Страница:
Шмуэль Агнон
Теила
Была в Иерусалиме старушка. Чудесная старушка, никогда такой не видел. Умная, справедливая, скромная удивительно, симпатичная необыкновенно. Глаза внимательно светятся, а морщинки на лице такие мирные, светлые. Если бы женщины могли походить на ангелов, я сравнил бы ее с ангелом Б-жьим. И еще у нее была девичья живость. Не носи она старушечьи платья, вы бы в ней не увидели старости.
Пока я не уезжал из Иерусалима, я не знал ее. Вернувшись, снова в Иерусалим, я с ней познакомился. Как же я не знал ее раньше? А как вы не знаете ее сейчас? Просто каждому на роду написано познакомиться с тем, кого он встречает, и в каком месте, и в какое время, и при каких обстоятельствах. При каких обстоятельствах я с ней познакомился? Было так. Пошел я навестить одного иерусалимского ученого мужа, который живет у Западной Стены, и не нашел его дом. Встретил женщину с ведром в руке и спросил. Она сказала: Пойдемте, покажу. Я сказал: Стоит ли мне затруднять вас? Видно, лучше вернуться обратно. Она улыбнулась и сказала: Вам жалко, если старуха сделает мицву? Я сказал: Если это мицва, – пожалуйста, только дайте мне ваше ведро. Она улыбнулась и сказала: Вы хотите умалить мою мицву? Я сказал: Я хочу умалить не мицву, а беспокойство. Она сказала: Это не беспокойство, это дар Всевышнего, когда Он дает нам силы самим нести свою ношу.
Мы прыгали с камня на камень в извилистых переулках, сторонясь верблюдов, ослов, водоносов, бездельников и любителей новостей. Наконец, остановилась моя провожатая и сказала: Вот дом, который вы ищете. Я сказал ей и вошел.
Я нашел его дома. Он сидел у стола. Не знаю, вспомнил он меня или нет, как раз перед моим приходом он сделал великое открытие. Поэтому, увидев меня, он рассказал мне о нем. Потом рассказал еще раз. Когда я собрался уходить, я хотел спросить его о старушке, показавшей мне дорогу. У нее было такое мирное лицо и такой приятный голос. Но разве можно отвлечь ученого мужа, увлеченного наукой?
Через несколько дней я снова шел в город к одной старушке, вдове раввина, сыну сына которой я перед возвращением в Иерусалим обещал навестить ее.
В этот день начались зимние дожди, и солнце сжалось за облаками. Такой день за границей считается осенним, но жители Иерусалима, которые семь месяцев в году нежатся на солнце, каждый день, когда солнце не палит вовсю, считают зимой. В такой день все прячутся в домах или во дворах – везде, где только есть крыша.
Я разгуливал взад и вперед, вдыхая свежесть дождей, моросивших в цветном тумане, с шумом несшихся по камням, стучавших о стены домов, плясавших на крышах и нисходивших капелью, образуя множество луж, то мутных, то кристальных, сверкающих в лучах солнца, которое выходило справиться из облаков – не убывают ли воды. В Иерусалиме солнце даже в дождливый день не забывает о своем долге.
Я прошел под сводами лавок ювелиров и продавцов ароматов, мимо сапожников и ткачей одеял, мимо варящих пищу и попал на еврейскую улицу. Окутанные тряпками и остатками тряпок сидели нищие, которые ленились даже руку высунуть из-под лохмотьев, и с гневом смотрели вслед проходившим, не протянувшим руку к карманам. У меня было немного мелочи. Я шел от одного к другому и раздавал всем. Затем я спросил, где дом вдовы раввина, и мне его показали.
Я вошел во двор, в один из тех дворов, при виде которых у вас возникает сомнение, живет ли здесь кто-нибудь вообще, поднялся на шесть или семь ступенек по разбитой лестнице и очутился у покосившейся двери. Снаружи я увидел кошку, а внутри – кучу отбросов. Из-за холода не было видно ни души, и только сердитый, мрачный голос спросил: Кто здесь? Я поднял глаза и увидел нечто вроде железной кровати, на которой горой громоздились подушки и одеяла. Под горой лежала испуганная и рассерженная старушка.
