Шишкин Евгений
Любовь без прописки

   Евгений Шишкин
   ЛЮБОВЬ БЕЗ ПРОПИСКИ
   Кирюшкина разбудил голубь. Впотьмах голубь сел ему на лоб, потоптался увальнем, поворковал - и клюнул в подбородок, а потом - в нос. - Пшел! Пшел, гад! Вот я тебя счас! - пригрозил Кирюшкин, хотя спросонок не понял, кто ему мял лицо. Перед глазами расстилалась мгла со скудным вливанием бокового света, серенького, из квадратного оконца с полувыбитым стеклом. Пахло птичьим пометом, холодным сквозняком, над головой прорисовывалась наклонная балка, под телом чувствовались окатыши. Чердак! Точно: чердак! Кирюшкин заулыбался. Место цивильное, - это не гденибудь в камере спецприемника. С одного боку было тепло, даже взопрело под мышкой от близости трубы отопления, другой бок мерз от необогреваемого ноября, климат которого проникал в худые окна. А то, что жизнь происходит где-то в ноябре, Кирюшкин знал обоснованно. На днях, вероятно отметив митингом Октябрьскую революцию, по привокзальному подземному переходу шел гордый, с седыми решительными усами человек в поеденном молью пальто с алым большевистским бантом на лацкане. Напротив Кирюшкина, который играл на маракасах, и Беспалого, который растягивал баян в беспалых перчатках, Большевик остановился, заглянул в футляр, куда с прохожих меломанов сваливалось подаяние, и категорически заявил: - При нашей власти вы здесь не побирались! - Точно! - радостно подхватил Кирюшкин. - В туталитаризме свободы нету! Большевик вспыхнул, внутри у него из искры возгорелось пламя, он повел было агитацию, но Беспалый угодливо врезал на баяне "Вихри враждебные", затем перескочил в легендарную "Тачанку", а закончил красное попурри "Интернационалом". - Ради праздника, а не ради Христа, - сказал Большевик, и с его руки в футляр спорхнула бумажка. "Как раз и набралось на литру перцовки, - вспомнил Кирюшкин. - Так это вчера ведь и было! Или даже сегодня?" Атмосфера в полуразбитом окне выглядела мутной, неустойчивой и сомнительной как девка, которая стоит на углу - и сразу не понять: гулящая она или нет? То ли вечерний сумрак, то ли туманный рассвет? Кирюшкин потрогал щеку и по степени своей необритости, как по часам, определил: все-таки утро! Он встал, натянул на голову шапку, которую ласково называл "вороньим гнездом", Проверил карманы телогрейки. В одном - обнаружил гладенький, симпатичный на ощупь ключ - и тут же его вышвырнул. Нет для Кирюшкина дверей, которые надо открывать ключами! В другом - наскреб горстку семечек. - Гули-гули-гули-гули. Где ты там, сизокрылый? На-ко вот, подкрепись с утречка... И как я здесь на верхотуре очутился? Ведь меня Костяная Нога, кажись, в бойлерную провожал? Не-е, лучше не вспоминать! Для непохмеленного человека воспоминанья - одно вредительство. Хуже зудливой бабы... У-у, башкой-то как врезался! Когда Кирюшкин выбрался на улицу, сразу две идеи охватили его мозг. Первая, всегдашне-утренняя, - податься на вокзал; вокзал - как паук в нитях дорог, там самые длинные подземные переходы, туннели, там многолюдье, - значит место, безусловно, доходное. И вторая - вчера на заброшенной стройке он приметил ящик со шпингалетами, которые можно загнать по дешевке на рынке. Но сперва - на вокзал! "В Смольный" усмехнулся Кирюшкин и протиснулся в захватанные, разболтанные, как и вся вокзальная жизнь, двери железнодорожного учреждения. В центре зала стоял долговязый, угрюмый милиционер с резиновой дубиной в руках. Кирюшкина он встретил уничтожающим исподлобным взглядом. Кирюшкин же посмотрел на милиционера и на его черный инструмент незлобиво и, умельчая шаги, делаясь как бы меньше ростом и незаметнее, стал пересекать зал, имея при этом в душе некоторую обиду и объяснение: "Я