Нежно прощебетала:
   — Послушай… Слышишь?
   — Что именно? Ничего не слышу, — не понял он.
   — Там шевелится твой наследник. — И обхватила обеими руками его шею, осыпала своими неземными неподражаемыми (слова Евгения) поцелуями. Эффектная вообще, она была прекрасна в этот миг. Изящно сложенное молодое тело излучало нежность и страсть. Темнорусые волосы двумя пышными локонами падали на плечи и своими концами шаловливо касались ее розовых сосков. Густая челка падала на лоб по самые ресницы.
   Говоря откровенно, Соколов ничего не мог и услышать, поскольку сама Любочка толком не знала, беременна она или ей так кажется, потому что хочется забеременеть; она была в полной уверенности, что ребенок прочно и окончательно свяжет ее с Евгением, и она станет госпожой Соколовой. Такой поворот дела вообще-то не представлял для Евгения особой неожиданности. Он, конечно, принимал все меры предосторожности, идя на связь с Любочкой, да и она разделяла его осторожность, по крайней мере, на словах. Весть эта ошеломила Евгения, словно ему не доставало уже существующих проблем. Он взорвался:
   — Ты что?! Как тебя понимать?! — Он стоял перед ней в плавках и рубахе, растерянный и разъяренный, смотрел на нее широко раскрытыми глазами и не находил других слов.
   — А я тут причем? Ты был неосторожен, я тебя предупреждала, — спокойно, соблюдая хладнокровие, ответила Любочка, вызывающе подбоченившись. Похоже, она была готова к такой реакции Евгения.
   — Удивительно! Непорочное зачатие. Так, наверно? — Горькая усмешка исказила его вдруг побледневшее лицо, и он начал торопливо одеваться. Любочка тоже набросила на себя халатик и, понурив голову, прошлась по комнате.
   — И он говорит: «удивительно». Он еще удивляется! «Непорочное зачатие». Нет бы вспомнить, сколько раз пренебрегал презервативом.
   «Авантюристка, коварная мошенница, все спланировала, продумала и рассчитала. Все, да не совсем все», — сверлили его мозг гневные мысли, но обратить их в слова он воздерживался, по крайней мере, до поры до времени. А сейчас — молчаливое презрение. Он быстро и без слов оделся и решительно направился к двери, но Любочка проворно бросилась наперерез, халатик ее распахнулся, обнажив пряную грудь. Она распростерла руки, чтоб обнять его, он резко остановился и отступил на полшага, демонстрируя всем своим видом решимость и неприступность. И Люба опустила руки и смиренным тоном произнесла:
   — Не пугайся: ребенка я воспитаю, сама воспитаю. Я люблю детей и ни в чьей помощи не нуждаюсь. Так что «не боись».
   Последнее слово она произнесла с язвительным вызовом и так же демонстративно отошла в сторону, как бы уступая ему дорогу. Евгений сделал шаг вперед и, обернувшись к ней лицом, глухо проговорил:
   — Этого ребенка не должно быть. Потом, со временем — пожалуйста, рожай сколько угодно. А пока… потерпи. — И, не сказав больше ни слова, выскочил за дверь, как ошпаренный.
   Такого крутого поворота Люба не ожидала. Конечно, она не думала, что своим сообщением обрадует Евгения, но чтоб так резко, грубо… Только что он дарил ей свои ласки, говорил слова любви, в искренности которых она не сомневалась; еще неделю тому назад в этой же постели они говорили о разводе, и Евгений заверял ее, что вопрос решенный, и все дело за временем и обстоятельствами. (Какими именно, он не сказал, а она не стала уточнять: важно, что он готов на развод.) И вдруг — хлопнул дверью, словно влепил ей пощечину. Вот уж действительно, от любви до ненависти один шаг. Люба упрекнула себя: не вовремя и не к месту сказала она о беременности. Он взвинчен стрельбой и тем, что резко сократилось число вкладчиков, клиенты напуганы, стараются изымать вклады, несмотря на высокий процент. Не доверяют, опасаются. Он растерян, озабочен, а тут я, как снег на голову — беременна. Да и он вообще не против ребенка: рожай, мол, сколько хочешь, но не сейчас. Почему не сейчас? Объяснил бы. Не сорвалась бы их поездка в Испанию и Англию. Ведь он обещал. В Испанию на две недели на взморье, поразвлечься. В Англию — навестить Егора. Надо завтра все уладить. В конце концов можно сказать, что с беременностью пошутила или это была ошибка врача.
