувство и такт. Правда, ныне говорят не только о христианской философии, но и о христианском искусстве. Однако искусство - это искусство; оно по своей природе искони мирское и языческое, а потому и в христианстве оно ищет не частное содержание, но то универсальное, которое связывает его с язычеством. Пока же можно считать добрым знаком, что искусство среди сюжетов, какие предоставляет ему откровение, начинает выбирать те, что выходят за рамки ограниченно-христианского,- события вроде смешения языка, возникновения народов, разрушения Иерусалима и другие, где художнику не приходится особо подчеркивать великую всеобщую взаимосвязь.
Хотя я и не могу по-настоящему останавливаться на этом предмете, замечу все же, что философия мифологии, пребывающая в необходимой сопряженности с философией истории, образует и основание, без которого не в состоянии обходиться философия искусства. Ведь философия искусства неизбежно должна заниматься предметами художественного и поэтического изображения - это даже одна из ее первейших задач. А тогда нельзя будет не потребовать некую изначальную поэзию, какая предшествовала бы любому изобразительному и поэтическому искусству и, в частности, измышляла и порождала бы его материал. Однако то, в чем можно видеть подобное изначальное порождение идей, какое предшествовало бы любой сознательной поэзии, создаваемой по всей форме, обнаруживается только в мифологии. Для нас неприемлемо выводить мифологию из поэтического искусства, но в то же время очевидно для нас, что мифология ко всякому позднейшему свободному творчеству относится именно как такая изначальная поэзия. Поэтому один из главных разделов любой всеобъемлющей философии искусства всегда будет разбирать природу и значение, а стало быть, и возникновение мифологии - в лекциях по философии искусства, какие я читал пятьдесят лет назад, такой раздел был, и его идеи часто воспроизводили в более поздних исследованиях мифологии. Среди причин, столь чрезвычайно благоприятствовавших греческому искусству, первой следует назвать сами свойства присущих ему и данных прежде всего мифологией предметов: с одной стороны, они принадлежали высшей истории и иному порядку вещей, нежели здешнему случайному и преходящему, а с другой - находились во внутренней, сущностной и постоянной сопряженности с природой. С позиций искусства всегда ощущалась необходимость таких реальных существ, которые вместе с тем были бы принципами, всеобщими и вечными понятиями,- таких, которые не просто означали бы их, но были бы ими; философии надлежит продемонстрировать возможность таковых. Язычество внутренне чуждо нам, но ведь и с непонятым христианством не достигнешь тех художественных высот. Слишком рано заговорили о христианском искусстве, находясь под внушением односторонне-романтического настроения. Но как же много зависит именно от этого - от христианства, которое было бы понято, и разве в наши дни, в нашем хаосе, не тяготеет все, с сознанием или не ведая того, именно сюда?
Художественное творение тем выше, чем более создает оно одновременно впечатление известной необходимости своего существования, но только вечное и необходимое содержание снимает в чем-то случайность творения. Чем больше исчезают предметы, какие были бы поэтичными сами по себе, тем случайнее становится сама поэзия; не сознавая своей необходимости, она тем более стремится скрыть свою случайность в бескрайности производства и придать себе видимость необходимого. Мы не можем преодолеть впечатления случайности даже при виде самых солидных, весомых произведений нашего времени, тогда как в творениях греческой древности выражаются не только необходимость, истинность и реальность предмета, но равно и необходимость, стало быть истинность и реальность художественного производства. Перед ними не спросишь, как перед столь многими созданиями позднейшего искусства: зачем, для чего все это? Умножение производства не возвысит мнимую жизнь до действительной. А кроме того, в такое время и не приходится особо поощрять творчество, потому что, как сказано, в самом случайном заключена тенденция являться с видимостью необходимого, а потому и склонность множиться до безмерности и бескрайности, отчего мы и можем наблюдать в современной поэзии (которую никто особо не поощряет) такое подлинно бесконечное и бесцельное производство. Байрон ищет тот высший, поэтичный в себе самом мир, он даже стремится силой ворваться в него, однако скептицизм безутешного времени опустошил и его душу, не давая ему уверовать в образы высшего мира.
