"Что-то смутило парня. Захватило в критический момент его периода приспособления, и он так никогда и не оправился." Бербик взглянул на меня. "Может, та закавыка с тобой это сделала."
   "Да это была мелочь."
   "Я не знаю. По тому, как он на тебя смотрит, кажется, что ты у него заноза в заднице. Может, поэтому он перебрался на восьмой - чтобы легче добраться до тебя."
   "Я видел такое прежде", сказал Кози. "Что-то такое раньше произойдет, что расхуячит инстинкты мужика, а потом видишь, что он действует совсем как ненормальный. И приходится переводить его отсюда."
   Я не был уверен, что перевод из Алмазной Отмели был такой уж безрадостной перспективой, как о ней думали Кози и Бербик, но не видел нужды в споре.
   "Вон он, козел." Кози показал на склон слева, где Коланджело по-крабьи двигался по хребту, его розовый скальп светился под заходящим солнцем, глаза были устремлены на нас. "Думаю, Терри попал в точку. Мужик просто нацелен на тебя."
   "Да ради бога." Я перевел внимание на четырех стариков, которые по сути дела правили миром. Ковыляют на своей высоте, ветер треплет редкие волосы, подымая их дикими космами. За ними горели золотом вершины балок, словно железные свечи, тронутые священным огнем. Несколько молодых людей стояли радом с четверкой. Когда я спросил, кто они, Бербик ответил, что они говорят за Совет.
   "Что?", спросил я. "Хозяева вселенной не могут говорить сами за себя?"
   Бербик перекатился на ноги, резко отряхивая задницу, явно раздраженный. "Хочешь узнать про Совет, так просто смотри."
   Я поглядел на него с изумлением.
   "Ты действуешь, словно что-то знаешь", сказал он, "но знаешь не так много, как мы. И мы не знаем будущего."
   "Да ладно", сказал я, "забудь."
   "Ничего плохого не случиться. Мы пойдем с тобой." Он взглянул на Кози. "Верно?"
   Кози пожал плечами. "Конечно."
   Бербик поднял бровь и сказал мне насмешливо: "Это просто четыре старика, Томми. Пошли!"
   Коланджело, который сидел на склоне выше нас и левее, вскарабкался на ноги и заторопился убраться с нашего пути, пока мы взбирались на хребет.
   "Хуев урод!", сказал Бербик, когда мы поравнялись с ним.
   Члены Совета стояли полукругом прямо под нижней точкой хребта, которая заросла двумя приблизительно круглыми, почти одинаковыми маленькими кустиками, так скудно поросшими листьями, что на некотором расстоянии на фоне каменной стены они казались моделями двух небольших планет с темно-серыми океанами и зелеными островками континентов. Упорство, с которым Совет созерцал их, давало впечатление, что они обдумывают эмиграцию на ту или другую. Подобравшись ближе, я увидел, что старейший среди них, Черни, похоже, говорит, а другие, поводя глазами, похоже, не слушают. Холмс, сморщенный, черный и лысый, если не считать клочков хлопковых волос над ушами и на затылке, беспокойно переступал ногами, а двое других, Эшфорд и ЛеГари, оба патриархально-седые и костлявые, стояли в равнодушных позах. Один из тех, что помоложе, выступающий за их, коренастый латино лет за тридцать, загородил нам дорогу, вежливо спросив, чего мы хотим, и Бербик дернул большим пальцем на меня и ответил: "Пенхалигон хочет познакомиться с Советом."
   "Я не хочу познакомиться с ними", раздраженно сказал я, "я просто хочу о них знать."
   "Они заняты", сказал латино. "Но я погляжу."
   "Ты пытаешься отпихнуть меня?", спросил я Бербика, когда латино пошел консультироваться с советом.
   Он казался довольным собой. "А что может случиться? Это просто четыре старикана?"
   "Не о чем тревожиться", сказал Кози. "Он просто сказал за тебя."
