А Лавриненко уже 7 августа получил «высочайшую» награду.
В императорском приказе по морскому министерству было опубликовано:
«Государь император в воздаяние честно исполненного долга и присяги при подавлении мятежа на крейсере 1-го ранга „Память Азова“ всемилостивейше соизволил пожаловать серебряную медаль с надписью „За храбрость“ артиллерийскому кондуктору Кириллу Лавриненко».
Помимо этого, Лавриненко был произведен в подпоручики по адмиралтейству.
А через несколько лет он уже был штабс-капитаном флота на судне «Петр Великий».
Лавриненко был достаточно умен, чтобы отрицать все эти факты, установленные документами и показаниями оставшихся в живых многочисленных свидетелей. Он и не отрицал их.
— Сделал я это, гражданин следователь, по своей темноте и религиозности, — говорил он на следствии. — Я так полагал, что сие долг мой человеческий… Однако то прошу принять во внимание, что я сам не из дворян и помещиков и потому действовал бессознательно и как слепой… Фактов не отрицаю, действительно виноват…
— Однако, Лавриненко, следствие располагает данными, что вы в дальнейшем продолжали свою контрреволюционную, провокаторскую деятельность… Не так ли?
— Что-то не пойму, гражданин следователь, — играя в простачка, ответил Лавриненко. — Я службу нес на флоте… Об этом, что ль, разговор идет?
— Нет, не об этом. Разговор идет о другом. О вашей работе в охранке.
— Да, мне пришлось видеться с его превосходительством Трусевичем, вот в этом самом здании… Было такое дело… Но это по долгу службы, а не то чтобы так…
Я предъявляю ему документы охранки, из которых видно, что в 1912 году, когда на флоте вновь начались волнения, Лавриненко принял на себя обязанности резидента охранки и начал насаждать на судах Балтийского флота секретную агентуру.
— Я и слова такого — «резидент» — не понимаю, — заявил Лавриненко. — А что касаемо до секретной службы, так кое-что мне по должности делать приходилось, однако я этого не любил… Да что поделаешь, служба…
Тогда я предъявил ему написанное им лично «завещание», которое было обнаружено после революции в его каюте на судне «Петр Великий».
Увидев этот документ, он сразу изменился в лице. Видимо, Лавриненко надеялся, что это «завещание» не попадет в руки следственных органов.
Вот что он в нем писал:
«Я, нижеподписавшийся, вполне и в полном рассудке и памяти пишу сии строки и обращаюсь с просьбой к правительству, а первое — к своему прямому начальству. В этих очень коротких строках прошу Ваше Превосходительство в случае моей смерти:
1. Не забыть моего престарелого родителя, которому я ежемесячно уделял из своего жалованья 5 рублей, на которые он и существовал.
2. Мою больную жену Анну Ивановну Кочневу, от каковой я имею двух кровных дочерей Клавдию и Серафиму, усыновленных Лавриненко, а также сына Евгения Александровича Кочнева, которого я вынянчил на руках. Все мое имущество находится в Астраханской губернии, Царевского уезда, Слободской волости, состоящее из части дома и части земли, переходит моему отцу. Все оставшиеся после моей смерти вещи, состоящие из квартирной обстановки и одежды, переходят в полное распоряжение Анны Ивановны Кочневой (моя гражданская жена, с которой я жил 14 лет).
Мне лейтенант Мякишев Виктор Васильевич в 9 с четвертью вечера 28 апреля сообщил, что на мою долю выпала задача организовать на учебных судах тайную полицию; хотя меня это страшно поразило, но вместе с тем я охотно принимаю на себя эту трудную в это время задачу и надеюсь выполнить ее перед царем и родиной, хотя бы это стоило мне жизни.
Ваше превосходительство, не оставьте от меня происшедшее племя. Надеюсь, что они послужат царю и отечеству на пользу, как и их отец.
Мне в 1906 году с 19 на 20 июля выпала на «Памяти Азова» тоже нелегкая задача, которую я с помощью близких мне товарищей кондукторов: ныне подпоручика, убитого на «Памяти Азова» Ивана Давыдова и поручика Огурцова, при участии артиллерийских унтер-офицеров — инструкторов школы комендоров — пришлось выполнить и подавить мятеж.