   Люба впервые поняла, как зыбки, иллюзорны ее планы и расчеты «заполучить банкира». Но самоуверенная, «неотразимая красавица», какой считала себя Люба, не теряла надежды. Она не отступит и будет бороться до победного конца.
2
   В этот необычный для Соколовых день Таня работала по вызовам на дом. Вызовов было много; несмотря на начавшееся лето, люди болели, главным образом, пожилые, пенсионеры. Дни обслуживания больных на дому для доктора Соколовой были самыми тяжелыми, связанными с нравственной нагрузкой, с душевными переживаниями, когда она лицом к лицу сталкивалась с драмами и трагедиями человеческих судеб. Попадая в квартиру больного, она видела недуг, лечение которого не входит в компетенцию врача, имя этому недугу — нищета и безысходность. Она видела истощенных голодом старушек и стариков — ветеранов войны, тех самых, что защищали Сталинград и штурмовали Берлин, спасая человечество от гитлеровской чумы, что прошли кровавыми дорогами от Волги до Эльбы и на закате дней своих оказались заброшенными и никому не нужными. Чем и как она могла им помочь? Выписать рецепт на лекарство, на покупку которого уйдет половина пенсии? А какой рецепт она могла выписать от дистрофии, от полного истощения, чем могла помочь больной старушке, во рту которой второй день не было и росинки? Ей запомнились двое одиноких пенсионеров Борщевых — Петр Егорович и Анастасия Михайловна. Их единственный сын с женой и детьми жил на Сахалине, где остался работать после военной службы. До «перестройки» часто писали письма. А теперь — раз в год, и то хорошо. Денег нет и на конверты. Анастасия Михайловна мучилась от гипертонии, Петр Егорович страдал радикулитом и ишемией. Жили, как и миллионы им подобных, только на пенсии, которых еле-еле хватало на хлеб, сахар да картошку. Жили впроголодь, трогательно вспоминали свое недавнее прошлое, когда пенсии хватало и на харчи и на какую-никакую обнову. И были довольны. И вот настало сатанинское время, горбачевская «перестройка» да ельцинские реформы. Пошло все прахом, порушился устойчивый порядок, наступила дьявольская смута. Вспомнила Таня, как месяц тому назад ее вызвали Борщевы: у Петра Егоровича сердечный приступ, перебои пульса, аритмия. Анастасия Михайловна свой диагноз ему поставила: «От недоедания эти хвори у него. Вишь, как истощал, кости да кожа». — «Но вы в магазины ходите?» — сорвался у Тани глупый вопрос, которого она тут же устыдилась. И старуха ответила с иронией: «А то как же? Хожу. Будто в музей: посмотрю на полные витрины всякой вкусной снеди, постою, надышусь до головокружения, с тем и домой ворочусь. А дома, чтоб отвлечь себя от тех витрин, притупить голод, телевизор включу. А по телевизору, как нарочно, гладкий мужик красную икру жрет, а она по бороде его так и скатывается. А там стол показывают, уставленный всякими яствами. Все дразнят, издеваются над голодным народом».
   Таня вспомнила потрясшую ее картину в подземном переходе возле метро. Ухоженная девица-продавщица возле огромной кущи пышных роз и каллов, а напротив замызганное истощенное существо лет пяти от роду сидит на каменном полу, поджав в лохмотья ножки и держит обрывок картона, на котором неровным почерком начертано: «Я есть хочу!..» Рядом с ней бумажная коробочка, в которой топорщатся две синих сторублевых купюры. А мимо течет поток людей, разных, и таких же нищих, и богатых, бросают скользящие взгляды, либо вообще не замечают и спешат, спешат куда-то, и только двое бросили измятые купюры. Таня достала бумажку в пять тысяч, опустила в коробочку, ощутив какую-то неловкость или стыд. Больно язвил этот нелепый, совершенно дикий, какой-то нарочито неестественный, неуместный контраст дорогих цветов и голодного изможденного ребенка, и ей подумалось, что это и есть символ сегодняшней России, растерзанной, изнасилованной и ограбленной небывалым, неведомым в истории мира предательством.
   С этой щемящей душу мыслью Таня поднялась на третий этаж и направилась к квартире своих пациентов Борщевых. Дверь в квартиру была приоткрыта, и несколько пожилых людей молча толпились в прихожей. По их скорбным лицам Таня почувствовала беду. Кто-то вполголоса сумрачно произнес:
   — Опоздал доктор.