   "Не надо меня интерпретировать, окей?", сказал я. "Перестаньте действовать, как моя хренова старшая сестренка."
   "Черт!", с удивлением сказал Бербик. "Он сам идет."
   Поддерживаемый под локоть латино, Черни направлялся в нашу сторону, шаркая по траве высотой до лодыжек, шаткий и хрупкий. Глубоко изрезанное морщинами лицо усеивали печеночные пятна, а кончик языка мелькал во рту с настойчивостью ящерицы. Он был низеньким, не более пяти футов пяти дюймов, но ладони казались принадлежащими гораздо более крупному человеку, широкие, с толстыми пальцами и выпуклыми суставами - сейчас они дрожали, но выглядели так, словно он ими яростно пользовался в молодости. Его глаза были водянисто серо-голубые, склеру усеивали лопнувшие сосуды, а на правом лепилось туманное бельмо. Когда он достиг нас, он протянул руку и на пробу похлопал меня тремя пальцами по предплечью, словно благословение сенильного папы, который забыл надлежащую форму обряда. Он что-то забормотал чуть слышным шепотом. Латино подставил ухо, и когда Черни закончил, он сказал: "Пенхалигон, для тебя здесь есть важная работа. Ты должен приступить к ней быстро."
   Не похоже было, чтобы Черни говорил достаточно долго, чтобы передать столько информации. Я заподозрил, что латино и его помощники мухлюют, прикидываясь толкователями четырех сенильных стариков и в процессе гарантируют приятную житуху для себя.
   Черни пробормотал что-то еще, и латино сказал: "Приходи в мой дом, когда захочешь."
   Старик попытался нетвердо улыбнуться; латино поддержал его, когда он повернулся, и с почтительной нежностью повел его обратно к остальным. Я заготовил саркастический комментарий, но был остановлен ошеломленным выражением лица Кози. "Что такое?", спросил я.
   "Он пригласил тебя в свой дом", сказал Кози с оттенком недоверия.
   "Ага... ну и что?"
   "Это случается не слишком часто."
   "Я здесь почти пять лет и не помню, чтобы это происходило", сказал Бербик.
   Я переводил взгляд с одного на другого. "Это не он пригласил меня - это его хренов водила."
   Бербик пренебрежительно хмыкнул, покачал головой, словно не мог измерить мою глупость, а Кози сказал: "Может, когда ты его увидишь, тогда..."
   "Какого хера я пойду с ним повидаться? Чтобы я водил под ручку какого-то старого сопельника?"
   "Думаю, тебе найдется дело получше", сказал Бербик. Он снова говорил раздраженно, и я спросил: "Что грызет твою задницу, мужик?"
   Он было шагнул ко мне, но Кози вдвинулся между нами, постучал в мою грудь двумя пальцами и сказал: "Ты, мелкий урод! Ты прошел прямо от двери на восьмой... Ты, похоже, не ценишь, что это значит. Фрэнк Черни приглашает тебя в свой дом, а ты высмеиваешь человека! Я пытаюсь помочь тебе..."
   "Я не нуждаюсь в твоей помощи, гнида!"
   Я узнал лишенную юмора улыбку Кози - то же самое выражение, какое было у него много лет назад перед тем, как он шарахнул меня головой о стену душевой. Я отступил на шаг, однако улыбка его растаяла и он спокойно сказал: "Власти что-то имеют на уме для тебя, Пенхалигон. Это ясно всем, кроме тебя. Похоже, ты забыл все, чему научился о выживании в тюрьме. С таким подходом в новые стены ты не попадешь. Ты обрати внимание на то, как тут все идет, и веди себя соответственно. Не имеет значения, что это тебе не нравится. Ты делаешь то, что тебе надо делать. Говорю тебе - с такой программой ты не пойдешь, они не переведут твою бедную задницу."
   Я прикинулся, что содрогнулся.
   "Мужик думает, что он крутой", сказал Бербик, который пристально смотрел вверх на одну из башенок охраны, пустой купол на вершине каменной башни. "Он просто не знает, что такое настоящая крутота."