Я сказал и сообщил, что приехал из-за границы и пришел передать привет от сына ее сына. Она под подушкой просунула руку, подтянула одеяло под самую шею и спросила, сколько домов у ее внука, есть ли служанка, в каждой ли комнате ковер. Затем она вздохнула и сказала, что этот холод сживет ее со света. Увидев, как ей докучает холод, я решил, что керосиновая печь должна облегчить ее страдания. Я напряг все свои дипломатические способности и сказал, что ее внук дал мне деньги, чтобы купить ей печку, переносную печку, в которую наливают керосин и зажигают фитиль, и она горит и распространяет тепло. Я вытащил кошелек и сказал ей: Вот деньги. Она также дипломатично ответила: Как я могу купить печку, разве у меня есть ноги? Ледышки у меня, а не ноги. Пока этот холод сведет меня на Ар Азейтим,[1] я раньше сойду с ума. А там, за границей, говорят, что Израиль – теплая страна. Теплая она для грешников в аду. Я сказал ей: Завтра выглянет солнце и больше не будет холодно. Она сказала: Пока утешение придет, душа изойдет. Я сказал: Через два часа я пришлю вам печку. Она сжалась среди подушек и одеял, показывая этим мнимому добродетелю, что нечего на него полагаться.
Я попрощался, вышел на улицу Яффо, купил самую лучшую переносную печь и послал ее старой раввинше. Через час я вновь зашел к ней, вдруг она не знакома с переносными печами и нужно научить ее искусству зажигать их. По дороге я подумал, что, пожалуй, не услышу из ее уст слова благодарности. Есть разные старушки. Та, что привела меня к дому ученого мужа, была мила и приятна, эта же, которой я послал печку, в тягость даже тем, кто желает ей добра.
Тут я должен оговориться. Я совсем не хотел похвалить одну за счет недостатков другой. И тем более не собирался описывать город и его население. Человеческий глаз ограничен, он не в состоянии вместить город Всевышнего, благословенно Его Имя. А если это так, так почему я вспомнил раввиншу? Потому что у входа в ее дом я вновь встретился с той старушкой.
Я посторонился, освобождая дорогу. Она остановилась и спросила о моем здоровье, как спрашивают у близких. Я немало удивился. Не из тех ли она старушек, которых я знал в Иерусалиме до отъезда? Но почти все они умерли, угасли от голода в дни войны, а если и осталась какая-нибудь, то ведь и я изменился. Из Иерусалима я уехал юношей, а теперь годы жизни на чужбине сделали меня стариком, – могла ли она узнать меня?
Она заметила, что я удивлен, засмеялась и спросила: Разве вы не узнаете меня? Это ведь вы хотели нести мое ведро, когда я вам показала дорогу. Я сказал: Это вы показали мне дорогу, а я стою и удивляюсь, будто не знаю вас. Она засмеялась и сказала: Разве вы должны знать всех старушек в Иерусалиме? Я сказал: А как вы узнали меня? Она ответила: Такой уж город Иерусалим, глаза его ждут прихода детей Израиля, и каждый, кто приходит сюда, остается в нашем сердце, и мы не забываем его. Я сказал ей: Холодный сегодня день дождь и ветер, а я стою и задерживаю вас. Она ласково сказала: Я знала холода сильнее иерусалимского. А что дождь и ветер, – разве мы не молимся Приносящему дождь и ветер.[2] Ты сделал великую мицву, ты оживил старые кости. Печка, которую ты прислал раввинше, согрела ей душу. Я опустил голову, пристыженный похвалой. Она почувствовала и сказала: Мицвот даны не для того, чтобы их стыдиться. Наши предки совершали множество мицвот и не разглашали своих дел. Но теперь у нас мицвот немного, и сделать мицву известной – тоже мицва. Пусть и другие услышат и учатся нашим делам. Иди теперь, сыночек, к раввинше, посмотри, как мицва может согреть.
Я вошел к раввинше и нашел ее сидящей у затопленной печки.