   Да, помочь она уже не могла: Петр Егорович был мертв. А на нее устремили вопросительные взгляды соседи, ожидающие каких-то магических действий, и растерянные, заплаканные глаза Анастасии Михайловны.
   — Отошел, отмучился, — говорила она негромким слабым голосом. — Наказал не давать телеграммы сыну, чтоб, значит, на похороны не приезжал. Одна дорога, говорят, миллион возьмет. А похоронить тоже миллион. А где ж его взять?
   — Да-а, и жисть горька и смерть не сладка, — произнес пожилой мужчина — сосед.
   — Все терпел, не жаловался особенно, — продолжала Анастасия Михайловна. — Только когда совсем стало плохо, попросил вызвать Татьяну Васильевну.
   Таня сделала все, что в таких случаях от нее требовалось, выдала свидетельство о смерти, затем, уединившись с овдовевшей, теряющей самообладание старухой, достала из сумочки деньги и, не считая их, все, до последнего рубля, отдала Анастасии Михайловне.
   — Это вам на похороны. И примите мое искреннее соболезнование.
   Она обняла несчастную, растроганную вниманием старуху и, с трудом сдерживая слезы, ушла. Она знала: в кошельке было около ста тысяч рублей, а похороны сейчас стоят в десять раз дороже. Больше она не могла. И об этих ста тысячах, подаренных на похороны, она скажет Евгению. Едва ли это ему понравится, но он промолчит, а возможно, даже одобрит. Он не знает счет деньгам.
   Домой пришла усталая, подавленная. Решила слегка перекусить. Большой холодильник был полон разных продуктов. Таня отрезала кусочек осетрины, но есть не стала: вспомнила рассказ Анастасии Михайловны о магазине-музее и о витринах, полных продуктов, при виде которых кружится голова, и аппетит пропал.
   Выпила чашечку кофе и, облачась в халат, включила телевизор. По одному каналу шел фильм «Ночь со Сталиным» — гаденькая карикатура, бездарная и пошлая, рассчитанная на недоразвитых и доверчивых гоев, не способных самостоятельно мыслить. С брезгливостью она нажала на клавиш и сменила канал. Там шел тоже фильм — об Иисусе Христе. Дешевая инсценировка на библейский сюжет, в которой Таню поразила одна существенная деталь: Иуда был изображен негром. Все пророки-иудеи белые, и только Иуда черный. «Боже мой, очередная сионистская стрепня, фальсификация, — возмутилась Таня. — Школьнику известно, что Иуда, как и остальные ученики Христа, был иудеем, значит, как и они, белым. Но он был предателем, он стал символом предательства. А разве может еврей быть предателем? По мнению сионистов — ни в коем случае. И авторы фильма, очевидно, евреи, сделали Иуду негром. Цинизм? Да, цинизм и ложь, фальсификация».
   Таня снова сменила канал, и экран разразился визгом саксофонов и грохотом барабанов. Какой-то полуодетый, с растрепанными волосами юнец, присосавшись к микрофону, метался по сцене, выкрикивая охрипшим простуженным голосом невнятные слова, непрестанно повторяя одну и ту же фразу: «Я тебя хочу!» Она подумала: «Безголосые ублюдки плюют с экранов телевизоров в лицо зрителей несусветной мерзостью, в то время, как в подземных переходах чарующие голоса подлинных талантов поют любимые народом песни за милостыню». Однажды она услышала в подземном переходе на Тверской, как пела нищая женщина. Отличное сопрано! Необыкновенной чистоты серебряный голос доносил до столпившихся вокруг прохожих-слушателей проникновенные некрасовские слова: «…горе горькое по свету шлялося и до нас невзначай добрело. Ой, беда приключилася страшная: мы такой не знавали вовек…» И от этих слов, проникающих в самую душу, хотелось рыдать вместе с певицей, кричать: «Люди, родные, русские! Отведем беду страшную от нашей России!»
   Телефонный звонок спугнул ее мысли. Она с непонятной опаской и напряжением взяла трубку. Незнакомый гнусавый, дребезжащий голос спросил:
   — Ты еще жива? То было только предупреждение. В следующий раз будем бить на поражение. Так и передай своему жулику.