   "Ты просто должен спросить сам себя", сказал мне Кози, "куда же меня переведут?"
   Он и Бербик пошли вниз по склону, скосив в сторону безлюдной части восточной стены. Оставшись один на вершине, я был одержим параноидальным подозрением, что группки людей, кучкующихся вдоль стены, все говорят обо мне, Но единственным доказательством в поддержку этого был Коланджело, который стоял на полдороге вниз по склону справа от меня, примерно в сорока футах, почти прямо рядом с местом, где собирался Совет. Он пристально следил за мной, выжидательно, словно ожидая, что я могу пойти на него. Со своим сияющим скальпом, с горящими золотом глазами, он имел вид странного розового демона, одетого в тюремную серую робу, и мое обычное презрение к нему вытеснила нервозность. Когда я пошел вниз с верхушки хребта, он пошел параллельной тропинкой, сохраняя расстояние между нами, и хотя при обычных обстоятельствах меня бы искушало желание выругать его, но отвратив от себя Кози и Бербика, понимая свою изоляцию, я только ускорил шаг, и не почувствовал себя в безопасности, пока не вернулся в свою камеру.
   x x x
   В течении нескольких следующих дней я пришел к пониманию, что, как и утверждал Кози, я и в самом деле забыл фундаментальные принципы выживания, и что вне зависимости от того, как я отношусь к Совету и к природе Алмазной Отмели, мне весьма нужно нанести визит Черни. Я, однако, отложил визит еще на несколько дней. Хотя я и не хотел этого признавать, но находил перспективу взбираться по железной лестнице на ярус, где жил Черни, довольно страшной - казалось, что в признании видимости авторитета старика я до некоторой степени признавал и его реальность. Сидя в своей камере, глядя вверх на тусклые белые огни за девятым пролетом, я начал упорядочивать все, что знаю о тюрьме, чтобы поискать в этом новом упорядоченном знании логическое обоснование, которое если и не объяснит всего, что я вижу, то по крайней мере обеспечит твердую почву между плюсами веры и софизма. Я восстановил свои отношения с Кози, дело простого извинения, и от него узнал, что тюрьму построили в 1850-х и первоначально использовали как место для людей, чьи преступления были связаны тем или иным образом с городишками, расплодившимися во времена Золотой Лихорадки. Совет Тюрем решил свернуть Алмазную Отмель в 1900-х, и в это время, как верил Кози, что-то произошло, что превратило ужасное место, где выживали лишь немногие, в более доброжелательное обиталище, которым оно с тех пор стало. Он раскопал библиотечные копии переписки между Советом Тюрем и начальником тюрьмы, человеком по имени МакКандлес Квирс, которая задокументировала отмену приказа о сворачивании и пожаловала тюрьме автономию, с мыслью, что она должна стать колонией, посвященной скорее реабилитации, нежели наказанию. Во время этого периода каждый уровень общества был богат на реформаторов, тюремная реформа тоже много дискутировалась - и в свете этого такое изменение, которое претерпела Алмазная Отмель, не выглядело экстраординарным; но тот факт, что именно Квирсу было поручено надзирать за изменением, попахивал чудно, ибо Совет часто делал ему выговоры за дурное обращение с заключенными. На самом-то деле именно зверства, совершенные во время его правления, вынудили Совет поставить вопрос о реформах. Сообщалось, что заключенных сажали на кол, сдирали кожу, разрывали на части тюремными собаками. Письма Квирса демонстрировали, что он тоже претерпел трансформацию. До 1903 года его тон в ответ на запросы Совета был дерзким и богохульственным, но впоследствии письма отражали рациональный, даже раскаивающийся характер, и он продолжал служить тюремным надзирателем вплоть до отставки в 1917 году. Записей о произведенных заменах не было, и Кози выдвинул теорию, что к власти пришел тот Совет, который мы знаем, хотя возможно, принимая во внимание преклонный возраст Квирса (88), что они управляли делами за много лет до того. С 1917 и далее переписка между Алмазной Отмелью и Советом Тюрем постепенно сокращалась, и в 1944, незадолго до Дня Победы в Европе, она, очевидно, прекратилась совсем. Словно бы тюрьма, со всеми своими делами, стала несуществующей в глазах государства.