вам, товарищ Долговязый, криминогенную обстановку не попорчу. Зря вы на меня так неуважительно смотрите. Вот если бы я где-то лежал, на народе, обсикавшись или обкакавшись, тогда б вы могли меня, конечно, не уважать. А так я от вас, товарищ Долговязый, имею полное право на такое же уважение, как все пассажиры дальнего и пригородного следования... А то, что у меня паспорта нету, так это ж ваша недоработка! Мне-то он и совсем не нужен, я и так себя узнаю. А вот вы, товарищ Долговязый, - власть, и должны обеспечить меня документом, пропиской и трудоустройством, а не дрочить на меня свою резиновую дубину, как на вредоносный элемент". С такой продолжительной мыслью Кирюшкин и подошел к лестнице, уводящей вниз. Из цокольного этажа вокзала растекались безоконные дороги переходов, где особенный воздух, освещение и жизненный тонус постоянных обитателей. В небольшой нише, под ржавой трубой с набрякшими каплями, наглухо укрытый разорванными картонными коробами лежал Конь. Он проживал тут уже не первый год. Ни правопорядок, ни конкуренты, ни уборщицы не могли победить Коня. И если даже по воле властей он пропадал на неделю-две, то потом неминуемо возвращался в свой "денник"и жил безвыездно. Прошлой зимой, в лютые морозы, милиция упорно дожидалась, что на бетонном полу Конь "скопытится", и каждое утро приходила проверить: можно ли его списывать в морг и заказывать казенные похороны? Но Конь выстоял. К нынешнему отопительному сезону власти подготовились основательнее... Кирюшкин склонился над Конем; из недр картонного холма поднималось мерное сопение. "Жив!" - успокоенно отметил Кирюшкин и засеменил по туннелю на зов музыки, на звуки баяна. Отворотив голову вбок - не оттого, что стыдился за исцарапанную ревнивой сожительницей Лизкой физиономию, а по распространенной привычке игроков, Беспалый вел мотив туго. - Невмочь на сухую. Подмогай! - призвал он Кирюшкина с видом одного из бурлаков, которые тянут лямку на известной картине о Волге. Кирюшкин таланта к музыке не имел, но увлекался, мог поддержать игру и создать видимость дуэта. Сперва он вооружался бубном, но сильно им гремел и бил поперек такта, тогда Беспалый принес ему красные шары на палочках, начиненные какой-то крупой. "Маракасы?" - радостно воскликнул Кирюшкин, принимая в руки диковинный инструмент, который сразу ему полюбился. Маракасы своей формой напоминали женские груди, издавали звук схожий с морским прибоем, мягко-колышущийся, - это вызывало ослепительные представления об экзотической Австралии, Южной Америке и Мадагаскаре; Кирюшкин подчас проникался этой музыкой так, что чувствовал себя папуасом, и даже прохожим за умеренную плату предлагал разделить эту эмоцию: "Попробуй-ка вот, дружище! Звук-то с Банановых островов. Как Миклухо-Маклай. Точно?" Но сегодня, в утро буднего дня, подземная публика поддавалась на музыку плохо, как сонный окунь при ленивом клеве, и долго бы Кирюшкину изображать неопохмеленного папуаса в шуме прибоя, а Беспалому выдавливать бурлацкие стоны из несмазанного баяна, если бы не инвалид. - Надо бы сделать, во, - сказал Костяная Нога, протягивая Кирюшкину картонку и карандаш, а следом оптимистическую бутылку белого. - Табличку? Так это ж мы счас, мигом! - оживился Кирюшкин. Нет ему равных в сочинении для нищих нагрудных табличек и вывесок! Было даже время, когда он, работая в службе быта механиком холодильных установок, на поэтическом конкурсе за стихотворение "Горячее сердце холодильника" получил грамоту и талон на покупку сверхнормативной бутылки водки (было время). Кирюшкин, как живописец, оглядел низкорослое, потертое обличье Костяной Ноги, подметил детальку: на протезе ботинок черный, на целой ноге - коричневый, и