Капли света вытекают из дырочек печки, и весь дом наполнен теплом, и тощая кошка у нее на коленях, и она смотрит в печку и обращается к кошке: Мне кажется, ты радуешься теплу больше, чем я. Я сказал: Я вижу, что печка хорошо горит и греет. Довольна ты своей печкой? Раввинша сказала: Довольна? Разве оттого, что я скажу, она перестанет пахнуть или будет лучше греть? В моем доме была печка, так она горела с исхода Суккот и до Песах, а грела, как солнце в середине лета. Все радовались этой печке, не то что сегодня эти печурки греют лишь минуту. Правда, что же требовать от теперешних изобретателей, разве могут они делать хорошие вещи? Хорошо еще, что они делают вид, что что-то делают. Я это сказала в нашем городе после смерти раввина, моего мужа (да почиет он в мире), когда в наш город пришел новый раввин. Я им сказала: вы думаете, он будет таким, каким был ваш покойный раввин? Хорошо еще, если он не наделает бед. И когда соседи пришли посмотреть печку, которую мне прислал мой внук из-за границы, я им тоже сказала: печка стоит нынешнего поколения, а поколение стоит этой печки. Что пишет тебе мой внук? Ничего не пишет? Мне он тоже не пишет. Он считает, что раз прислал мне какую-то печку, то уже выполнил долг.
Расставшись с раввиншей, я сказал себе: я тоже думаю, что выполнил долг, послав ей какую-то печку, и больше не должен к ней ходить. Но в конце концов я снова пришел к ней по милости той же симпатичной старушки. Предначертанное нам число встреч, видимо, еще не исполнилось.
И снова я должен сказать, что не собираюсь описывать все, что случилось со мной в эти дни. Дела наши многочисленны, и если говорить обо всем, не хватит сил. Но о том, что касается старушки, стоит рассказать.
В канун рош ходеш[3] я, как и все иерусалимцы, отправился к Западной Стене. Зима уже почти прошла, появились весенние побеги. Небо высилось во всей своей чистоте, земля уже сбросила с себя грустные покровы. Солнце играло в небе, и город плыл в его свете. И если бы не наши беды, было бы совсем весело. Ой, много бед и много горя было тогда, прямо одно за другим.
От Яффских ворот и до самой Стены идут и идут мужчины и женщины, из всех общин, какие только есть в Иерусалиме. Идут олим хадашим, которых привел Всевышний на это место, а места они все еще не нашли.
Вдоль всей Стены в будках мандатной полиции расселась мандатная полиция, чтобы всем было видно, что только она охраняет молящихся. Видят это наши враги и украдкой выжидают. Кутаются в талесы молящиеся, втискиваются в камни Стены. Кто молится, а кто дивится: а Ты, Г-споди, доколе? Мы уже опустились до последней ступени, а Ты все не спешишь с Избавлением.
Я нашел себе место у Стены и стоял не то среди молящихся, не то среди дивящихся. Я удивлялся народам мира. Мало того, что они угнетают нас во всех странах мира, они то же продолжают и здесь – в нашем же доме.
Пока я стоял и думал, меня согнал с места мандатный полисмен с дубинкой в руке. Что его так разгневало, что он так кипит? Одна болезненная старушка пришла сюда с табуретом. Вскочил полисмен, толкнул табурет, повалил старуху и отобрал у нее табурет. Она преступила закон, начертанный перстом мандата, – нельзя приносить стулья к стене. Все видели, все молчали. Разве добьешься правды у сильного?
Пришла моя знакомая старушка и посмотрела на него. Опустил полисмен глаза и возвратил табурет.
Я приблизился к ней и сказал: Ваши глаза сильнее всех обещаний Англии. Англия дала нам декларацию Бальфура и посылает ее же отменяющие приказы, а вы только посмотрели на этого бандита и сразу же рассеяли все его злые помыслы. А она сказала: Не говори так, он хороший, он увидел в глазах огорчение и возвратил бедняге табурет. Вы уже помолились? Почему я спрашиваю? Потому что если да, то я вместе с вами исполню мицву посещения больных. Раввинша, чтобы она была здорова, заболела. Она сегодня очень больна. Если хотите, я поведу вас короткой дорогой. Я согласился и последовал за ней.