Умные и сведущие писатели давно уже подчеркивали противоположность древности и Нового времени, однако больше для того, чтобы заявить о правах так называемой романтической поэзии, а не для того, чтобы проникнуть в подлинную глубину древней эпохи. Но если это не просто слова, когда о древности говорят как об особом мире, то за нею надо признать особенный принцип, и нам придется включить в круг своих мыслей признание того, что загадочная древность, притом, чем выше восходим мы в ней, тем определенней, подчиняется иному закону и иным силам, нежели какие господствуют в нашу современную эпоху. Психология, почерпнутая в отношениях современности, да притом еще и отсюда сумевшая, быть может, взять лишь какие-то поверхностные наблюдения,- эта психология столь мало приспособлена для объяснения феноменов и событий праисторического мира, сколь немыслимо было бы переносить законы механики, значимые для уже ставшей и замершей природы, на эпоху изначального становления и первого живого ее возникновения. Конечно, самое скорое - раз и навсегда отправить все эти феномены, все эти "просто" мифы в область ирреального и, выставив поверхностные гипотезы, хитро прокрадываться мимо фундаментальнейших фактов жизни древних (особенно религиозной).
Теогонический процесс, в который человечество включается, как только появляется первое действительное сознание,- это сущностно религиозный процесс. С этой стороны такой выясненный нами факт по преимуществу важен для истории религии, однако он не может оставаться без могучего воздействия и на философию религии.
Замечательная черта немцев, что они с таким рвением и постоянством занимались этой наукой; если же в результате эта научная дисциплина не столь твердо, как многие другие (во всяком случае не тверже других), установила свое понятие, свой объем, свое содержание, то, быть может, отчасти так сложилось потому,- отвлекаясь, конечно, от того, что, по природе самих вещей, ни одной другой наукой не занимается столько дилетантов и ни в какую иную не встревает столько невежд, сколько в науку о религии,- потому, что наука о религии всегда чрезмерно зависела от развития общей философии и несамостоятельно повторяла все ее движения, между тем как вполне было возможно обрести независимое от философии содержание и в свою очередь воздействовать на философию, расширяя ее кругозор.
Конечно, в таком незавершенном, неоконченном не может узнавать себя разум; соответственно нет ничего, от чего бы мы были сейчас дальше, нежели от истинной философии истории. Самого лучшего-то нет - начала! Не помогают тут и пустые, дешевые формулы - "ориентализм", "окцидентализм" и т. п.- или что-то вроде того, что в первый период истории царило бесконечное, во второй - конечное, в третий - единство того и другого, или еще какие-нибудь, откуда-то позаимствованные схемы, прилагаемые теперь к истории,- метод, которому самым грубым образом предавался, как только оказывался перед лицом реальности и был предоставлен своей способности изобретать, тот самый философский писатель, который громче других его критиковал; во всем этом нет нам ни малейшей подмоги.
Но благодаря нашим предшествующим, направленным на совсем иной предмет изысканиям сама эпоха прошлого приобрела теперь для нас совсем иной облик, или, лучше сказать, она впервые приобрела облик. Уже не в безграничном времени теряется прошлое - история разделяется и членится для нас на действительно, внутренне различенные друг от друга времена. Как именно? Пусть покажут это следующие рассуждения.