приступил писать. "Граждане и господа! Подайте великодушно денежных и валютных средств на леченье хромой ноги! Я был увечен на..." - Стоп! - прервался Кирюшкин. - Тебе годов скоко? Костяная Нога слегка разволновался, увел глаза и ответил наобум: - Пятьдесят! - Значит, молод еще, - покачал головой Кирюшкин. - На инвалида гражданской не потянешь, токо - на Отечественную. Тебе бы обрасти, как лешему, да медаль бы старинную, тогда б... У меня Конь за ветерана Куликовской битвы проходит. - Самому-то сколько годов, помнишь? - встрял Беспалый. - Сорок три! - выпалил, не раздумывая, Кирюшкин. - Точно! Я токо на свой день рождения никак попасть не могу. Бывало, очнешься, вспомнишь, а день-то рождения уже прошел. А ведь хочется каждого угостить! Была б возможность, я бы бочку вина в переход - и каждому по стакану! Беременным женщинам, детям и инвалидам первой группы - по половинке... - Больно ты добрый, - сказал Беспалый, приготовляя на закуску длинный чинарь из урны. - Из-за доброты я и с холодильниками простился, - без печали сказал Кирюшкин. - Приходишь на вызов ремонтировать холодильник, а хозяева тут же - стакан, от чистого сердца. А я безотказен, под девизом работал: слово клиента - закон. Да и организм свой всегда жалел... Вот скажи, Беспалый, ты когда выпьешь, твоему организму лучше? - Об чем говорить? Я совсем другим делаюсь. - А твоему, Костяная Нога? Инвалид так широко улыбнулся, что звукового согласия не требовалось. - То-то! - по-научному поднял вверх палец Кирюшкин. - Здоровый человеческий организм должен обеспечиваться ежедневной винной долей. Токо тогда он нормален. Трезвый человек - или же совсем дурак, или же болен. Я б всем трезвым больничные листы выписывал. Жаль, что медицина этого еще не поняла. Да ведь она у нас в стране всегда была в узком месте. - Хм, - с удовлетворением издал Костяная Нога. Рассуждения Кирюшкина ему нравились; у Костяной Ноги и у самого иногда возникали длинные и, наверное, умные мысли от разных наблюдений за жизнью, но он их или забывал, или не мог так складно и обкатанно выразить. - ...Трезвый человек, - развивал Кирюшкин, - не токо болен, но и опасен, как буйный помешанный. Пьяные ни революцию, ни войну затевать не станут это все трезвенники норовят... Всем бы политическим руководителям с утра по граненому стакану спирта, тогда б ни войн, ни кровопролитья. Точно! После выпивки в теле Кирюшкина восстановился привычный комфорт, а на душе раззадорилось - захотелось совершить что-нибудь этакое значительное, как подвиг. Кирюшкин выбрался из подземного перехода, пронесся по глади застывшей лужи, накатанной беспризорными пацанами, и попылил проворным шагом к стройке: ящик с бесхозными шпингалетами опять встрепенул прагматическое полушарие мозга. Давно уже рассвело и подкатывало к полудню, но небо оставалось ватным, однородносерым и скучным, как жизнь язвенника. Деревья стояли голые; жалкие остатки растительности коченели на газонах; люди шли бледные от пасмурного света, немного мерзли, мечтали о настоящей зиме и добротном снеге и ругали гололед. Через пару кварталов Кирюшкин поскользнулся, чуть не грохнулся и, сбавив ход, огляделся. Ему показалось, что нужно пересечь улицу, перейти на параллельную, а потом искать нужный проулок и стройку. Но сперва он свернул в ближний тихий переулок, чтобы справить малую нужду. Тут-то он и увидел трехэтажный ремонтируемый дом. Правда, это был не тот, "со шпингалетами", но тоже под ремонтом, - начатый и быстро заброшенный строителями; обычно, строители успевали выбить все стекла, поломать двери и коммуникации, и на этом у них заканчивалось финансирование. Обследовав взглядом изувеченный фасад, Кирюшкин, однако, приметил целые, подозрительно