   Как-то Кози показал мне пожелтевшую фотографию, которую раскопал в тюремных архивах. Она была снята во дворе в солнечный майский день 1917 года - дата неразборчивым почерком была записана на обороте фотографии - и запечатляла группу из женщины и пяти мужчин, четырех заключенных, один из них черный, и еще одного пожилого человека с седыми, взлохмаченными ветром волосами, и изборожденным морщинами лицом, одетого в темный костюм с галстуком. Кози идентифицировал пожилого, как МакКандлеса Квирса, надзирателя тюрьмы. "А эти", сказал он, показывая на оставшуюся четверку, "это Совет." Он постучал по каждому по очереди. "Эшфорд, Черни, ЛеГари, Холмс."
   Судя по их лицам, им бело чуть за двадцать. Имелось грубое сходство между ними и стариками, которых мы встречали каждый день во дворе, но мысль о том, что это те же самые люди, казалась абсурдной.
   "Если так, то им всем больше сотни каждому", сказал я. "Они старики, но не такие же старые."
   "Взгляни на форму голов", сказал Кози. "На их выражения. У всех широкая улыбка. Взгляни на руки Черни. Видишь, какие они большие? Это они, все именно так."
   "Тебе надо глубоко вздохнуть, парень. Это же не трахнутое Волшебное Царство, здесь речь идет о тюрьме."
   "Это Алмазная Отмель", мрачно возразил он. "А мы не знаем, что здесь за чертовщина."
   Я изучил фотографию более пристально, сосредоточившись на женщине. Она была милой, с тонкими чертами лица, с ниспадающими светлыми волосами. Заметив мою внимательность, Кози сказал: "Я думаю, это его красотка. У Квирса не было ни дочери, ни жены, а у нее вид любовницы."
   "Откуда взял?"
   "Слишком хороша. Словно она не мужчина или женщина, а что-то совсем иное."
   Фотографию в сторону, но то, что рассказал мне Кози, придавало правдоподобный исторический контекст невероятной реальности Алмазной Отмели, однако ключевой ингредиент заклинания, которое зачаровало тюрьму, отсутствовал, и когда я наконец собрался нанести визит Черни, то несколько окопался, и думал склониться к своему предположению, что мы ничего не знаем о наших обстоятельствах и что все, о чем мы думаем, что знаем, может вполне проводиться только для того, чтобы отвлечь нас от истины. Взбираясь по лестницам, минуя метр за метром камень, пепельно-черный и неровный, словно стены шахты, я чувствовал себя на взводе. Вверху на третьем ярусе потолочные огни испускали сияние, обладавшее свойствами сильного лунного света; решетки и поручни покрывали чешуйки ржавчины. Четверо заключенных лениво стояли у поручней возле камеры Черни - того латино, который говорил за него, среди них не было - и один из них, длинноногий черный с тщательно подстриженными волосами, его бачки и тонкие усы придавали тощему лицу пиратский вид, отделился от остальных и, нахмурившись, пошел в мою сторону.
   "Предполагалось, что ты придешь неделю назад, а ты тащишься только сейчас?", спросил он. "Так не пойдет, Пенхалигон."
   "Он сказал прийти, когда я захочу."
   "Мне все равно, что он сказал. Это неуважение."
   "Ты мыслишь старомодно."
   Он посмотрел растерянно.
   "Это подход, который ждешь найти в Вейквилле и в Сан-Кю", сказал я. "Но не в такой по-передовому мыслящей тюряге, как Алмазная Отмель."
