Таким образом, нельзя не признать, что нет и не может быть ничего целесообразнее и продуманнее этого государственного устройства, что оно — в своём роде совершеннейшее произведение и что при неуклонном претворении его в жизнь оно по необходимости должно было иметь опору только в себе самом. Но если бы я на этом закончил своё описание, я был бы повинен в крупнейшей ошибке: это поразительное государственное устройство заслуживает решительного осуждения. Для человечества ничто не могло бы быть прискорбнее подражания этому образцу во всех странах. Нам не составит большого труда убедиться в справедливости этого утверждения.
   Если проникнуться теми задачами, которые ставил перед собою Ликург, то его законы — поистине мастерское творение государствоведения и знания людей. Он хотел создать завершённое в себе, несокрушимое государство; политическая сила и долговечность этого государства были целью его устремлений, и этой цели он достиг в той мере, в какой это оказалось возможным при данных условиях. Но если сопоставить цель, которая вдохновляла Ликурга, с целью человечества, то восторг, охвативший нас при беглом обзоре деятельности спартанского законодателя, уступит место резкому порицанию её. Всем можно пожертвовать ради государства, но только не тем, для чего само государство является не более как средством. Государство никогда не является самоцелью; оно существенно лишь как условие, помимо которого цель человечества недостижима; цель же человечества — не что иное, как развитие всех сил человека, как неуклонное поступательное движение. Если государственное устройство препятствует развитию заложенных в человеке сил, если оно препятствует мощному поступательному движению его духа — оно порочно и гибельно, сколь бы продуманным и по-своему совершенным оно ни было во всём остальном. Его прочность в этом случае может быть скорее поставлена ему в упрёк, чем послужить к его славе, ибо тогда она — не более как укоренившееся зло; чем длительнее существование подобного государственного устройства, тем оно вредоноснее.
   Вообще говоря, при оценке политических установлений мы должны твёрдо держаться правила, что хороши и похвальны те из них, которые, споспешествуя движению цивилизации вперёд или по меньшей мере не тормозя его, развивают все заложенные в человеке силы. Это в равной мере относится и к законам религии и к законам, касающимся государственного устройства: и те и другие губительны, если они сковывают дух человеческий, если обрекают его на застой. Так, например, закон, который обязывал бы целый народ неизменно придерживаться одного и того же религиозного исповедания, в своё время признанного этим народом наисовершеннейшим, — такой закон был бы посягательством на права человечества, и никакие доводы, сколь бы благовидными они ни казались, не могли бы послужить к его оправданию. Подобный закон был бы направлен против высшего блага, против высшей цели, какую только может поставить перед собой общество.
   Применив этот общий критерий к государству Ликурга, мы без долгих колебаний дадим ему свою оценку.
   Пренебрегая всеми прочими добродетелями, в Спарте пестовали только одну — любовь к отечеству.
   Этому искусственно привитому чувству приносились в жертву естественные, прекраснейшие влечения человечества.
   В ущерб всем остальным возвышенным чувствам развивали стремление служить государству и способность к этому служению. В Спарте не знали, что такое супружеская любовь, не знали материнской любви, любви ребёнка к родителям, наконец дружбы. Здесь знали лишь гражданина, лишь гражданскую доблесть. Долгое время восхищались той спартанскою матерью, которая, гневно оттолкнув сына, только что воротившегося невредимым с поля брани, поспешила в храм вознести благодарность богам за сына, павшего в бою. От такой противоестественной твёрдости духа человечеству солоно бы пришлось. Мать, исполненная нежности к детям, — явление в нравственной сфере неизмеримо более привлекательное, нежели героическое бесполое существо, отрекающееся от естественного влечения, чтобы выполнить надуманный долг.
    Насколько более прекрасным предстаёт нам в своём лагере под стенами Рима грубый воин Гней Марций, когда он жертвует победой и местью, потому что не может видеть слёз своей матери!
   Государство становилось отцом ребёнка; следственно, отец, давший ему жизнь, переставал быть его отцом. Ребёнок в свою очередь не мог полюбить ни свою мать, ни отца, ибо, оторванный от них с самого нежного возраста, он знал родителей не по их заботам о нём, но лишь понаслышке.