Мы кружим из переулка в переулок, из двора во двор. На каждом шагу она останавливается, чтобы дать кусок сахара ребенку, грош бедняку, спросить мужа о здоровье жены, жену о здоровье мужа. Я сказал ей: Вы каждого спрашиваете о здоровье, позвольте же и вас спросить о том же. Она ответила: Благословенно Его Имя, с Ним мне всего хватает. Всевышний всем людям дает все необходимое, и я в их числе. Я больше всего благодарна Ему, что сегодня Он удвоил мою долю. Я спросил ее: Какую? Она ответила: Я всегда успеваю прочесть один из Теилим, а сегодня я успела два. И, сказав, погрустнела. Я сказал: Ваша радость ушла. Она, помолчав, сказала: Да, сыночек, я была рада, теперь нет. И, сказав это, повеселела. Подняла глаза и сказала: Слава Б-гу, рассеялась грусть. Я сказал: Отчего вы погрустнели и снова повеселели? Она ласково сказала: Если не рассердишься, я скажу тебе, что не так ты должен был спросить, а. Ведь для Него все равно, что радость, что грусть. Я сказал ей: Может случиться, что я и рассержусь, что вы учите меня говорить. Ведь написано:. Она сказала: Ты хороший и хорошо приводишь текст. И я все-таки расскажу тебе что-то хорошее. Ты спросил, почему я была весела, а потом печальна, а потом повеселела. Ты знаешь, наверное, что все дела человека предначертаны ему с рождения и до самой смерти, даже сколько раз он прочтет Книгу Псалмов. Бывает, что удается за день прочесть всю книгу, а бывает, что только. Сегодня после мизморим я пошла дальше и прочла два. Потом я подумала и вдруг поняла: может быть, я больше не нужна на свете и меня торопят завершить то, что я должна завершить? Приятно благодарить, а ведь когда я умру, я не смогу прочесть ни одного псалма, даже ни одной буквы. Увидел Всевышний мою печаль, и тронуло Его мое желание. А если хотел бы Он завершить мою жизнь, так что я такое, чтобы грустить? И Он сразу снял с меня всю мою грусть, благословенно Его Имя.
Я посмотрел на нее: какими же путями приходят к такому смирению? Я начал думать о молодости поколений, отличавшихся добрыми нравами. Я заговорил с ней об ушедших поколениях Я сказал ей: В ваших глазах я увидел больше, чем все сказанное мною сейчас. Она ответила: Когда человеку дано прожить долгие дни и годы, ему многое случается видеть – и хорошее, и даже еще лучше хорошего. Я попросил ее: Расскажите о хорошем. Она помолчала и сказала: В детстве я была болтливым ребенком. С утра и до вечера рот у меня не закрывался. А у нас был сосед, старик. Как-то он сказал, насытившись моей болтовней: Жалко девочку. Если она истощит весь свой запас слов в детстве, то что же она будет делать, когда станет старушкой? Я испугалась, – не может ли так случиться, что завтра я онемею? Но со временем я поняла мысль старика: человек не должен торопиться делать то, на что ему предназначены долгие годы. И я приучила себя взвешивать каждое слово, нужно произнести его или нет. И так как я начала беречь слова, запас мой еще не истощился. А теперь, когда я еще сохранила его, ты хочешь, чтобы я так сразу его и потратила. Если я это сделаю, я сокращу свои дни. Я сказал: Этого я совсем не просил. Что же это, мы идем-идем и все еще не пришли к дому раввинши. Сказала старушка: Ты помнишь, наверное, город был раньше сплошным проходным двором. А теперь, когда его заселили арабы, мы должны обходить их, и дороги стали длиннее.
Мы вошли в один двор. Она сказала: Видишь этот двор? Раньше здесь жило сорок еврейских семей, здесь были две синагоги, здесь молились, и днем и ночью учили Тору, и они покинули этот двор. Пришли арабы и поселились в нем. Мы подошли к кофейне. Она сказала: Видишь этот дом? Здесь была большая иешива, здесь сидели и учили Тору, эту иешиву оставили. Пришли арабы и поселились здесь. Мы миновали стоянку ослов. Видишь этих ослов? Здесь была столовая, и честные бедняки входили сюда голодными и выходили сытыми. И эту столовую тоже оставили. Пришли арабы и поселились в ней. Дома, в которых обитали молитва и Тора и человеческое добро, теперь наполнились криком ослов и голосами арабов. Ну, а теперь, сыночек, мы пришли ко двору раввинши. Заходи, я тоже зайду вместе с тобой. Бедняжка, она видит мнимые сокровища где-то за морем, а подлинных совсем не видит. Я сказал: Какие сокровища? Она улыбнулась: Спрашиваешь? Разве ты не читал Какие же дворы у Всевышнего? Дворы Иерусалима. Когда говорят, прибавляют. Если я говорю, я не прибавляю ни слова, Святость Иерусалима в самом имени. Иди, иди, сыночек, и не споткнись на лестнице. Сколько раз я говорила со старостой иешивы, что лестницу надо починить. И что он ответил? Что двор все равно разваливается, и что его все равно сломают, и что он не станет тратить на него ни гроша. Вот так и ветшают дома Израиля, а потом их оставляют, и приходят арабы и поселяются в них. Дома, которые отцы со слезами строили, покинуты их сыновьями. Но я снова начинаю болтать и укорачиваю свой век.