   Черный начал было говорить, но повернул назад к камере, когда на ярус, шаркая, вышел Черни. У меня и мысли не возникло посмеяться над стариком. Окруженный молодыми людьми, внимательными, как тигры, он казался источником их силы, а не их подопечным. Хотя у меня по-настоящему и не было такого намерения, но когда он сделал знак рукой, самый слабейший из жестов, я немедленно пошел к нему. Его глаза коснулись моих, потом побрели в сторону тусклого свода за перилами. Через секунду, он зашаркал назад в камеру, почти незаметным жестом показав другим, что я должен последовать за ним.
   Телевизор, вмонтированный в стену, был настроен на мертвый канал, динамики шипели, экран заполнял лишенный образов снег из черных, серебряных и зеленых снежинок. Черни сел на свою койку, простыни кремового цвета блестели, словно шелковые, а я - так как он не пригласил меня сесть - занял позицию в тылу камеры, уперевшись ладонью в стену. Поверхность стены оказалась неожиданно гладкой, и посмотрев, я обнаружил, что она не из гранита, а из черного мрамора с белыми прожилками, которые вместе образовали рисунок исключительной сложности.
   Во время моего первого разговора с Черни, он намекнул, чтобы я приобрел в магазине несколько картин, чтобы украсить свою камеру, "пока твои стены не созреют". Хотя меня и поразила эта фраза, в то время мое внимание занимали другие заботы; но с тех пор я открыл, что раз только камера занята, стена напротив койки начинает обесцвечиваться и это обесцвечивание постепенно образует запутанные рисунки, напоминающие камень, который китайцы называют "письменным", природные минеральные абстракции, в которых одаренный воображением наблюдатель, может угадать все манеры пейзажей. Стена в моей камере начала обесцвечиваться, но ее рисунки были еще редкими и неважно определенными; однако стены Кози, Бербика и других реализовались полностью. Говорили, что эти характерные образы являются иллюстрациями внутренней природы жильца, и по размышлении выступают в качестве инструкции наблюдателю о его недостатках, его потенциалах, о характере его души. Ни одна из них по крайней мере из тех, что я видел - не сравнивалась по продуманному величию со стеной Черни. Глядя на нее, я путешествовал по лабиринтам улиц фантастического города с рядами зданий с веретенообразными, колючими башенками и восьмиугольными дверями; я проходил по тропинкам белого леса, создания которого были коронованы ветвистыми рогами, которые сами по себе образовывали другие, еще более запутанные ландшафты; я курсировал по черным рекам, чьи берега были потрясающей конструкцией из кристаллов и льда, населенный нимфами и ангелами с крыльями арктических бабочек. Я не могу сказать, как долго я все это рассматривал - довольно долго, мне кажется, потому что во рту было сухо, когда я оторвался - но из этого опыта я вывел впечатление витееватого, интенсивно духовного интеллекта, которое сильно спорило с пресным, дисфункциональным видом Черни. Он глупо улыбался, зафиксировав взгляд на своих ладонях, которыми беспокойно двигал на коленях, и я подумал, не закончилась ли уже аудиенция, не должен ли я уйти. Тогда он заговорил, невнятно бормоча, так же, как во дворе. Но этот раз я понимал его в совершенстве, однако уверен, что ни одно внятное слово не покидало его уст.
   "Ты видишь?", спросил он. "Ты понимаешь, где ты теперь?"
   Я был так поражен, что понимаю его, что не смог соорудить ответа.
   Он поднял руку, провел пальцами по прутьям двери, таким жестом, каким продавец мог демонстрировать качество материи. Предположив, что он хочет, чтобы я посмотрел на прутья, я обошел его и склонился, чтобы взглянуть. Чуть менее, чем на половину длины, цвет и полировка металла изменялась с грубой и темной на богато желтую. Стык, где встречались два цвета, был бесшовным, и у желтого металла был безошибочно мягкий глянец и такая же гладкость: золото. Было похоже, словно инфекция распространялась вдоль прута, да, собственно я увидел, вдоль всех прутьев камеры Черни.