   Ещё более возмутительным образом подавляли в Спарте любое проявление человечности, а уважение к себе подобным — это душа всякого нравственного долга — там было безвозвратно утрачено. Закон, исходящий от государственной власти, вменял спартанцам в обязанность жестокость в отношении их рабов. В лице этих несчастных жертв предавалось унижению и поруганию человечество. И даже в спартанском своде законов проповедовался опасный принцип — рассматривать людей как средство, а не как самоцель; таким образом, сам закон подрывал основы естественного права и морали. Целиком была отброшена нравственность, чтобы получить нечто, имеющее ценность лишь как средство поддержания нравственности.
   Возможно ли нечто более противоречивое, и может ли какое-нибудь другое противоречие повести к более страшным последствиям? Мало того, что Ликург воздвиг своё государство на разрушении нравственности, — он стремился ещё и другим способом отвлечь человечество от его высшей цели: своею отлично продуманною системой государственного устройства он задержал дух спартанцев на той ступени, на которой нашёл его, и тем самым навеки остановил его поступательное движение.
   Все виды искусства были изгнаны за пределы страны, науки оставались в полнейшем небрежении, торговые сношения с другими народами подверглись запрету, ничто чужестранное не допускалось. Всеми этими мерами наглухо были закрыты каналы, по которым могли бы просачиваться к спартанцам светлые идеи извне; в вечном однообразии, погружённое в безрадостный эгоизм, обречено было спартанское государство вечно обращаться вокруг себя самого.
   Единственной заботой всех его граждан было удерживать за собою то, чем они обладали, оставаться тем, чем они были, не домогаться ничего нового, не подыматься ни на одну ступень. Неумолимо суровые законы призваны были неуклонно следить за тем, чтобы в издавна установленный государственный механизм не проникло ни одно новшество, за тем, чтобы даже развитие, сопряжённое с ходом времени, не изменило формы законов. Чтобы это местное, временное государственное устройство сделать прочным, вечным, потребовалось остановить дух народа на том уровне, на каком он находился, когда это устройство было введено.
   Но мы уже видели, что подлинной целью государства должно быть поступательное движение духа народа.
   Государство Ликурга могло, однако, существовать лишь при одном условии, а именно: чтобы дух народа оставался неподвижным; следственно, оно могло держаться лишь благодаря тому, что пренебрегало высшей и единственной целью всякого государства. И если в похвалу Ликургу не раз говорили, что Спарта могла процветать, только покуда она следовала букве его законов, то это худшее из всего, что можно было сказать о нём. Именно потому, что она не могла отойти от старой формы государственного устройства, данной ей в своё время Ликургом, не обрекая себя на безвозвратную гибель; что она должна была оставаться тем, чем была; что она вынуждена была вечно стоять на том самом месте, на которое её швырнул один-единственный человек, — именно в силу этого Спарта была несчастнейшим государством, и её законодатель не мог сделать ей более рокового подарка, чем эта прославленная извечность государственного устройства, стоявшего неодолимой преградой на её пути к подлинному процветанию и величию.
   Если мы объединим всё это, то исчезнет мишурный блеск, ослепляющий неопытный глаз при поверхностном взгляде на спартанское государство, и мы не увидим в нём ничего, кроме ученической, несовершенной попытки — первых робких шагов юного мира, которому недоставало ещё житейского опыта и умения ясно познавать вещи в их подлинном соотношении. Сколь бы ошибочной ни была эта первая попытка, она останется, да и должна остаться, предметом пристального внимания философски мыслящего исследователя истории человечества. Когда за то, что до сих пор предоставлялось случаю и страстям, взялись как за сложное построение — это, конечно, означало для человеческого ума исполинский шаг вперёд. Первая попытка в этом наитруднейшем искусстве должна была по необходимости оказаться несовершенной, и всё же она ценна, ибо её предметом было самое важное из всех искусств. Ваятели начали с небольших колонн в честь Гермеса и только в последующем возвысились до совершенных форм какого-нибудь Антиноя или ватиканского Аполлона; законодатели ещё долгое время будут предпринимать незрелые попытки разного рода, покуда, наконец, само собой им не откроется счастливое равновесие общественных сил.