Придя к раввинше, я нашел ее лежащей в постели, с закутанной головой, с платком на шее, и кашляла она так, что склянки с лекарствами, стоявшие возле постели, содрогались от этого кашля. Я спросил ее: Вы больны? Она застонала и глаза ее наполнились слезами. Я хотел утешить ее и не нашел слов утешения, опустил глаза и сказал: Больна и одинока. Она вновь застонала и сказала: Больна, совсем больна. Во всем мире нет такой больной, как я. Но я, во всяком случае, не одинока. Даже здесь, в Иерусалиме, где меня совсем не знают, не знают, в каком почете я жила раньше, даже здесь нашлась женщина, которая заходит ко мне и приносит поесть горячее. Что слышно о сыне моего сына? Он, верно, сердит на меня, что я не написала ему ни слова благодарности за печку. Но скажите, разве я в силах идти покупать чернила и бумагу и писать письмо? Я с трудом подношу ложку супа ко рту. Странно, что эта Тили до сих пор не пришла. Я сказал: Если вы имеете в виду ту симпатичную старушку, то она сказала, что скоро придет. Сказала раввинша: Я не знаю, симпатичная она или нет, но что она делает, то, правда, делает, посмотри, сколько праведниц в Иерусалиме целый день как пчелы жужжат псалмы и молитвы, а хоть бы одна пришла спросить ребецн, может вам что-нибудь нужно? Ой, голова, если сердечные боли не сведут меня с этого света, это сделают головные.
Я сказал: Я вижу, вам тяжело говорить. Она сказала: Тяжело. Я вся в тягость самой себе. Даже кошка почувствовала и ушла из дома. А говорят, что кошка привязана к дому. Наверно, соседские мыши вкуснее, чем то, что я ей давала. Что я хотела сказать? Все, что хочу сказать, забываю. Не то что Тили. Столько лет у нее за плечами, а голова до сих пор в порядке. Она же вдвое старше меня. Если бы жив был мой отец, праведной памяти, то он перед ней был бы ребенком. Я сказал: Кто она такая, эта Тили? Сказала раввинша: Ты же о ней только что говорил. Теперь уже Тили никто не знает. А раньше все знали Тили, она ведь была необычайно богата. Когда она оставила все и приехала в Иерусалим, она привезла бочки с золотом. Если не бочки, то одну бочку, наверное, привезла. Мне рассказали соседки, которым рассказывали служанки, что когда Тили приехала в Иерусалим, все самые почтенные люди в городе ходили за ней по пятам. Кто для себя, а кто для сына. Но она всех отвергала и осталась вдовой. Сначала богатой вдовой, потом зажиточной и наконец просто старушкой.
Я сказал: Посмотреть на Тили, можно подумать, что она прожила легкую жизнь. Посмеялась надо мной раввинша и сказала: Легкую, говорите? Она вообще не видела ничего хорошего. Врагам своим я не пожелаю того, что было у Тили. Ты думаешь, наверно, что если она не нуждается в милостях иешивы, то жизнь ее – одно удовольствие. Я скажу тебе, что даже нищий, что по домам побирается, с ней бы не поменялся. Ой, боли, какие боли! Я их забываю, а они меня нет.
Я видел, что раввинша знает больше, чем говорит, но чувствуя, что если я спрошу ее, она ни за что не ответит, я встал со стула и собрался уходить. Она сказала: Не успел трубочист залезть в трубу, а лицо уже в саже. Еще не посидел, а уже уходить собрался. Что ты спешишь? Я сказал: Если хотите, я посижу. Она промолчала.