   Я не уверен, почему это встревожило меня гораздо основательнее, чем все остальные происшествия, с которыми я сталкивался в Алмазной Отмели. Наверное это резонировало с какой-нибудь мрачной сказкой, которой пугали меня в детстве, или воспламенило какую-нибудь еще более глубокую рану в моем воображении, ибо я вдруг понял Черни, как фигуру волшебника, захудалого изгоя, который в какое-то мгновение выдает себя как создание чистой первопричины и мощи. Я попятился из камеры, уткнувшись в поручни, только периферическим взглядом воспринимая помощников Черни. Старик продолжал улыбаться, его взгляд бродил туда и сюда, на мгновение останавливаясь на моем лице, и своим невнятным бормотанием, которое я теперь понимал так же ясно, как звучные тоны проповедника, звенящие с кафедры, он сказал: "Ты не можешь отступить от Сердца Закона, Пенхалигон. Ты можешь дать ему просветить себя, или можешь потерпеть неудачу, но ты не можешь отступить. Помни об этом."
   x x x
   Той ночью, когда я лежал в своей камере в тишине блока, как живой уголек в сердце алмаза, становясь все более тревожным при мысли о Черни в его камере из золота и мрамора, старого безумного короля, чье безумие может убить, ибо я верил теперь, что он является гением этого места... той ночью я решил, что я сбегу. Несмотря на осторожное скрытое предупреждение в последних словах Черни, я понял, что никогда не смогу процветать здесь. Мне требовалась твердая почва под моими ногами, а не философия, или магия, или иллюзия магии. Если мне жить, окруженному стенами и законами - как живем мы все - я хотел бы стен охраняемых людьми, стен, по которым по верху пущена колючая проволока, я хотел бы писаных правил, врагов, которых я могу видеть. И все же очевидная открытость тюрьмы, отсутствие видимой охраны, не одурачивали меня. Власть не существует без принуждения. Мне надо вынюхать ловушки, изучить их слабости, и чтобы это сделать, мне нужно стать частью тюрьмы и прикидываться, что я придерживаюсь ее путей.
   Мой первый шаг в этом направлении был найти некое занятие, осмысленную активность, которая бы убедила всех, кто наблюдает, что я повернул свой разум на приемлемую дорожку; так как единственным моим умением было искусство, я снова начал рисовать. Но создание набросков, понял я, не генерирует bona fide мое погружение в жизнь Алмазной Отмели; поэтому я предпринял создание фрески, используя в качестве холста стены и потолок пустого склада в одном из полуподвалов. Темой я выбрал то путешествие, что привело меня в тюрьму, включив образы переправы через реку, Фрэнка Ристелли, серого автобуса, и так далее. Общее впечатление было скорее как от безумного лоскутного одеяла, чем от серии объединенных общей мыслью образов, хотя я остался доволен некоторыми элементами рисунка; но в целом внимание фреска привлекала, она могла соперничать с Пьеро делла Франческа. Люди останавливались возле нее в любой час, чтобы посмотреть, как я рисую, и члены Совета, вместе со своей свитой, были частыми визитерами. Черни проявил особый интерес к моему изображению Ристелли; он мог простоять перед его образом до получаса, адресуясь к нему своими обычными рассеянными кивками. Когда я спросил у одного из его оруженосцев причину его интереса, мне было сказано, что Ристелли уважают за великую личную жертву, сделанную от имени всех нас и отражающей происхождение нашего общего дома - он был на грани стать членом Совета, но отрекся от безопасности и комфорта тюрьмы и вернулся в мир, чтобы искать людей, подходящих для Алмазной Отмели.