Пусть послужит печатью сей моей просьбы выкатившаяся слеза из глаз моих во время сей моей просьбы.
Может, теперь уже поздно, но скажу, что вина вспыхнувшего бунта лежит на нас, офицерах, недостаточно смотревших за тем, чему обещали, то есть воспитанием команды.
Подпись: поручик по адмиралтейству Кирилл Федорович Лавриненко, 28 апр. 1912 г., в 1 ч. ночи».
— Как видите, Лавриненко, это написано вашей собственной рукой?
— Да, моя рука.
— Значит, вы «охотно приняли», как сами писали, задачу организовать агентуру охранки на военных судах?
— Виноват, гражданин следователь.
— Меня интересует другой вопрос. Почему вы решили написать это завещание сразу после того, как приняли предложение Мякишева? Можете это объяснить? Почему вы сразу решили, что это может «стоить вам жизни», как вы сами сформулировали?
Лавриненко опускает голову и долго думает. Ему неприятен этот вопрос. Он соображает, как лучше ответить.
— Я вижу, вам трудно ответить на этот вопрос. Почему?
— Сам не знаю, почему, гражданин следователь, — лепечет он. — Пришло мне тогда в голову, я и написал… Мало ли что иногда напишешь…
— Может быть, вы таким образом хотели набить себе цену?
— Нет, этого я не хотел.
— Может быть, в самом деле решили, что это будет стоить вам жизни?
— Скорее всего, что так.
— Почему вам пришла в голову такая мысль? Говорите прямо.
— Матросы могли меня убить, — отвечает Лавриненко. — Я ведь с «Памяти Азова», потому и перешел на другое судно… Злы на меня матросы были, чего там говорить!.. А тут еще этакое секретное задание, сами понимаете… Пятерых завербуешь, а шестой тебя ножом пырнет — и за борт… Сколько этих революционеров ни сажали, а их с каждым годом все больше становилось… И они все друг за друга стеной стояли… Эх, гражданин следователь, вы думаете, легко мне дались эти погоны да медали?.. Будь они прокляты!..
И он заплакал — заплакал совсем по-старчески, всхлипывая и не вытирая слез.
Я протянул ему стакан с водой. Он только махнул рукой.
Страшным путем заработал он свои медали и погоны. Его сделали штабс-капитаном. Но среда, из которой он вышел и которую предал, ненавидела его, и он ее боялся. А общество, в которое он вошел ценою предательства, не стало его обществом. Офицеры презирали его, потому что в глубине души тоже считали его предателем. И никакие царские указы не в силах были стереть со лба этого человека страшное, как бы выжженное на всю жизнь и всеми презираемое клеймо — предатель!..
Приняв задание Мякишева, Лавриненко старался изо всех сил. Ему казалось, что новые медали и новые награды, заставят в конце концов уважать его. Он старательно насаждал секретную агентуру, выискивал слабых и продажных, озлобленных и тупых, жадных и ловких. В охранке не могли нарадоваться на энергичного штабс-капитана. Благодаря ему выслеживались и арестовывались десятки матросов, они шли на виселицу, расстреливались, отправлялись на каторгу. Кирилл Федорович, как он теперь величался, приобрел холеный, важный вид. Он очень следил за своей внешностью, манерами, языком. И когда по палубе «Петра Великого» проходил важный, подтянутый, в белом кителе, штабс-капитан, всякому могло показаться, что он доволен своей судьбой и счастлив своим положением.
И редко кто догадывался, как ему страшно, как он всегда и всякого боится, как в каждом матросе ему чудится тот, кто отомстит за своих товарищей, как по ночам он кричит от кошмаров и глотает пилюли от злой бессонницы и как никакие пилюли не в силах ее одолеть.
Так прошло пять лет. И вдруг началась революция. Она застала Лавриненко все в том же Ревельском рейде. В городе на набережной шли нескончаемые митинги. Холодными, тревожными ночами, запершись в своей каюте, Лавриненко старательно записывал фамилии, приметы, факты, наблюдения. Он все еще надеялся, что эти записи пригодятся охранному отделению.