целые окна во втором этаже. "Неспроста. Точно!" - сказал он себе и направился в дом, не встречая на пути достойных преград. Скоро он занырнул в пыльные, ободранные потемки подъезда. Дверь интересующей квартиры оказалась не заперта: место для замка выхвачено с мясом. Кирюшкин вошел в просторную переднюю и насторожился. Вокруг валялись клочья отпавших обоев, отвалившаяся штукатурка и подпотолочная лепнина, старые газеты, рваные строительные рукавицы и кирзовый сапог в известке; а где-то лилась вода, должно быть, теплая: водяной пар мутным облачком расстилался над полом. Кирюшкин еще сильнее навострил уши. - Че встал, как статуй? - огорошил его бабий окрик. Кирюшкина встряхнуло от неожиданности, он испуганно обернулся на голос, и вдруг закричал сам: - Муся?! Кобыла ты беговая! Я ж твоего голосу сразу не понял! Муся расхохоталась прокуренной хриплой глоткой, папироса затряслась в ее руке. Поверх вылинявшей розовенькой комбинации с грязным подолом на плечи Муси наброшено толстое ватное пальто с воротником, который когда-то считался песцовым, ноги - в вязаных гольфах разного рисунка и длины и тупых резиновых ботах. Лицо у Муси хмельное и доброе, как у буфетчицы из пивной в день большой получки на большом заводе. - Вы чего тут баню устроили? Воду льете, пару напустили? - по-хозяйски спросил Кирюшкин и, окончательно осмелев, пошел оглядывать помещения. - Здесь у строителей раздевалка была. Они болваны: отопление-то отключили, а воду-то позабыли. Даже горячая бежит. Греемся. Как замерзнем, так под душ. На скособоченном кресле с распоротым подлокотником - видно, из мебели прежних жильцов - лежала чья-то легкая куртяжка и женская сумка с мохрами на ручке. Как правило, с Мусей путешествовала горбатенькая смуглолицая бабка, без верхних зубов и всегда в изорванных чулках, по прозвищу Двести Лет. - Тоже иди в душ. Погрейся, - посоветовала Муся с лукавством в голосе и улыбке. - Заодно и девку обслужишь. Девке-то хотца! - Да ты что! - встрепенулся Кирюшкин. - У меня, Муся, и на тебя сегодня никакого азарту нету, а чтоб Двести Лет... краном... - Иди, иди! - шутливо подталкивала Муся в сторону душевой, где не успокаивалась вода и откуда тоненькой струйкой просачивался свет между косяком и дверью. - Только, гляди, весь-то не траться. Чтоб и мне осталось. Я пока тоже живая! - Она захохотала, впадая в короткую истерику веселья, и еще настойчивее уперлась в спину гостя. Принимать нынче "баню" Кирюшкин не собирался, но поразмыслил, что в душевой можно найти лезвие или одноразовую бритву - и побриться: борода-то ведь любого старит, точно? А разве ж он старик? Не снимая фуфайки и даже шапки, он открыл дверь и вошел под тусклый свет плафона, в тающие клубы теплого пара и шум льющейся воды. Душевая, а точнее - ванная комната, была по масштабам изумительна: дом старорежимный, с выкрутасами, - но сильно захламлена битым кафелем, обломками кирпича; в ванне валялась расколотая раковина и мшистое, толстое колено трубы. А чуть дальше, за целлофановой занавеской на редких прищепках, обильную воду дробил душ. На стене приспособился меж гвоздями запотелый треугольник зеркала, а рядом, на не украденной еще вешалке, висел черный лифчик. Этот предмет Кирюшкина поразил. Неужто у Двести Лет от грудей чего-то осталось? И тут он увидел, что из-под душа, из-под струй воды, в легком сумраке пара, словно наваждение, показалась девушка. Невысокого роста, ладненькая, со стройными ножками и молодой необвислой грудью. Темные сырые волосы падали у нее на лоб сосульками, черные веселые глаза с любопытством разглядывали Кирюшкина. - Шапку-то сними, чудо! У меня вот мыло есть. Могу спину потереть, усмехнулась она. Голос у ней был приветный, с