Я завел разговор о Тили и сказал: Расскажите мне что-нибудь о ней. Она ответила: А кому от этого будет легче? Тебе или мне? Не люблю я, когда начинают истории рассказывать. Лепят паутинку к паутинке и говорят: дворец. Я скажу тебе только одно: сжалился Всевышний над тем цадиком и потому вселил нечистый дух в мешумедку, будь она проклята. Что ты на меня смотришь? Не понимаешь идиш? Я сказал, что идиш я понимаю, но не могу понять ее язык. Какой цадик, какую мешумедку она ругает? Сказала раввинша: А что я, хвалить ее должна, надо сказать: молодец, мешумедка, променяла золотой динар на медный грош? Снова уставился, будто я говорю по-турецки. Ты слышал, что мой муж, царство ему небесное, был раввин. Поэтому меня называют раввиншей. Но ты не слышал, что мой отец был тоже раввин, и такой раввин, что все раввины могли бы быть его учениками. Если я говорю раввин, я имею в виду настоящих раввинов, а не таких, что прикрываются плащом учености и только носят имя раввина. О, этот мир, эта ложь, все в нем суета и ложь. Но мой отец, царство ему небесное, был настоящий раввин, с самого детства. И потому все сваты, какие только были в стране, не могли подобрать ему невесту. Была одна богатая вдова. Если я говорю богатая, так она действительно была богатая. И у нее была единственная дочь, лучше бы ее не было. Взяла она бочку золота и сказала сватам – кто сосватает ему мою дочь, тот получит эту бочку, если мало, – еще прибавлю. А дочь не была достойна этого цадика, потому что он был цадик, а она, чтоб душа ее вышла, была мешумедка, как это потом выяснилось, потому что она убежала и поступила в монастырь и перешла в их веру. И когда убежала? Когда вели ее к хупе.[4] Мать ее потратила половину состояния, чтобы вызволить ее оттуда. До самого царя дошла несчастная мать, но даже он не мог ничем ей помочь. Кто попадает в монастырь, больше оттуда не выходит. И ты знаешь, кто была эта мешумедка? Она дочь… Тсс, вот она идет.
Вошла Тили с кастрюлей в руках, увидела меня и сказала: Ты здесь? Сиди, друг мой, сиди. Посетить больную – это великая мицва. Раввинша уже поправляется. Всевышний не заставляет Себя ждать. Каждый час что-нибудь становится лучше. Я принесла тебе немного супа. Подними, дорогая, голову, я поправлю подушку. Вот так, дорогая. Жалко, сыночек, что не живешь в городе и не видишь, как раввинша поправляется, прямо с каждым часом.
Я сказал: Разве я не живу в Иерусалиме? Разве Нахалат Шив'а – это не Иерусалим? Тили сказала: Б-же упаси, кто это может сказать? Наоборот, будет время, когда Иерусалим дойдет до самого Дамаска. Но так уж глаза привыкли видеть Иерусалим только в пределах Стены, они не видят его в том, что строится за стенами. Страна Израиля вся священна, об окрестностях Иерусалима вообще говорить нечего, но внутри Стены – это святая святых. Я знаю, сыночек, ты все это знаешь не хуже меня, так зачем же я это все говорю? Просто хочу что-нибудь сказать в похвалу Иерусалиму.
Я почувствовал взгляд раввинши, понял, что ей неприятно, что Тили говорит со мной, а не с ней, попрощался и вышел.
Меня одолели заботы, и я не ходил больше в город. Потом заботы пришли вместе с туристами. Вы не знаете туристов. Они смеются над нами и над нашей страной, но когда она начинает распространяться по воле Всевышнего, у них появляется желание посмотреть. А уж если приезжают, то смотрят на нас так, будто мы специально родились, чтобы им услужить. Вообще туристы – это не плохо, потому что, показывая им, мы тоже что-нибудь видим. Раз или два я ходил показывать им Западную Стену и встретил Тили. Если я не ошибся, в ней появилось что-то новое. Всегда она ходила без палки, а теперь она шла и опиралась на палку. Из-за туристов я не смог остановиться и заговорить с ней. Они ведь приехали для того, чтобы увидеть страну, а не говорить со старушкой, которая не предусмотрена программой.
Когда туристы покинули Иерусалим, я не знал, что с собой делать. Хотел снова сесть за работу, но не стал работать. Взял и пошел в город, и обошел все места, где я был с туристами. Посмотрел то, что видел, и то, что не видел. Возобновляющий каждый день Творение, каждый час обновляет Свой город. Не то чтобы строили новые дома или сажали новые деревья, – сам Иерусалим каждый день обновляется. Каждый раз, когда я попадаю в город, я вижу его совершенно новым. Что в нем нового, я не могу сказать. Пусть попробуют великие толкователи объяснить.