Потом он решил еще раз отличиться и «подавить мятеж». Он поехал в город и выступил на одном из митингов. Он призывал матросов и горожан остаться верными «царю-батюшке» и не слушаться «смутьянов». Его сбили с ног, пытались устроить самосуд, ему чудом удалось спастись.
Через несколько дней Лавриненко был арестован и направлен в Петроград. Его обвиняли в принадлежности к охранке. Он запирался, но был изобличен. Он уже потерял надежды на спасение. Но тут начались июльские события, и Лавриненко внезапно освободили. Временному правительству было не до охранников и провокаторов — надо было освободить тюрьмы для большевиков…
Прошло полтора месяца с того дня, когда мы впервые познакомились с Лавриненко. Вот он сидит перед моим столом, с его аккуратно подстриженной седой бородкой, неторопливыми движениями, маленькими серыми, глубоко сидящими глазками. У него тихая, чуть слащавая речь, он скупо роняет слова, отвечая на вопросы; он любит подумать, прежде чем ответить. За эти полтора месяца мы виделись почти каждый день, мы изучили друг Друга. И каждый раз мы вместе совершаем прогулку в прошлое, в те давно минувшие, но незабываемые дни.
Неторопливо и всегда вдвоем совершаем мы эти экскурсии в прошлое, в те трагические и славные дни, ищем и находим запоротых, замученных, повешенных за то, что они добивались свободы для своего народа и счастья для своей родины.
И так постепенно мы доходим до того июльского дня, когда растерянный и безмерно счастливый Лавриненко вышел из ворот тюрьмы.
— Расскажите, куда вы пошли после этого, где жили, что делали, как скрывались, на что рассчитывали?
— Гражданин следователь, я не скрывался. Я-то полагал, что три месяца отсидки искупили мою вину…
— Не наивничайте, Лавриненко, это вам и не по возрасту и не к лицу. Если вы не скрывались, то зачем, спрашивается, три раза меняли фамилию, десятки раз переезжали из одного города в другой и скрывали свое местонахождение даже от родных и близких? Зачем?
Он молчит. Тогда я протягиваю ему справки о перемене им фамилии Лавриненко на Полухина, потом Полухина — на Шлосса. Я подвожу его к карте и указываю кружки городов, по которым он метался все эти годы, — Петроград, Астрахань, Москва, Киев, потом Ленинград…
— Вот она, ваша география, Лавриненко, за эти годы. Значит, скрывались вы или нет?
— Скрывался, гражданин следователь… Это я раньше зря сказал…
И он снова начинает рассказывать, а я начинаю записывать его показания. И снова скрипит перо на белом листе бланка протокола допроса обвиняемого. Мы снова вместе погружаемся в прошлое…
Вот мы в кипящем октябрьском Петрограде. Мы видим костры у Смольного, вооруженных матросов, рабочих, солдат, взятие Зимнего дворца, слышим гром первых декретов, слышим неповторимый, родной, чуть картавый голос Ильича, с равной силой звучавший и в Петрограде, и во всех углах России, и во всех странах земного шара, слышим его вещие и вечно живые слова, указавшие человечеству новый и светлый путь…
А где-то на Васильевском острове, забившись в свою конуру, уже немолодой, озлобленный человек, переодетый в штатский костюм, зорко следит за ходом событий. У власти — большевики. Матросы с ними. Ему несдобровать. И он бежит в Астрахань, но и в Астрахани большевики. Он мчится из Астрахани в Москву. Но и в Москве большевики. Он пробирается в Киев, к белым. Но белых прогоняют большевики. Он пытается прорваться к Врангелю, в Крым. Но Врангеля сбрасывают в море большевики. Он мечется, как одинокий, отставший от стаи волк, обложенный со всех сторон. Все надежды на зеленых, на белых, на желтых, на деникинцев, на каппелевцев, на врангелевцев, на колчаковцев, на махновцев, на пилсудчиков, на банды Эмир-хана, на банду батьки «Доброе утро» и батьки «Добрый вечер», на интервентов, пошедших походом на молодую Советскую Россию, — рушатся одна за другой, летят к чертовой матери!..