некоторой пьянцой, но незначительной. - Меня Светкой звать. Да ты раздевайся - тут не холодно. Спину-то в одежде не моют, чудо! Кирюшкин скинул фуфайку, быстро стянул замызганный свитер с бахромой на рукавах; под свитером больше ничего не было, вернее - было его тело, беловатое и неспортивное, но не тщедушное, - нормальное мужиковское тело, даже с удалой порослью на груди. Кирюшкин взглянул на себя, виновато вытащил из углубления пупка свалявшийся ворс свитера и, не решаясь раздеться полностью, подшагнул ближе к душу. Светка тоже сделала небольшой шаг навстречу, не смущаясь при этом своей наготы, а может, и слегка гордясь такой откровенностью... Капли воды поблескивали у нее на плечах, на груди, на животе. Капли воды стекали у нее с волос на лицо, на улыбающиеся губы. Кирюшкин немного стеснительно, немного робея, но все с большим удовольствием рассматривал ее. - Ты откуда? - наконец спросил он. - Я тебя с Мусей токо первый раз вижу. - Освободилась я. Полтора года по глупости отсидела... Домой ехала, но какие-то сволочи документы и деньги украли, - ответила Светка, вздохнув. Больше месяца уже по городу мотаюсь, уехать не могу. - Я уж десять лет, как уехать не могу, - усмехнулся Кирюшкин. Он еще на полшажка приблизился к ней и понизил голос до вкрадчивого полушепота: - А ты красивая, и зовут тебя красиво. У меня так жену звали когда-то... И кожа у тебя нежная, сразу видать. - Он бережно дотронулся пальцами до ее плеча, словно на ощупь проверял свою догадку. - Ты тоже ничего. Тебя только постричь да побрить надо, - улыбнулась Светка, провела рукой по отросшим волосам Кирюшкина, по его колючей щеке. - У меня ножницы есть, тут где-то и бритва валялась. Я тебя приберу, ладно? Я умею. Я на парикмахершу раньше училась. - Она была от Кирюшкина очень близко, даже совсем близко; от нее пахло теплой водой, мылом и чем-то таинственным и далеким... И тут она обняла Кирюшкина, прижалась податливой влажной грудью к его груди, обвила его теплыми руками. Сладкий озноб прокатился по телу и по душе Кирюшкина. Он наклонил голову, дотянулся губами до ее сырых волос, до щеки, до ее теплого дыхания. - Возьми меня. Я так соскучилась. Ты ведь хороший, - тихо и чуть стыдливо прошептала она сквозь трогательный шум льющейся воды и осторожно расстегнула верхнюю пуговицу на брюках Кирюшкина. Из подъезда дома, позаброшенного строителями, Кирюшкин выскочил подстриженный, побритый и полураздетый. В свитере да шапке. Свою фуфайку он подарил Светке. Как же не подарить, если у девчонки только ветровка, и та без подкладки! - Ты, Светик, грейся. Не все ж тебе под водой сидеть, - укрывал Кирюшкин ее плечи. - Я себе раздобуду. Тут учреждение есть. Меня как там раздетого увидят, сразу гардеробу дадут. Точно! - Чё ж ты тогда? И штаны бы снимал! Ишь, как за молодой-то! комментировала рыцарство Кирюшкина ерница Муся. - Весь израсходовался. Мне-то от тебя ниче не досталось. - Ты, Муся, не скучай! Кавалера я тебе доставлю. Я человек понятливый, и запросы мне твои известны. У меня для тебя дружок на запасе, твоих же годов. - Безногий, что ли? - Безногий ли, безрукий ли - это дело вторичное... Кирюшкин разговаривал с Мусей, но больше смотрел на Светку. Она сидела в кресле, поджав под себя ноги, кутаясь в фуфайку, и наблюдала за дымом своей папиросы, который задумчиво плыл на свет в окне. - ...Ты, Муся, токо не напейся раньше времени, - предупреждал Кирюшкин. - Че? Да где ж напиться-то? Кто бы принес. - Вот я и принесу. Раздобуду и принесу. Токо никуда не ходите, здесь будьте! Поняли? Кирюшкин собрался уже в путь, но взгляд Светки остановил его: она чуть прищурилась и улыбнулась ему грустновато-милой улыбкой, которой провожают ненадолго, всего на чуть-чуть, по важной необходимости. - Будешь меня ждать? - спросил он. - Угу! - Она часто закивала головой и посильнее съежилась под теплом подаренной фуфайки. - Не задерживайся, чудо! ...