   А потом — короткие гудки. Незнакомец поспешил положить трубку. Да и звонил, наверно, из автомата. У Тани перехватило дыхание, холодок пробежал по коже. Камнем запало в душу последнее слово — «жулик». Это Евгений. Положив трубку, она пошла в спальню, потом на кухню, заглянула в ванную, сама не зная зачем. Она, как тень, шаталась по квартире, растерянная и неприкаянная. «Евгений — жулик, его собираются убить, — стучало в разгоряченном мозгу. — Его, значит и меня?» Страх обволакивал ее плотным зябким покрывалом; ее начало знобить, а мысль продолжала выстукивать: «Евгений — жулик». Она не находила себе места, с опаской посматривала на телефонный аппарат, словно в нем таилось что-то страшное, угрожающее. Во рту пересохло, и она достала из холодильника «кока-колу» и выпила. Затем прилегла на диван и попыталась успокоиться и собраться с мыслями. Прежде всего жулик ли Евгений? Ее Женя, Женечка. С этим она не хотела согласиться: жулик — это нечто преднамеренно, сознательно преступное. Она хорошо знала Женю, толкового экономиста районного масштаба. На службе его ценили и уважали. В честности его она и близкие знакомые, в том числе и начальство его, не сомневались. Он легко и уверенно бежал вверх по служебной лестнице. Не терпел диссидентов, хотя сам открыто говорил о недостатках в стране. Особенно возмущался состоянием трудовой дисциплины, при котором лодырям жилось вольготно, и одобрял деятельность Андропова, пришедшего на смену «престарелому маразматику», — так он называл Брежнева. В те счастливые в их семейной жизни годы за ним не замечалось ни зависти к преуспевающим, ни жадности. Он был если и не образцовым, то хорошим, нормальным мужем, преданным семье. Таню он искренне любил, в чем она не сомневалась и платила ему тем же. Конечно, не всегда над ними было яркое солнце, изредка на короткое время над головами появлялись летучие тучки ревности, и это не удивительно: оба были молодые, представительные, внешне броские, заметные, часто одариваемые комплиментами с обеих сторон. Евгений рослый, спортивного телосложения, веселый, остроумный, знал себе цену и понимал, что он нравится женщинам, но серьезного повода для ревности Тане не давал. Ей в нем нравилась открытость и прямота, энергия и жизнелюбие.
   Внешне их что-то роднило. Красавицей Таню, пожалуй, нельзя было назвать: все в этой невысокой щупленькой девушке было миниатюрно — и овальная головка, и стройная гибкая фигура, сложенная гармонично, и нежный тихий, но выразительный голосок — все в точных пропорциях и… мелковато. Как говорят, на любителя. Выделялись ее карие глаза под темными бровями, контрастирующими светлым шелковистым волосам, маленький рот и открытый взгляд, осененный светлой, чистой, доверчивой детской улыбкой, в которой и таилось нечто необыкновенное, загадочное и притягательное, какая-то непостижимая душевная глубина, полная нерастраченной энергии и светлых помыслов. Глаза ее лучились добротой, сиянием нежности и любви. Сердце ее всегда было переполнено любовью и лаской, но своих чувств она никогда не выплескивала наружу, хранила их в себе, как святую тайну. Разве что в самые интимные минуты их близости с Евгением она позволяла себе расслабиться и давала волю эмоциям. В этом отношении ее девизом были строки любимого поэта Федора Тютчева:
 
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои…
потому как:
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
 
   И пуще всего она опасалась обмана и ненавидела ложь под любым предлогом. А Евгений ей вчера солгал, и это ее оскорбляло. «Только ли вчера?» — спрашивала она саму себя, но вместо ответа возникали сомнения. Она чувствовала, как незаметно, невидимо между ней и мужем появилось незримое, неуловимое отчуждение, образовался тот душевный холодок, от которого постепенно умирают чистые и светлые чувства супружеских, да и вообще человеческих отношений.
   Таня хорошо знала Женю Соколова в недавнем прошлом. А знает ли она настоящего, сегодняшнего Евгения Соколова, преуспевающего предпринимателя-банкира? Впервые она задала сегодня себе этот вопрос. И отвечая на него, нашла много нового, не присущего Евгению прежде, и удивилась, как это раньше видя эти перемены в его характере, она не придавала им особого значения, оправдывая это бизнесом, желанием как можно больше накопить, при том любой ценой. Бизнес не признает нравственных ограничений, он основан на принципе вседозволенности.