И на всех фронтах этой удивительной гражданской войны, вопреки расчетам и военной науке, вопреки цифрам и выкладкам, вопреки всему, во что Лавриненко верил всю свою жизнь, и всему, чему его учили, побеждает Красная Армия.
Тогда Лавриненко решает, что единственное спасение — убежать за границу, в Финляндию. Он достает подложный паспорт, возвращается в Ленинград, становится управдомом. Потом, присвоив казенные деньги, бежит в Сестрорецк и ночью пробирается к границе.
Стоит темная октябрьская дождливая ночь. Небо затянуто тучами, не видно звезд. Старый, усталый, промокший до костей человек ползком пробирается к границе. Он надеется, что ему поможет шум дождя, мрак, поздняя ночь. Но в самый последний момент он слышит окрик:
— Стой, руки вверх!..
И его задерживает пограничный патруль. Никто не знает, что он — Лавриненко. Он что-то бормочет насчет дочери, оставшейся в Финляндии, к которой он хотел пробраться «погостить». Его высылают за попытку перейти государственную границу.
Но вскоре он бежит из ссылки в Киев и там поселяется под фамилией Шлосс. Он надеется уехать из Киева в Тирасполь и оттуда убежать в Румынию. Он еще не знает, что в эти дни советские следственные органы уже разыскивают провокатора Лавриненко, резидента царской охранки в Балтийском флоте. Он еще не знает, что из архивов уже поднято его старое дело, которое было прекращено следователями Временного правительства.
И в конце концов удается напасть на его след. Его арестовывают в Киеве. Он утверждает, что он — Шлосс, что никакого Лавриненко не знает, что никогда не служил на крейсере «Память Азова»…
Тогда предъявляют ему его портрет и тюремную фотографию 1917 года. И его отправляют из Киева в Ленинград.
Последний протокол закончен. Я читаю его вслух. Лавриненко слушает очень внимательно, покачивая как бы в такт головой.
— Ну как, правильно записано, Лавриненко? Пожилой человек, сидящий перед моим столом, вздрагивает, как бы очнувшись, и тихо произносит:
— Да, правильно… Все записано так, как было… К несчастью, было…
В императорском приказе по морскому министерству было опубликовано:
«Государь император в воздаяние честно исполненного долга и присяги при подавлении мятежа на крейсере 1-го ранга „Память Азова“ всемилостивейше соизволил пожаловать серебряную медаль с надписью „За храбрость“ артиллерийскому кондуктору Кириллу Лавриненко».
Помимо этого, Лавриненко был произведен в подпоручики по адмиралтейству.
А через несколько лет он уже был штабс-капитаном флота на судне «Петр Великий».
Лавриненко был достаточно умен, чтобы отрицать все эти факты, установленные документами и показаниями оставшихся в живых многочисленных свидетелей. Он и не отрицал их.
— Сделал я это, гражданин следователь, по своей темноте и религиозности, — говорил он на следствии. — Я так полагал, что сие долг мой человеческий… Однако то прошу принять во внимание, что я сам не из дворян и помещиков и потому действовал бессознательно и как слепой… Фактов не отрицаю, действительно виноват…
— Однако, Лавриненко, следствие располагает данными, что вы в дальнейшем продолжали свою контрреволюционную, провокаторскую деятельность… Не так ли?
— Что-то не пойму, гражданин следователь, — играя в простачка, ответил Лавриненко. — Я службу нес на флоте… Об этом, что ль, разговор идет?
— Нет, не об этом. Разговор идет о другом. О вашей работе в охранке.
— Да, мне пришлось видеться с его превосходительством Трусевичем, вот в этом самом здании… Было такое дело… Но это по долгу службы, а не то чтобы так…
Я предъявляю ему документы охранки, из которых видно, что в 1912 году, когда на флоте вновь начались волнения, Лавриненко принял на себя обязанности резидента охранки и начал насаждать на судах Балтийского флота секретную агентуру.
— Я и слова такого — «резидент» — не понимаю, — заявил Лавриненко. — А что касаемо до секретной службы, так кое-что мне по должности делать приходилось, однако я этого не любил… Да что поделаешь, служба…
Тогда я предъявил ему написанное им лично «завещание», которое было обнаружено после революции в его каюте на судне «Петр Великий».