Несколько метров - выскочив из дома - Кирюшкин прошагал бессознательно, не соображая, в какую сторону ему короче и удобнее выбираться. Потом резко остановился, повернул назад, но вскоре вновь "обернулся вокруг себя". Он шел быстро, широко, время от времени для разогрева обнимал себя и растирал ладонями плечи; но был рассеян, невнимателен и забежал в трамвай нужного номера, но "обратного" маршрута. Возможно, он укатил бы далеко, сидя нахохлившись в углу, отстраненный для окружающего и занятый чем-то глубоко личным, сугубо своим, если бы его не высадили контролеры, перед которыми пришлось выворачивать карманы. Когда Кирюшкин добрался до церкви, дрожал, как осиновый лист: прокалел, посинел, растратил на холоде всю "утрешнюю алкогольную заправку". Войдя за ограду, Кирюшкин сдернул с себя шапку, сложил из озябших пальцев щепоть и перекрестился на купола. Церковные порядки он уважал и в непогоду любил погреться в храме на службе, где оранжевым золотом отблескивали иконные оклады, под которыми зажигался лесок свечей, где густо и торжественно пел на непонятном языке дородный батюшка, распространяя кадильный дым. При всем том Кирюшкин твердо считал, что церковь изобрели, в первую очередь, большие грешники и, в первую очередь, для таких же грешников, как они. "На ком грехов больше, те пуще туда и стремятся, им она больше надобна и для них исцелительнее", - с таким рассуждением он еще раз вдоль и поперек обмахнул себе грудь, глядя на ажурные сквозняки высоких крестов, и направился в трапезную. В тарелке супа тут не откажут проверено, точно! К церковной благотворительной пище Кирюшкин относился с почтением. Откусывал хлеб аккуратно, стараясь не ронять крошек; прихлебывал супом, равномерно распределяя жижу и гущу; кашу съедал дочиста, а чай, прежде чем выпить, изнурительно перемешивал ложечкой, чтобы ни одна крупичка сахара не пропала даром. В сытом теле скоро настоялось тепло. Кирюшкин благодарно перекрестился на образа и, надев шапку, вышел на улицу. Теперь - в примерочную, - так он называл служебное помещение, куда сердобольные прихожане сдавали поношенные вещи, годные для последующего употребления убогим и сирым. Пересекая церковный двор, Кирюшкин остановился понаблюдать сцену. К воротам подкатила длинная, белая, легковая машина с затемненными стеклами - богатая, очень богатая: выделки тамошней, с блеском и начищенностью всего железного тела; на таких катают матерых паханов и редкое начальство. Из машины вышла женщина, правильнее - дама. С роскошной блондинистой прической, налаченной до неподвижности и лоска; с кожаной сумочкой на золотой застежке; в шубе. Да в какой шубе! Норковой, расклешенной до пят! У церковной ограды Шуба повязалась темной косынкою, спрятала ворох своих буклей, обрела некоторую кротость и, перекрестившись - мелко, по-интеллигентному, - вошла в калитку. Кирюшкин следил за ней недоверчиво, как за безбожником, который тщится в богоугодники, и начинал в своем жалком свитере сильнее мерзнуть... Когда Шуба в ауре французской надушенности была поблизости, он сдернул с головы свое "гнездо", протянул его нутром кверху и шагнул вперед. - Сударыня! Пожертвуйте на пропитание христианину и соотечественнику! умно выразился он и заглянул в напудренное лицо и просительно, и настойчиво. Шуба растерялась, остановилась перед напряженно протянутой шапкой, потом закопошилась, торопливо полезла в сумочку и выдернула оттуда сразу две бумажки. Она, по-видимому, хотела выдернуть одну, да вторая-то ненароком