Историческое время было определено как эпоха уже совершившегося разделения народов (и для каждого отдельного народа она начинается с того момента, когда он объявляет себя таким-то и решает быть таким), и потому - даже и с чисто внешней стороны - содержание доисторического времени совсем иное, нежели исторического. То, первое - это время размежевания народов, или время кризиса, перехода к разделению. Однако кризис опять же лишь внешнее выявление, следствие внутреннего процесса. Истинное содержание доисторического времени - это возникновение формально и материально различных учений о Богах, следовательно, мифологии вообще, которая в историческое время предстает уже как нечто готовое и наличное, следовательно, есть нечто прошедшее со стороны своего исторического возникновения. Ее становление, т. е. ее собственное историческое бытие, заполняло все доисторическое время. Евгемеризм наоборот - вот правильный взгляд на вещи. Не так, как учил Евгемер,- мифология не содержит в себе события древнейшей истории, а наоборот: мифология в своем возникновении, т. е., собственно говоря, процесс, в каком она возникает,- вот что такое истинное и единственное содержание древнейшей истории; и если задаваться вопросом, чем же было заполнено то время, кажущееся столь немым, столь бедным событиями, столь пустым в сравнении с грохотом позднейшего времени, то отвечать надо так: это время было заполнено теми внутренними процессами и движениями сознания, которые сопровождали или имели следствием возникновение мифологических систем, учений о Богах разных народов и окончательным результатом которых было разделение человечества на народы.
Соответственно и историческое и доисторическое время - это уже не относительное различение в пределах одного и того же времени, это - два сущностно различенных, разделенных цезурой, исключающих друг друга, но тем самым и ограничивающих друг друга времени. Ибо есть между ними сущностное различение: в доисторическое время сознание человечества подвержено внутренней необходимости, процессу, который как бы отнимает его у действительного мира, между тем как каждый народ, который вследствие своего внутреннего решения стал народом, этим же самым кризисом полагается вовне этого процесса как такового и, свободный от него, предает теперь себя той последовательности деяний и поступков, более внешний, мирской, светский характер которых превращает их в деяния и поступки исторические.
Итак, историческое время не продолжается в доисторическом, но, как совершенно иное, напротив, обрезано и ограничено таковым. Мы называем его совершенно иным не потому, чтобы в самом широком смысле оно тоже не было историческим, потому что и тогда, в это время, совершается исторически грандиозное и время это полно событий - однако событий совершенно иного вида, подчиненных совсем иному закону. В этом смысле мы и назвали его относительно-доисторическим.
Однако это время, которым замкнуто и ограничено время историческое, в свою очередь тоже определено, и само оно тоже в свою очередь ограничено иным. Это же иное или, вернее сказать, третье время не может в свою очередь вновь быть просто каким-то историческим, но может быть лишь абсолютно-доисторическим - это время полнейшей исторической неподвижности. Это время еще не разделенного, единого человечества, которое само не нуждается уже в ограничении, потому что относится к последующему лишь как момент, как чистая исходная точка, постольку, поскольку в нем самом нет истинного последования событий, нет последования времен, в отличие от двух иных. В нем, говорил я, нет истинного последования времен - это не значит, что в нем вообще ничего не происходит, как истолковал это один благодушный человек. Потому что конечно же и в то вообще доисторическое время солнце всходило и заходило, люди ложились спать и вставали по утрам, они женились и выходили замуж, они рождались и умирали. Но во всем том не было никакого поступательного движения вперед, не было исторического совершения - так нет истории у индивида, если у него вчера все, как сегодня, и сегодня все, как завтра, если все его бытие - только повторяющийся круг равномерных перемен. Истинное последование не создается такими событиями, которые проходят, не оставив следа, и покидают целое в том состоянии, в каком нашли его. Вот по этой самой причине - потому что во все это абсолютно-доисторическое время целое оставалось в конце, каким было в начале, потому что внутри всего этого времени не было уже никакого последования времен, потому что оно (и в этом смысле лишь единое) есть лишь - как выразились мы - вообще тождественное время, стало быть, по существу время без времени (возможно, это безразличие текущего времени удержано памятью в форме неимоверной продолжительности жизни наидревнейших поколений),- вот по этой самой причине, говорю я, это время и не требует, чтобы его ограничивало иное, его продолжительность безразлична: что короче, что длиннее - все едино; само же оно (именно поэтому) служит границей не просто времени (одного из времен), но вообще времени - оно последнее, к какому можно восходить во времени. За него нельзя ступить ни шагу - можно, но лишь в надысторическое; это время, но уже не в себе самом, а лишь в отношении к последующему; в себе самом это - не время, потому что нет в нем истинных "до" и "после", потому что оно есть своего рода вечность, на что указывает и еврейское слово "olam", которым обозначается оно в Книге Бытия.