Увидев этот документ, он сразу изменился в лице. Видимо, Лавриненко надеялся, что это «завещание» не попадет в руки следственных органов.
Вот что он в нем писал:
«Я, нижеподписавшийся, вполне и в полном рассудке и памяти пишу сии строки и обращаюсь с просьбой к правительству, а первое — к своему прямому начальству. В этих очень коротких строках прошу Ваше Превосходительство в случае моей смерти:
1. Не забыть моего престарелого родителя, которому я ежемесячно уделял из своего жалованья 5 рублей, на которые он и существовал.
2. Мою больную жену Анну Ивановну Кочневу, от каковой я имею двух кровных дочерей Клавдию и Серафиму, усыновленных Лавриненко, а также сына Евгения Александровича Кочнева, которого я вынянчил на руках. Все мое имущество находится в Астраханской губернии, Царевского уезда, Слободской волости, состоящее из части дома и части земли, переходит моему отцу. Все оставшиеся после моей смерти вещи, состоящие из квартирной обстановки и одежды, переходят в полное распоряжение Анны Ивановны Кочневой (моя гражданская жена, с которой я жил 14 лет).
Мне лейтенант Мякишев Виктор Васильевич в 9 с четвертью вечера 28 апреля сообщил, что на мою долю выпала задача организовать на учебных судах тайную полицию; хотя меня это страшно поразило, но вместе с тем я охотно принимаю на себя эту трудную в это время задачу и надеюсь выполнить ее перед царем и родиной, хотя бы это стоило мне жизни.
Ваше превосходительство, не оставьте от меня происшедшее племя. Надеюсь, что они послужат царю и отечеству на пользу, как и их отец.
Мне в 1906 году с 19 на 20 июля выпала на «Памяти Азова» тоже нелегкая задача, которую я с помощью близких мне товарищей кондукторов: ныне подпоручика, убитого на «Памяти Азова» Ивана Давыдова и поручика Огурцова, при участии артиллерийских унтер-офицеров — инструкторов школы комендоров — пришлось выполнить и подавить мятеж.
Пусть послужит печатью сей моей просьбы выкатившаяся слеза из глаз моих во время сей моей просьбы.
Может, теперь уже поздно, но скажу, что вина вспыхнувшего бунта лежит на нас, офицерах, недостаточно смотревших за тем, чему обещали, то есть воспитанием команды.
Подпись: поручик по адмиралтейству Кирилл Федорович Лавриненко, 28 апр. 1912 г., в 1 ч. ночи».
— Как видите, Лавриненко, это написано вашей собственной рукой?
— Да, моя рука.
— Значит, вы «охотно приняли», как сами писали, задачу организовать агентуру охранки на военных судах?
— Виноват, гражданин следователь.
— Меня интересует другой вопрос. Почему вы решили написать это завещание сразу после того, как приняли предложение Мякишева? Можете это объяснить? Почему вы сразу решили, что это может «стоить вам жизни», как вы сами сформулировали?
Лавриненко опускает голову и долго думает. Ему неприятен этот вопрос. Он соображает, как лучше ответить.
— Я вижу, вам трудно ответить на этот вопрос. Почему?
— Сам не знаю, почему, гражданин следователь, — лепечет он. — Пришло мне тогда в голову, я и написал… Мало ли что иногда напишешь…
— Может быть, вы таким образом хотели набить себе цену?
— Нет, этого я не хотел.
— Может быть, в самом деле решили, что это будет стоить вам жизни?
— Скорее всего, что так.
— Почему вам пришла в голову такая мысль? Говорите прямо.
— Матросы могли меня убить, — отвечает Лавриненко. — Я ведь с «Памяти Азова», потому и перешел на другое судно… Злы на меня матросы были, чего там говорить!.. А тут еще этакое секретное задание, сами понимаете… Пятерых завербуешь, а шестой тебя ножом пырнет — и за борт… Сколько этих революционеров ни сажали, а их с каждым годом все больше становилось… И они все друг за друга стеной стояли… Эх, гражданин следователь, вы думаете, легко мне дались эти погоны да медали?.. Будь они прокляты!..