прилепилась к первой, а положить ее обратно Шуба не посмела и, желая побыстрее отделаться от просителя, обе купюры сунула в шапку. - Благодарствую! Благодарствую вам, сударыня! - чинно, с чувством самоуважения ответил Кирюшкин, не показав, что ошарашен величиной пожертвования. Шуба поднималась по ступеням паперти, под качающейся норкой угадывалась ее холеная, породистая, бабья стать. "Да-а, - подумал Кирюшкин. - Видать, много на твоей заднице грехов, если ты такими деньгами откупаешься..." У привратника в примерочной Кирюшкин убедительно просил выдать ему чегонибудь на "девчонок, которые мерзнут", но в этом ему строго отказали, зато, глядя на простоту его одежды - явно не по сезону, выдали пальто широкого покроя из толстого серого сукна, обношенное весьма умеренно. "Как жених! - оценили его, когда он надел обновку. - Смотри, не пропей!" Из церкви Кирюшкин прямиком - в магазин. Страшно хотелось курить и выпить; сперва, конечно, выпить, а затем со смаком в сытый, пьянеющим организм запустить головокружительного никотину. За углом магазина он в один прием отхлебнул из горлышка треть бутылки водки, запил пивком и жадно закурил "примку". Через минуту-другую он уже испытывал ангельскую уютность мироздания и вспоминал выражение из народною речи: "Сыт, пьян, и нос в табаке. Точно!" Кирюшкин сделал еще несколько глотков из той и другой бутылок и пару долгих затяжек сигаретой, чтобы закрепить эффект: температурный баланс и блаженство своего состояния, но вскоре понял, что блаженство этого состояния не только в телесном, физическом кайфе, но и в чем-то другом, еще в чем-то. Ему вспомнилось, как на кособоком кресле сидела Светка, поджав ноги, и прикрывалась фуфайкой, и дым ее папиросы уплывал к окну. Кирюшкин попробовал понять себя глубже, пригляделся к себе, вслушался в себя, и почувствовал, что в нем льется какой-то загадочный, волнующий свет. От этого света в душе и было так просторно и тепло! Что-то подобное он уже когда-то испытывал, и он стал копаться в себе, в своем прошлом, доискиваться до первоисточника этого света. Но ему помешали. За угол завернула тетка Посуда, зимой и летом не снимавшая валенки и носившая за плечами рюкзак "Ермак", куда складировала порожнюю тару. Нынче она несла на себе еще и синяк. - Муженек удостоил? - кивнул Кирюшкин на фиолетово-желтое подглазье. - Он скотина. - Не переживай, с синяком ты гораздо моложе смотришься. - Это почему же? - Любая женщина с синяком выглядит моложе. - Это почему же? - настырно недоумевала Посуда. - Если бьют - значит ревнуют. Если ревнуют - значит любят. А если любят значит ты молода! Хорошо ведь быть молодой-то? Точно? - развеселился Кирюшкин. - На-ко вот бутылку. Тут пивко осталось - допивай. Синяк поставить тебе еще можно, а СПИДом тебя уже не заразить! Тем временем кругом побелело. Небо начало осыпаться снегом, обволакивать свеженьким и землю, и дома, и человека. Снег лился ровно, в отсутствии ветра, привлекательный и долгожданный. И все люди, казалось, улыбались ему. Кирюшкин добрался до вокзала и опустился в переход к рабочему месту Беспалого. Музыка не кончалась, но Беспалый отсутствовал. Вероятно, сожительница Лизка увела его к себе в общагу, чтобы из ревности еще раз поцарапать ему внешность, а инструмент баян арендовал мальчуган-матерщинник Мишка Клоп. Посасывая сигарету и время от времени выпуская из уголка рта дым, Мишка Клоп гонял одну и ту же, единственно разученную, мелодию. Кирюшкин подкрался к нему сбоку, незаметно, вырвал изо рта сигарету и растоптал ее, как гадючинку. - Молод еще принимать табак! Не вырастешь - девки любить не будут! Девки токо высоких и видных любят! Мишка Клоп выматерился и плаксиво изменился в чумазом лице.