Итак, история протекает для нас теперь так, что это уже не беспорядочное, неорганическое, безграничное время, это организм, система времен, в какой замыкается для нас историческое совершение нашего рода; каждое звено этого целого есть свое особое, самостоятельное время, которое ограничивается не просто предшествовавшим временем, но временем, отделенным от него цезурой и сущностно различенным,- и так вплоть до самого последнего, какое не нуждается уже ни в каком ограничении, потому что тут нет уже времени, потому что само оно есть относительная вечность. Вот эти звенья:
абсолютно-доисторическое,
относительно-доисторическое,
историческое время.
Можно различать историческое совершение (Geschichte) и историю (Historie); первое есть само последование событий и происшествий, вторая - ведение их. Отсюда следует, что понятие исторического совершения шире, чем понятие истории. Поэтому вместо абсолютно-доисторического времени можно говорить просто дособытийное, вместо относительно-доисторического - доисторическое время, и тогда доследование будет таким:
а) дособытийное,
б) доисторическое,
в) историческое время.
Только надо остерегаться думать, что между двумя последними временами лишь то случайное различие, какое заключено в слове,- что об одном есть известия, о другом - нет.
Вместе с безграничным поступательно движущимся вперед историческим временем открываются все двери для произвола - истинное уже не отличить от ложного, глубокий взгляд от случайной гипотезы или игры воображения. Примеров этого можно было сколько угодно приводить в ходе законченного нами исследования. Например, Герман отрицает возможность того, чтобы мифологии предшествовал теизм, изобретенный самими же людьми, и придает большое значение невозможности этого. Однако этот же Герман не имеет ничего против того (сам он именно так и считает), чтобы теизм все же был изобретен, но только несколькими тысячелетиями позже, т. е., по его мнению, раньше, до мифологии, просто не хватило времени для того, чтобы сделать подобное изобретение. А вместе с тем он выражает надежду, что историю человечества ждет то же самое, что историю Земли: как последняя в результате геологических исследований (о которых он вероятнее всего узнал из "Праисторического мира" пастора Балленштедта , а не из Кювье), так история человечества в результате изучения древности должна обогатиться обширным приложением, состоящим из неопределенных по времени ранних эонов. А у кого в распоряжении так много времени, сколько припас себе Герман, у того, конечно, не будет недостатка в нем для любых изобретений, стоит только приписать их праисторическому миру. Итак, Герман не сумел бы опровергнуть того, кто предположил бы: существовала праисторическая система мудрости, от которой сохранились только развалины и бессмысленные фрагменты, доставшиеся в руки немногих людей, что пережили одну из катастроф (по мнению Германа, они время от времени повторяются в истории Земли и нам предстоит таковая в будущем; человеческий род был погребен под развалинами вместе со всеми своими знаниями, а мифология состоит из их остатков). Подлинной науке присуще и пристало насколько возможно все окружать известными границами, все замыкать в пределы постижимости; если же есть безграничное время, то тут не исключить никакой произвольной гипотезы: варварским народам по нраву нагромождать тысячелетия, и философия, столь же варварская, стремится придать истории безграничную пространность,- для любителя же истинного знания всегда желательно видеть перед собой terminus a quo - понятие, которое отрезает всякое дальнейшее отступление; наше абсолютно-доисторическое время и есть такое понятие.
Если же брать историю предельно широко, то философия мифологии и есть первая, т. е. самая непременная, самая необходимая, часть философии истории. Говорить - в мифах нет истории - не поможет: действительно бывшие, реально возникавшие, они сами есть содержание древнейшей истории; если же ограничивать философию истории историческим временем, то невозможно найти для нее начало или сколько-нибудь уверенно двигаться в ней до тех пор, пока остается совершенно закрытым от нас все то, что само собою полагает это историческое время в качестве своего прошлого. А философия истории, не умеющая указать начала истории, может быть лишь чем-то бездонным - она не заслуживает названия философии. Что же верно об истории в целом, то верно и относительно всякого отдельного предмета исторической науки.