   Камень терпеливо сносит резец ваятеля, и струны, по которым ударяет рука музыканта, отвечают ему, не сопротивляясь его пальцам.
   И только законодатель преобразует самодеятельный и сопротивляющийся ему материал — человеческую свободу. Вот почему ему удаётся лишь крайне несовершенно претворять в жизнь тот идеал, который он в мыслях своих создал таким высоким и чистым. Но даже сама попытка, если она предпринята бескорыстно, на благо людям, и осуществляется целесообразными мерами, достойна всяческой похвалы.

Солон

   Законы Солонав Афинах были почти полной противоположностью законам Ликургав Спарте, и, поскольку эти две республики — Афины и Спарта — играли главную роль в истории Греции, чрезвычайно интересно сопоставить их столь различное государственное устройство и взвесить достоинства и недостатки того и другого.
    После смерти Кодра афиняне упразднили монархию, и верховная власть перешла к должностному лицу, избиравшемуся пожизненнои носившему титул архонта. На протяжении почти трёхсот лет в Афинах, как известно, было тринадцатьархонтов, но об этом периоде существования новой республики история не сообщает нам ничего примечательного. К концу названного периода здесь снова ожил, однако, демократический дух, свойственный афинянам ещё со времён Гомера. Пожизненность архонтата слишком живо напоминала им монархию былых дней, и к тому же, быть может, предшествующие архонты злоупотребляли своей весьма значительной и долговременной властью. Поэтому срок полномочий архонта был ограничен десятьюгодами. Это был существенный шаг на пути к грядущей свободе, ибо, избирая каждые десять лет нового властителя, народ тем самым всякий раз подтверждал, что верховная власть остаётся за ним; каждые десять лет он отбирал уступленную им самим власть, чтобы снова вручить её по своему усмотрению. Благодаря этому он неукоснительно помнил то, о чём совершенно забывают подданные наследственных монархий: что источник верховной власти — он сам, а государь — не более как творение всё того же народа.
   Триста лет терпел афинский народ архонтов с пожизненной властью, но архонты с десятилетним сроком стали тяготить его уже через семьдесят лет. Это было вполне естественно, ибо в течение этих семидесяти лет архонты избирались семь раз, и, стало быть, ему столько же раз напоминали о его верховенстве. Поэтому дух свободы во второй период должен был проявляться гораздо сильнее, развиваться гораздо стремительнее, чем в первый.
   Седьмой из этих архонтов с десятилетним сроком правления был последним архонтом этого рода. Народ пожелал осуществлять свою верховную власть ежегодно; он познал на опыте, что власть, отправляемая в течение десяти лет, достаточно продолжительна, чтобы возник соблазн злоупотребить ею. Поэтому власть архонтов отныне была ограничена одним годом, по истечении которого должны были происходить новые выборы. Но народ пошёл дальше. И поскольку единовластие, хотя бы и кратковременное, уж очень приближается к монархии, он упразднил его, поделив власть между девятью совместно правившими архонтами.
   Трое из этих архонтов имели известные преимущества по сравнению с шестью остальными. Первый архонт, именуемый эпонимом, председательствовал в собрании: его имя стояло под всеми официальными актами, этим же именем обозначали год. Второй, именуемый басилевсом, или царём, должен был наблюдать за поддержанием благочестия и заботиться об общественных молебствиях — эти обязанности были унаследованы им от древнейших времён, когда наблюдение за общественными молебствиями было существенной частью царской прерогативы. Третий, называемый полемархом, был верховным военачальником во время войны. Остальные шестеро назывались фесмофетами, ибо им поручалось следить за нерушимостью конституции, блюсти законы и истолковывать их.
   Архонтов выбирали из наиболее знатных родов; лишь много позднее эта должность стала доступной и для выходцев из народа. По этой причине государственное устройство Афин было гораздо ближе к аристократическойформе правления, чем к подлинному народоправству, и последнее от этих реформ почти ничего не выиграло.