   — Вседозволенность, — вслух произнесла Таня и мысленно добавила: «А как же этика, мораль?»
   В дверях просвистел механический соловей. Таня вздрогнула, ее опять охватил на время отступивший страх. Кто б это? С мужем они условились открывать дверь квартиры только тем, с кем предварительно договорились по телефону. Входная дверь у них железная, крепкая, с надежными замками. Сходу ее не взломаешь. Женя советовал даже к «глазку» не подходить, если не было предварительной договоренности. Таня сжалась в пружину, напряглась. Сигнал настойчиво повторился. Она не выдержала напряжения, встала, на цыпочках приблизилась к двери и трусливо заглянула в «глазок». За дверью стоял Василий Иванович. Она открыла, дрожа в ознобе.
   — Ты меня напугал, папа. Почему не сообщил по телефону, что придешь?
   — Да я попутно. Жетона не нашлось, чтоб позвонить. А времена, когда можно было воспользоваться монетой, канули в Лету, — с досадой ответил полковник, внимательно всматриваясь в дочь. Невозможно было не заметить ее состояния. С тревогой он спросил: — Что с тобой, Танечка? Ты вся, как наэлектризованная.
   — Оно так и есть, наэлектризовали, — согласилась Таня. — Проходи, садись, я сейчас чай поставлю. Или кофе?
   — Ни то, ни другое, — ответил Василий Иванович и подмигнул: — А третьего не найдется?
   — Найдется и третье. Тебе что, водки, вина, коньяка?
   — И пива, владыко, — весело пошутил он, проходя в гостиную. — Я тут тебе опять принес газеты и журналы. Вы же питаетесь разной непотребной дрянью, вроде «Московских комсомольцев» и «Комсомолок» да «Комерсантов».
   — Мы еще и «Советскую Россию» выписываем.
   — Это хорошо. А я принес «Аль Коде», «Завтра» и «Молодую гвардию». Хочу, чтоб вы правду знали и не засоряли мозги свои всякой тельавивской мерзостью, враньем. — Он сел за стол. Таня подала ему закуску: соленые огурчики, импортную ветчину, осетрину и рюмку коньяку. Посмотрев на угощение иронически, полковник произнес со вздохом:
   — Да-а, живет буржуазия.
   И залпом опрокинул в рот коньяк. Закусывая, поинтересовался:
   — А теперь рассказывай, кто тебя наэлектризовал.
   С отцом Таня всегда была откровенна, к нему иногда обращалась за советом. С тех пор, как похоронил жену — мать Тани — Василий Иванович почти постоянно жил на собственной даче, а свою приватизированную трехкомнатную квартиру сдавал германскому предпринимателю. Впрочем, сдавал только две комнаты, одну оставил за собой, на тот случай, когда приезжал в Москву. Таня не стала скрывать от отца причину своей тревоги, рассказала и о вчерашних выстрелах и о сегодняшнем телефонном звонке с угрозой. Василий Иванович выслушал дочь молча. Размышлял, потирая лоб:
   — Положение не простое, да и не новое: этого надо было ожидать. И слово «жулик» не случайно. Очевидно, пообещал, да не сделал.
   — Но, папа, ты веришь, что Женя — жулик? — настаивала Таня. Ей хотелось знать, в чем конкретно провинился муж и перед кем.
   — Да пойми ты, Танюша, они все одного поля ягоды, все эти банкиры, президенты, генеральные директоры, все, кто в одночасье разбогател, не честные люди. В том числе и твой муженек. Честным трудом невозможно вот так сразу нажить миллиард. Жулье. Вон по телевизору рекламируют какой-то банк: «Программа жилья». А мне хочется прочитать «жулья». Положеньице, конечно, не из приятных, но паниковать не надо. Просто старайся сама быть осторожной и осмотрительной. Не возвращайся домой поздно вечером. Не забывай всегда иметь при себе газовый баллончик. А Евгению скажи, чтоб соблюдал осторожность, не бравировал неуязвимостью. Что я могу еще посоветовать? В милицию он, наверно, уже заявил, хотя толк от этого едва ли будет.
   Он долго не засиживался. Прощаясь, посоветовал обратить внимание на стихи Николая Тряпкина в газете «День». Стихотворение поэта-ветерана называлось «Давайте споем». В нем Таня нашла строки, которые резанули слух своей грубоватостью и вызвали невольную улыбку какой-то мужицкой прямотой.