Итак, с каким бы намерением наши разыскания ни простирались до самых первоначальных времен нашего рода - будь то затем, чтобы вообще исследовать его начала, будь то затем, чтобы исследовать начала религии и гражданского общества или наук и искусств,- везде мы наталкиваемся в конце концов на это темное пространство, на "неясное время", c r o n o V a d h l o V , занятое исключительно мифологией. Поэтому уже с давних времен самым настоятельным требованием всех соприкасающихся с этими вопросами наук должно было быть преодоление мрака, чтобы это пространство стало ясным, отчетливо распознаваемым. Между тем - еще и потому, что, занимаясь всеми этими касающимися происхождения человеческого рода вопросами, никак нельзя обойтись без философии,- одна плоская и дурная философия истории начала оказывать незаметное и тем более определенное влияние на все исследования такого рода. Влияние это чувствуется в известных аксиомах, которые повторяются всегда и повсюду без тени сомнения, так, как если бы и не могло быть каких-либо иных предпосылок. Вот одна из таких аксиом: всякое человеческое знание, искусство, вся культура непременно исходят из самых жалких начал. В духе этого один известный, ныне покойный историк разражается таким душеспасительным рассуждением по случаю пещерных храмов Эллоры и Мавальпурама в Индии: "Уже голые готтентоты разрисовывают стены своих пещер, а от этих рисунков до богато разукрашенных индийских храмов сколько ступеней! И однако,- добавляет ученый-историк,- искусство должно было пройти их". Если разделять такой взгляд, то, напротив, ни египетского, ни индийского, ни греческого искусства никогда и ни в какую пору не могло быть. Сочиняй какие угодно временные пространства и сохраняй за собою право добавлять к этим выдуманным эпохам столько, сколько вздумается, тысячелетий, все равно по самой природе вещей невозможно, чтобы искусство за какое угодно время - достигало таких высот, начав со столь ничтожного уровня; несомненно, сам же упомянутый историк не взялся бы определять время, за какое искусство могло пройти весь этот путь. С тем же успехом он мог бы рассчитывать время, необходимое для того, чтобы что-то возникло из ничего.
Конечно, нам возразят - нельзя задевать эту аксиому, не затронув принцип неукоснительного, поступательного движения человечества вперед, принцип, который в общем и целом признают как бы священным. Однако если есть поступательное движение, то есть и исходный пункт, есть откуда и есть куда. Однако поступательное движение совершается не так, как тут думают,- оно происходит не от малого к великому, а наоборот - великое, гигантское всегда составляет начало, а сведенное к органике, сжатое, стесненное лишь следует за ним. Гомер столь велик, что позднейшие эпохи не могли произвести ничего подобного ему, и, напротив, трагедия Софокла была бы немыслима в гомеровский век. Времена различаются не большей или меньшей степенью так называемой культуры, их различия - внутренние, то различия сущностно, или качественно, различенных принципов, которые наступают друг после друга и из которых каждый может достигать величайшего развития в свое время. А той системе недвусмысленно противоречит сама история; впрочем, ее сторонники больше носятся с ней - развить же ее никто из них не был в состоянии, и никто даже не попытался сделать это, и вся система основывается на мнении, которое исходит не из фактов, но из их неполного и несовершенного исследования, изучения; мнение же состоит в том, что будто бы человек и все человечество с самого начала были предоставлены самим себе, что они искали свой путь вслепую, sine numine, бредя наугад в темноте, брошенные на произвол случая. Можно сказать, что такое мнение разделяют все - потому что верующие в откровение (те, что ищут руководящее начало, именно тот самый numen, в божественном откровении), во-первых, в явном меньшинстве, а во-вторых, и они в состоянии указать такое руководящее начало лишь для очень незначительной части человеческого рода; а ведь все же занимательно, что народу Бога истинного пришлось искать строителей своего храма среди финикийцев! Так какое же начало воспитывало другие народы? Какое не позволяло им предаваться полнейшей бессмыслице? Какое подняло их на ту высоту, какую нельзя отрицать за их замыслами? Если вавилоняне, финикийцы, египтяне нашли путь к своим искусным, отчасти поразительным строениям лишь по случайности, то здесь, во