   Поместив сдержанное благочестие Ристелли в контекст психологического климата тюрьмы, было нетрудно понять, почему они воспринимали его, как своего Иоанна Крестителя; но в более широком контексте рационального, эта мысль была смехотворной. Безумной. Воспоминание, какими курьезными проповеди Ристелли казались тогда в Вейквилле, усилило мою веру, что популяция Алмазной Отмели была преобразована некой личностью или личностями в конгрегацию бредящих наяву людей с промытыми мозгами, и страшась присоединиться к ним, я интенсифицировал свою сосредоточенность на побеге, исследуя полуподвалы, стены, башенки - в поисках потенциальных угроз. В одно из этих исследовательских путешествий, когда я проходил сквозь блок Черни, я обратил внимание, что массивные дубовые двери, ведущие в новое крыло, до того всегда закрытые, стоят частично приоткрытыми, и, любопытствуя, шагнул внутрь. Пространство, в котором я оказался, было, очевидно, прихожей, однако более подходящей для современного кафедрального собора, чем для тюрьмы: с куполом и колоннами, с подмостками, возведенными, чтобы позволить доступ к каждому дюйму крыши и стен. Двери на дальней стороне комнаты были закрыты, и смотреть больше было не на что, стены и потолок были белыми, без украшений. Я почти уже ушел, когда заметил листок бумаги, прикрепленный к одной колонне. На нем было написано карандашом:
   "Это место ты можешь зарисовать, Пенхалигон, если хочешь."
   На лесах возле записки лежал ключ - он подошел к дубовым дверям. Я запер двери, положил ключ в карман и пошел по своим делам, понимая эту демонстрацию доверия, как извещающую одобрение Советом того, что я принял свою участь, и что взявшись за их задание я могу завоевать дальнейшую степень доверия и тем получить что-нибудь к своей выгоде. Чтобы преуспеть в этом, мне надо делать что-то, что подкрепит их бред, и я немедленно начал работать над проектом, который должен был проиллюстрировать квинтэссенцию их бреда, Сердце Закона. Хотя начал я с циничным намерением, но пока шли недели, и стены моей камеры заполнялись набросками, меня захватывал этот проект. Я хотел, чтобы фреска была красивой и сильной, чтобы удовлетворилась артистическая часть моей натуры, мое Эго, а не просто удовлетворился Совет по правде говоря, я предполагал, что они одобрят все, что угодно, если я согласую это с их евангелием. Купол и стены передней, изящный объем пространства, что они охватывали, вдохновили меня думать о живописи аналитически, чего я никогда не делал прежде, и я бросил сам себе вызов превзойти пределы собственного видения и задумать рисунок, который каким-то образом будет больше, чем моя душа. Я все более и более приходил к мотивной теории Алмазной Отмели, что преступник является фундаментальным гражданином, тем архетипом, для обслуживания которого сотворено все общество, и в этом процессе я как-то наискосок принял идею, доказывающую, как я полагаю, тезис, что высокое искусство есть сотворение истины из сырого материала лжи, и артист, который желает судить о "великом", должен в конечном счете, используя страсть и орудия одержимости, поверить в ложь, которую он применил в качестве просвещения. Чтобы расширить свои аналитические способности, я читал книги, которые могли пролить свет на данный предмет - в основном работы по философии - и был потрясен, обнаружив в писаниях Мишеля Фуко теорию, как в зеркале отражающую менее артикулированную теорию, которой придерживалась тюремная популяция. Мне хотелось бы знать, не может ли оказаться правдой, что ложь используется в интересах истины и, если таков наш случай, в чем именно тайные хозяева Алмазной Отмели усматривают всеобщее добро, и эксперимент, частью которого мы являемся, ищет, как породить поколение в гармонии с общим замыслом, лежащим в фундаменте всей человеческой культуры. Книги были трудны для меня, но я натаскивал себя, чтобы понять их и стать адептом завязывания логики узлом в такую форму, которая открывает новые грани возможностей - новые для меня, по крайней мере. Это погрузило меня в абстракции и в результате уменьшило настоятельность моего намерения бежать. Как и все, кто жил в Алмазной Отмели, я, похоже, обладал в этом смысле талантом.