 
…Грохочут литавры, гремят барабаны.
У Троицкой Лавры жидовский шалман.
………………………
Огромные гниды жиреют в земле
И серут хасиды в Московском Кремле…
 
   Так ответил русский поэт-патриот на циничную провокацию сионистов, утроивших с благословения Ельцина, Козырева, а, возможно, и патриарха иудейский праздник Ханук в Кремле.
   Телохранитель, здоровый парень, бывший работник Московского уголовного розыска, проводил Евгения до самой двери его квартиры. Раньше он провожал хозяина только до лифта. Евгений своим ключом открыл дверь и окликнул Таню. Она вышла в прихожую молча, устремив на мужа вопросительный взгляд, в котором Евгений уловил искорки подозрения.
   — Ты в порядке? — произнес он дежурную фразу, позаимствованную из американских фильмов, и проскользнул мимо нее в ванную. Ему не хотелось раздражать ее лишний раз запахом дорогих духов, принесенном от Любочки. На эту тему раньше у них был неприятный разговор, но Евгений всегда отделывался одним и тем же объяснением: «Не могу же я запрещать своим сотрудницам пользоваться духами». Однажды Таня поверила, а потом, не желая предаваться подозрениям, перестала обращать на это внимание. Спросила:
   — Ужинать будешь?
   — Попью чайку. И ты со мной за компанию, — ответил он, стараясь казаться усталым и озабоченным. Сообщение Тани об анонимном звонке выслушал рассеянно и равнодушно. И заключил: — Все это, Танюша, мелочи. Главное в другом, в служебном. Допустили мы серьезные просчеты, выплачивали непомерные проценты и многое другое. Появилась реальная угроза краха, банкротства. Понимаешь?
   Он смотрел на нее пристально, точно ждал от нее совета или помощи. После продолжительной паузы она спросила:
   — А выход? Есть какой-то выход? Что думаешь предпринять?
   Евгений ждал этот вопрос, потому уже заранее, еще днем приготовил на него ответ. Он понуро уставился в чайную чашку и, не поворачивая головы, произнес:
   — Пока что надежда на Анатолия Натановича. Единственная надежда, — повторил Евгений и, подняв опечаленные глаза на жену, сообщил: — В субботу мы встретимся с ним у нас. Так что, пожалуйста, постарайся принять его поприличней, как и положено персоне его уровня. Договорились? — Взгляд покорный, умоляющий, мол, пожалуйста, пойми, что это единственный шанс, последняя надежда.
   И хотя Таня не очень разбиралась в банковском бизнесе и вообще в служебных делах мужа, она все же догадывалась, что дело серьезное, и тучи, сгущающиеся над головой Евгения, могут разразиться сокрушительной грозой. В то же время тонким чутьем наблюдательной женщины она догадывалась, что надежда на Ярового тщетна, что этот человек с алчным взглядом задумал какой-то коварный замысел. Нет, она не ощущала опасности для себя со стороны Анатолия Натановича — просто он был ей противен. И она спросила, ровным, без интонации голосом:
   — А если Яровой не поможет?
   Евгений ответил не сразу. Он хотел понять смысл ее вопроса: «не захочет»? или «не сможет»?
   — Тогда придется идти на крайнюю меру, — решительно сказал Евгений и цепко уставился на Таню, выдержав паузу, уточнил: — Бросать все к чертовой бабушке и сматываться за бугор. С деньгами, конечно.
   — С чужими. — В ее голосе прозвучала ирония. Евгений проигнорировал неприятную для себя реплику, потому что Таня не столько спрашивала, сколько утверждала, и была права. Он понимал, что произнес трудные, пожалуй, трагические для жены слова. Больше сказать ему было нечего и он поднялся из-за стола, чтоб уйти от болезненного разговора, но Таня задержала его прямым вопросом:
   — Это твое твердое решение или нечто вроде совета?
   — Танюша, конечно же, совета, — взволнованно заговорил он. — Все надо взвесить, пока что это предположение, но надо быть готовым к худшему, чтобы вовремя принять трудное, но единственно верное решение. На днях я еду в Англию по своим делам, надо навестить Егора, и заодно по просьбе Анатолия Натановича. Там, возможно, по пути я заверну в Испанию и попытаюсь присмотреть для нас приличную хижину где-нибудь на берегу теплого моря.