всем этом, должно было вступать в действие нечто иное, однако аналогичное откровению. Откровенной религии противостоит в язычестве не простое отсутствие, отрицание, но позитивное начало иного рода. Этим иным, притом аналогичным, началом и был мифологический процесс. В нем царят позитивные, реальные силы. Этот процесс тоже источник внушений, и лишь такие озарения объяснят нам создания той эпохи, подчас колоссальные. Творения, подобные индийским и египетским постройкам, не возникают просто от времени, как сталактитовые пещеры; одна и та же сила создавала внутри подчас колоссальные представления мифологии, а снаружи дерзновенные, превосходящие все масштабы позднейшего времени творения искусства. Эта сила возносила человеческое сознание с его мифологическими представлениями над всеми ограничениями реальности, и она же была первой наставницей человечества в великом и полном значения искусстве; она же, словно десница Бога, пронесла человечество над первыми, низшими ступенями развития (которые должно мыслить предшествующими высшим чисто логически) и вдохнула величие даже и в более поздние порождения древности, до сих пор недосягаемые для новейших времен. Ибо пока сознание, возвышаясь и расширяясь, не обрело еще вновь того отношения к великим силам и энергиям, в каком древность пребывала сама собою, до тех пор стоит придерживаться всего того, что в непосредственной действительности могут почерпнуть тонкое чувство и такт. Правда, ныне говорят не только о христианской философии, но и о христианском искусстве. Однако искусство - это искусство; оно по своей природе искони мирское и языческое, а потому и в христианстве оно ищет не частное содержание, но то универсальное, которое связывает его с язычеством. Пока же можно считать добрым знаком, что искусство среди сюжетов, какие предоставляет ему откровение, начинает выбирать те, что выходят за рамки ограниченно-христианского,- события вроде смешения языка, возникновения народов, разрушения Иерусалима и другие, где художнику не приходится особо подчеркивать великую всеобщую взаимосвязь.
Хотя я и не могу по-настоящему останавливаться на этом предмете, замечу все же, что философия мифологии, пребывающая в необходимой сопряженности с философией истории, образует и основание, без которого не в состоянии обходиться философия искусства. Ведь философия искусства неизбежно должна заниматься предметами художественного и поэтического изображения - это даже одна из ее первейших задач. А тогда нельзя будет не потребовать некую изначальную поэзию, какая предшествовала бы любому изобразительному и поэтическому искусству и, в частности, измышляла и порождала бы его материал. Однако то, в чем можно видеть подобное изначальное порождение идей, какое предшествовало бы любой сознательной поэзии, создаваемой по всей форме, обнаруживается только в мифологии. Для нас неприемлемо выводить мифологию из поэтического искусства, но в то же время очевидно для нас, что мифология ко всякому позднейшему свободному творчеству относится именно как такая изначальная поэзия. Поэтому один из главных разделов любой всеобъемлющей философии искусства всегда будет разбирать природу и значение, а стало быть, и возникновение мифологии - в лекциях по философии искусства, какие я читал пятьдесят лет назад, такой раздел был, и его идеи часто воспроизводили в более поздних исследованиях мифологии. Среди причин, столь чрезвычайно благоприятствовавших греческому искусству, первой следует назвать сами свойства присущих ему и данных прежде всего мифологией предметов: с одной стороны, они принадлежали высшей истории и иному порядку вещей, нежели здешнему случайному и преходящему, а с другой - находились во внутренней, сущностной и постоянной сопряженности с природой. С позиций искусства всегда ощущалась необходимость таких реальных существ, которые вместе с тем были бы принципами, всеобщими и вечными понятиями,- таких, которые не просто означали бы их, но были бы ими; философии надлежит продемонстрировать возможность таковых. Язычество внутренне чуждо нам, но ведь и с непонятым христианством не достигнешь тех художественных высот. Слишком рано заговорили о христианском искусстве, находясь под внушением односторонне-романтического настроения. Но как же много зависит именно от этого - от христианства, которое было бы понято, и разве в наши дни, в нашем хаосе, не тяготеет все, с сознанием или не ведая того, именно сюда?