   Решение избирать ежегодно по девять архонтов имело наряду с положительной стороной — устранением возможности злоупотреблять верховною властью — весьма дурную: оно открывало простор для борьбы партий. Вскоре в государстве оказалось немало граждан, которые в своё время были облечены высшею властью и затем лишились её. Сложив с себя звание, они не так-то легко могли забыть его преимущества, забыть об уже изведанных ими радостях власти. Они жаждали снова стать тем, чем были, создавали себе приверженцев, разжигали в республике междоусобицы. К тому же увеличение числа архонтов и более частая смена их пробуждали в каждом знатном и богатом гражданине Афин надежду удостоиться этого звания — надежду, которая прежде, когда звание архонта давалось лишь одномуи на более длительный срок, была ведома только немногим. Эта надежда превращалась в конце концов в нетерпение, а оно побуждало их к опасным посягательствам. Таким образом, и те, кому уже довелось быть архонтами, и те, что ещё только мечтали стать ими, были в равной мере опасны для гражданского спокойствия.
   Но самым большим злом было то, что верховная власть — и потому, что она была поделена между несколькими архонтами, и вследствие своей кратковременности — стала слабой, как никогда. Недоставало твёрдой руки, которая могла бы сдержать борьбу партий и обуздать наиболее беспокойные умы. Могущественные, смелые граждане ввергали государство в бесконечную смуту к стремились добыть себе независимость.
   Решив, наконец, положить предел неурядицам, обратили взор на некоего безупречного афинского гражданина, перед которым все трепетали, и поручили ему улучшить законы, представлявшие собою до той поры лишь весьма неполный набор освящённых преданием правил. Этого всем внушавшего страх гражданина звали Драконтом. То был человек, лишённый человеческих чувств, не веривший в человеческую природу и не ждавший от неё ничего хорошего, каждый поступок видевший лишь в тусклом зеркале своей мрачной души, беспощадный к людским слабостям; он был плохой философ и ещё худший знаток человека, непоколебимый в своих предубеждениях, с холодным сердцем, с ограниченным кругозором. Такой человек мог бы отлично выполнятьзаконы; но назначить его, чтобы даватьих другим, — худшего выбора нельзя было сделать.
   От законов Драконта до нас дошло лишь немногое; но и это немногое рисует нам и самого человека и дух изданных им законов. Все преступления, без всякого различия, он карал смертной казнью: праздность так же, как смертоубийство; кражу кочана капусты или овцы так же, как государственную измену или поджог. Когда его спрашивали, почему незначительные проступки он карает столь же беспощадно, как тягчайшие преступления, его ответ неизменно гласил: «Самые ничтожные преступления — и те заслуживают смертной казни; но и для больших я не знаю иной кары, как смерть, — вот почему я вынужден назначать её и за те и за другие».
   Законы Драконта являются попыткою новичка в искусстве править людьми. Устрашение — вот единственное орудие, которым он действует. Он карает уже совершенное зло, но не пытается помешать ему совершиться; его ни в коей мере не тревожит забота о том, чтобы уничтожить самые источники зла и улучшить людей. Вычеркнуть человека из списка живых за то, что он совершил нечто дурное, — совершенно то же, что срубить дерево, потому что один из его плодов оказался гнилым.
   Законы Драконта вдвойне подлежат порицанию — не только потому, что они противоречат священным чувствам и правам человека, но и потому также, что не учитывают особенностей народа, которому он их дал. Если был на свете народ, неспособный процветать при такого рода законах, — это был именно народ Афин. Рабы фараонов или царя царей, быть может, в конце концов и свыклись бы с ними, но разве могли афиняне покориться подобному ярму!
   И действительно, эти законы имели силу едва на протяжении полувека, хотя законодатель и дал им хвастливое название непреложныхзаконов.
   Итак, Драконт очень плохо справился с возложенным на него поручением, и его законы вместо пользы принесли только вред. Поскольку следовать им было немыслимо, а других законов, которые могли бы их заменить, под рукой не было, — всё обстояло так, как если бы Афины не имели никаких законов, и следствием этого явилась плачевнейшая анархия.