И он заплакал — заплакал совсем по-старчески, всхлипывая и не вытирая слез.
Я протянул ему стакан с водой. Он только махнул рукой.
Страшным путем заработал он свои медали и погоны. Его сделали штабс-капитаном. Но среда, из которой он вышел и которую предал, ненавидела его, и он ее боялся. А общество, в которое он вошел ценою предательства, не стало его обществом. Офицеры презирали его, потому что в глубине души тоже считали его предателем. И никакие царские указы не в силах были стереть со лба этого человека страшное, как бы выжженное на всю жизнь и всеми презираемое клеймо — предатель!..
Приняв задание Мякишева, Лавриненко старался изо всех сил. Ему казалось, что новые медали и новые награды, заставят в конце концов уважать его. Он старательно насаждал секретную агентуру, выискивал слабых и продажных, озлобленных и тупых, жадных и ловких. В охранке не могли нарадоваться на энергичного штабс-капитана. Благодаря ему выслеживались и арестовывались десятки матросов, они шли на виселицу, расстреливались, отправлялись на каторгу. Кирилл Федорович, как он теперь величался, приобрел холеный, важный вид. Он очень следил за своей внешностью, манерами, языком. И когда по палубе «Петра Великого» проходил важный, подтянутый, в белом кителе, штабс-капитан, всякому могло показаться, что он доволен своей судьбой и счастлив своим положением.
И редко кто догадывался, как ему страшно, как он всегда и всякого боится, как в каждом матросе ему чудится тот, кто отомстит за своих товарищей, как по ночам он кричит от кошмаров и глотает пилюли от злой бессонницы и как никакие пилюли не в силах ее одолеть.
Так прошло пять лет. И вдруг началась революция. Она застала Лавриненко все в том же Ревельском рейде. В городе на набережной шли нескончаемые митинги. Холодными, тревожными ночами, запершись в своей каюте, Лавриненко старательно записывал фамилии, приметы, факты, наблюдения. Он все еще надеялся, что эти записи пригодятся охранному отделению.
Потом он решил еще раз отличиться и «подавить мятеж». Он поехал в город и выступил на одном из митингов. Он призывал матросов и горожан остаться верными «царю-батюшке» и не слушаться «смутьянов». Его сбили с ног, пытались устроить самосуд, ему чудом удалось спастись.
Через несколько дней Лавриненко был арестован и направлен в Петроград. Его обвиняли в принадлежности к охранке. Он запирался, но был изобличен. Он уже потерял надежды на спасение. Но тут начались июльские события, и Лавриненко внезапно освободили. Временному правительству было не до охранников и провокаторов — надо было освободить тюрьмы для большевиков…
Прошло полтора месяца с того дня, когда мы впервые познакомились с Лавриненко. Вот он сидит перед моим столом, с его аккуратно подстриженной седой бородкой, неторопливыми движениями, маленькими серыми, глубоко сидящими глазками. У него тихая, чуть слащавая речь, он скупо роняет слова, отвечая на вопросы; он любит подумать, прежде чем ответить. За эти полтора месяца мы виделись почти каждый день, мы изучили друг Друга. И каждый раз мы вместе совершаем прогулку в прошлое, в те давно минувшие, но незабываемые дни.
Неторопливо и всегда вдвоем совершаем мы эти экскурсии в прошлое, в те трагические и славные дни, ищем и находим запоротых, замученных, повешенных за то, что они добивались свободы для своего народа и счастья для своей родины.
И так постепенно мы доходим до того июльского дня, когда растерянный и безмерно счастливый Лавриненко вышел из ворот тюрьмы.
— Расскажите, куда вы пошли после этого, где жили, что делали, как скрывались, на что рассчитывали?
— Гражданин следователь, я не скрывался. Я-то полагал, что три месяца отсидки искупили мою вину…
— Не наивничайте, Лавриненко, это вам и не по возрасту и не к лицу. Если вы не скрывались, то зачем, спрашивается, три раза меняли фамилию, десятки раз переезжали из одного города в другой и скрывали свое местонахождение даже от родных и близких? Зачем?