Художественное творение тем выше, чем более создает оно одновременно впечатление известной необходимости своего существования, но только вечное и необходимое содержание снимает в чем-то случайность творения. Чем больше исчезают предметы, какие были бы поэтичными сами по себе, тем случайнее становится сама поэзия; не сознавая своей необходимости, она тем более стремится скрыть свою случайность в бескрайности производства и придать себе видимость необходимого. Мы не можем преодолеть впечатления случайности даже при виде самых солидных, весомых произведений нашего времени, тогда как в творениях греческой древности выражаются не только необходимость, истинность и реальность предмета, но равно и необходимость, стало быть истинность и реальность художественного производства. Перед ними не спросишь, как перед столь многими созданиями позднейшего искусства: зачем, для чего все это? Умножение производства не возвысит мнимую жизнь до действительной. А кроме того, в такое время и не приходится особо поощрять творчество, потому что, как сказано, в самом случайном заключена тенденция являться с видимостью необходимого, а потому и склонность множиться до безмерности и бескрайности, отчего мы и можем наблюдать в современной поэзии (которую никто особо не поощряет) такое подлинно бесконечное и бесцельное производство. Байрон ищет тот высший, поэтичный в себе самом мир, он даже стремится силой ворваться в него, однако скептицизм безутешного времени опустошил и его душу, не давая ему уверовать в образы высшего мира.
Умные и сведущие писатели давно уже подчеркивали противоположность древности и Нового времени, однако больше для того, чтобы заявить о правах так называемой романтической поэзии, а не для того, чтобы проникнуть в подлинную глубину древней эпохи. Но если это не просто слова, когда о древности говорят как об особом мире, то за нею надо признать особенный принцип, и нам придется включить в круг своих мыслей признание того, что загадочная древность, притом, чем выше восходим мы в ней, тем определенней, подчиняется иному закону и иным силам, нежели какие господствуют в нашу современную эпоху. Психология, почерпнутая в отношениях современности, да притом еще и отсюда сумевшая, быть может, взять лишь какие-то поверхностные наблюдения,- эта психология столь мало приспособлена для объяснения феноменов и событий праисторического мира, сколь немыслимо было бы переносить законы механики, значимые для уже ставшей и замершей природы, на эпоху изначального становления и первого живого ее возникновения. Конечно, самое скорое - раз и навсегда отправить все эти феномены, все эти "просто" мифы в область ирреального и, выставив поверхностные гипотезы, хитро прокрадываться мимо фундаментальнейших фактов жизни древних (особенно религиозной).
Теогонический процесс, в который человечество включается, как только появляется первое действительное сознание,- это сущностно религиозный процесс. С этой стороны такой выясненный нами факт по преимуществу важен для истории религии, однако он не может оставаться без могучего воздействия и на философию религии.
Замечательная черта немцев, что они с таким рвением и постоянством занимались этой наукой; если же в результате эта научная дисциплина не столь твердо, как многие другие (во всяком случае не тверже других), установила свое понятие, свой объем, свое содержание, то, быть может, отчасти так сложилось потому,- отвлекаясь, конечно, от того, что, по природе самих вещей, ни одной другой наукой не занимается столько дилетантов и ни в какую иную не встревает столько невежд, сколько в науку о религии,- потому, что наука о религии всегда чрезмерно зависела от развития общей философии и несамостоятельно повторяла все ее движения, между тем как вполне было возможно обрести независимое от философии содержание и в свою очередь воздействовать на философию, расширяя ее кругозор.