   Положение афинского народа в то время заслуживает всяческого сочувствия. Один класс населения владел всем, другой, напротив, — ничем; богатые угнетали и немилосерднейшим образом грабили бедных. Между первыми и вторыми встала глухая стена. Нужда гнала бедняков искать защиты у богачей — у тех, кто, как пиявки, высасывал у них кровь, но помощь, которую им оказывали богачи, была жестокой помощью. За деньги, которыми они их ссужали, беднякам приходилось платить чудовищные проценты, и если платёж оказывался просроченным, земля переходила в собственность заимодавцев. Когда у должников ничего не оставалось, а жить как-никак нужно было, нищета заставляла их продавать в рабство своих детей, а когда, наконец, и эта возможность оказывалась исчерпанной, они отдавали в залог себя самих и вынуждены были терпеть, чтобы кредиторы продавали их как рабов. Против этой позорной торговли людьми в Аттике не было издано никакого закона, и ничто не сдерживало гнусной алчности богачей. Положение Афин было ужасно, и чтобы не дать государству погибнуть, нужно было насильственным способом восстановить резко нарушенное равновесие в распределении имущества.
   В народе возникли три партии, поставившие себе целью разрешить эту задачу. Первая, в состав которой по преимуществу входили бедные граждане, требовала установления демократиии равного раздела всей земли, проведённого в Спарте Ликургом; вторая, состоявшая из богачей, отстаивала аристократическийстрой.
   Третья стремилась сблизить между собою обе формы государственного устройства и выступала против обеих названных партий, дабы ни та, ни другая не могла добиться своего.
   Не было ни малейшей надежды уладить этот спор миром, разве что нашёлся бы такой человек, которому подчинились бы все три партии и которого все они признали бы третейским судьёй.
   Такой человек, к счастью, был найден: его заслуги перед республикой, его уравновешенный и кроткий характер, наконец слава о его исключительной мудрости уже давно привлекали к нему взоры народа. Этот человек был Солон, происходивший, подобно Ликургу, из царского рода, поскольку среди своих предков он числил Кодра. Отец Солона, некогда очень богатый, основательно расстроил своё состояние, щедро помогая нуждающимся, и молодому Солону пришлось поначалу заняться торговлей. Путешествия, неизбежные при его роде деятельности, расширили его умственный кругозор, ознакомление с нравами чужих стран способствовало развитию его дарований. С ранних лет начал он пробовать свои силы в поэзии; и навыки, приобретённые им в этом искусстве, пригодились ему в дальнейшем, чтобы облечь в этот приятный наряд политические правила и моральные истины. Его сердце было открыто для радости и любви; увлечения молодости сделали его более снисходительным к людям и наложили на его законы отпечаток мягкости и умеренности, столь прекрасно отличающий их от законов и Драконта и Ликурга. К тому же он был храбрым военачальником, овладел для республики островом Саламином, оказал ей ещё и другие значительные услуги на полях сражений. В те времена между философией и деятельностью на государственном и военном поприще не существовало такого разрыва, как ныне; мудрец был и лучшим государственным мужем, и самым опытным полководцем, и наиболее храбрым воином. Чем бы он ни занимался как гражданин, его мудрость сопутствовала ему. Слава Солона разнеслась по всей Греции, и он оказывал весьма значительное влияние на общее положение дел в Пелопоннесе.
   Солон был человеком в равной мере приемлемым для всех существовавших в Афинах партий. Богатые возлагали на него большие надежды, потому что у него самого было состояние. Бедные доверяли ему, потому что он слыл человеком высокой честности. Рассудительные люди между афинянами хотели бы видеть его своим государём, ибо монархия казалась им наиболее верным средством пресечь борьбу партий; его родственники хотели того же, но из своекорыстных соображений, ибо надеялись разделить с ним власть. Солон отвергнул этот совет. «Монархия, — сказал он, — прекрасное обиталище, но оно не имеет выхода».
   Он ограничился тем, что позволил назначить себя архонтом, а также законодателем, причём эти высокие должности он принял весьма неохотно, исключительно ради блага своих сограждан.
   Начал он с того, что обнародовал знаменитый указ, получивший название