Он молчит. Тогда я протягиваю ему справки о перемене им фамилии Лавриненко на Полухина, потом Полухина — на Шлосса. Я подвожу его к карте и указываю кружки городов, по которым он метался все эти годы, — Петроград, Астрахань, Москва, Киев, потом Ленинград…
— Вот она, ваша география, Лавриненко, за эти годы. Значит, скрывались вы или нет?
— Скрывался, гражданин следователь… Это я раньше зря сказал…
И он снова начинает рассказывать, а я начинаю записывать его показания. И снова скрипит перо на белом листе бланка протокола допроса обвиняемого. Мы снова вместе погружаемся в прошлое…
Вот мы в кипящем октябрьском Петрограде. Мы видим костры у Смольного, вооруженных матросов, рабочих, солдат, взятие Зимнего дворца, слышим гром первых декретов, слышим неповторимый, родной, чуть картавый голос Ильича, с равной силой звучавший и в Петрограде, и во всех углах России, и во всех странах земного шара, слышим его вещие и вечно живые слова, указавшие человечеству новый и светлый путь…
А где-то на Васильевском острове, забившись в свою конуру, уже немолодой, озлобленный человек, переодетый в штатский костюм, зорко следит за ходом событий. У власти — большевики. Матросы с ними. Ему несдобровать. И он бежит в Астрахань, но и в Астрахани большевики. Он мчится из Астрахани в Москву. Но и в Москве большевики. Он пробирается в Киев, к белым. Но белых прогоняют большевики. Он пытается прорваться к Врангелю, в Крым. Но Врангеля сбрасывают в море большевики. Он мечется, как одинокий, отставший от стаи волк, обложенный со всех сторон. Все надежды на зеленых, на белых, на желтых, на деникинцев, на каппелевцев, на врангелевцев, на колчаковцев, на махновцев, на пилсудчиков, на банды Эмир-хана, на банду батьки «Доброе утро» и батьки «Добрый вечер», на интервентов, пошедших походом на молодую Советскую Россию, — рушатся одна за другой, летят к чертовой матери!..
И на всех фронтах этой удивительной гражданской войны, вопреки расчетам и военной науке, вопреки цифрам и выкладкам, вопреки всему, во что Лавриненко верил всю свою жизнь, и всему, чему его учили, побеждает Красная Армия.
Тогда Лавриненко решает, что единственное спасение — убежать за границу, в Финляндию. Он достает подложный паспорт, возвращается в Ленинград, становится управдомом. Потом, присвоив казенные деньги, бежит в Сестрорецк и ночью пробирается к границе.
Стоит темная октябрьская дождливая ночь. Небо затянуто тучами, не видно звезд. Старый, усталый, промокший до костей человек ползком пробирается к границе. Он надеется, что ему поможет шум дождя, мрак, поздняя ночь. Но в самый последний момент он слышит окрик:
— Стой, руки вверх!..
И его задерживает пограничный патруль. Никто не знает, что он — Лавриненко. Он что-то бормочет насчет дочери, оставшейся в Финляндии, к которой он хотел пробраться «погостить». Его высылают за попытку перейти государственную границу.
Но вскоре он бежит из ссылки в Киев и там поселяется под фамилией Шлосс. Он надеется уехать из Киева в Тирасполь и оттуда убежать в Румынию. Он еще не знает, что в эти дни советские следственные органы уже разыскивают провокатора Лавриненко, резидента царской охранки в Балтийском флоте. Он еще не знает, что из архивов уже поднято его старое дело, которое было прекращено следователями Временного правительства.
И в конце концов удается напасть на его след. Его арестовывают в Киеве. Он утверждает, что он — Шлосс, что никакого Лавриненко не знает, что никогда не служил на крейсере «Память Азова»…
Тогда предъявляют ему его портрет и тюремную фотографию 1917 года. И его отправляют из Киева в Ленинград.
Последний протокол закончен. Я читаю его вслух. Лавриненко слушает очень внимательно, покачивая как бы в такт головой.
— Ну как, правильно записано, Лавриненко? Пожилой человек, сидящий перед моим столом, вздрагивает, как бы очнувшись, и тихо произносит:
— Да, правильно… Все записано так, как было… К несчастью, было…