Нашел меня тот ученый муж, затащил к себе и начал рассказывать про свои открытия. Сидели мы, сидели, я спрашиваю, он отвечает, я возражаю, и он возражает, я запутываю, он распутывает. Что может быть лучше и приятнее, чем сидеть в гостях у иерусалимского ученого мужа, углубляясь в Тору. Дом у него простой, и все в нем простое, и только мудрость в нем растет и растет, вроде тех оттенков цвета, которые можно видеть из окна в Иерусалимских горах. Скучные горы в Иерусалиме. Нет ни дворцов, ни парков. С тех пор как нас изгнали из нашей страны, один за другим приходили сюда народы и продолжали дело разрушения. Но горы стоят во всей своей красе, играют цветами радуги, а посередине – Ар Азейтим. Правда, лес на ней не зеленеет, но зато там могилы праведников, жизнь и смерть которых изучают все жители этой страны.
Когда я собрался уходить, хозяйка подошла к хозяину дома и сказала: Не забудь, что ты обещал Теиле. Он покачал головой и сказал: Чудеса. Сколько я знаю Теилу, она никогда никого ни о чем не просила. А теперь она попросила меня передать, что хочет тебя видеть. Я сказал: Ты имеешь в виду старушку, показавшую мне твой дом? Мне кажется, что ее зовут как-то иначе. Он ответил: Теила – это полное имя от Тили. Ты можешь видеть на этом примере, что уже много поколений назад наши предки давали своим дочерям имена, которые, казалось бы, выдуманы сегодня. Мою жену, например, зовут Тхия.[5] Ты думаешь, наверно, что это имя выдумано возродившимся поколением. На самом деле это имя придумал великий Арим.[6] Он велел отцу бабушки моей жены назвать дочь Тхия, а по ее имени назвали мою жену. Я сказал: Ты говоришь о том, что было четыре-пять поколений назад. Разве она так стара? Он улыбнулся и сказал: На ее лице невозможно увидеть годы, а сама она о них не рассказывает, и если бы не случайное слово, мы бы совсем ничего не знали. Как-то Теила пришла к нам поздравить со свадьбой сына и пожелала ему и его жене дожить до ее лет. Сын спросил: как понять такое пожелание? Мне девяносто и одиннадцать лет, сказала Теила. Это было три года назад. Значит, теперь ей сто четыре.
Пока я не уезжал из Иерусалима, я не знал ее. Вернувшись, снова в Иерусалим, я с ней познакомился. Как же я не знал ее раньше? А как вы не знаете ее сейчас? Просто каждому на роду написано познакомиться с тем, кого он встречает, и в каком месте, и в какое время, и при каких обстоятельствах. При каких обстоятельствах я с ней познакомился? Было так. Пошел я навестить одного иерусалимского ученого мужа, который живет у Западной Стены, и не нашел его дом. Встретил женщину с ведром в руке и спросил. Она сказала: Пойдемте, покажу. Я сказал: Стоит ли мне затруднять вас? Видно, лучше вернуться обратно. Она улыбнулась и сказала: Вам жалко, если старуха сделает мицву? Я сказал: Если это мицва, – пожалуйста, только дайте мне ваше ведро. Она улыбнулась и сказала: Вы хотите умалить мою мицву? Я сказал: Я хочу умалить не мицву, а беспокойство. Она сказала: Это не беспокойство, это дар Всевышнего, когда Он дает нам силы самим нести свою ношу.
Мы прыгали с камня на камень в извилистых переулках, сторонясь верблюдов, ослов, водоносов, бездельников и любителей новостей. Наконец, остановилась моя провожатая и сказала: Вот дом, который вы ищете. Я сказал ей и вошел.
Я нашел его дома. Он сидел у стола. Не знаю, вспомнил он меня или нет, как раз перед моим приходом он сделал великое открытие. Поэтому, увидев меня, он рассказал мне о нем. Потом рассказал еще раз. Когда я собрался уходить, я хотел спросить его о старушке, показавшей мне дорогу. У нее было такое мирное лицо и такой приятный голос. Но разве можно отвлечь ученого мужа, увлеченного наукой?
Через несколько дней я снова шел в город к одной старушке, вдове раввина, сыну сына которой я перед возвращением в Иерусалим обещал навестить ее.
В этот день начались зимние дожди, и солнце сжалось за облаками. Такой день за границей считается осенним, но жители Иерусалима, которые семь месяцев в году нежатся на солнце, каждый день, когда солнце не палит вовсю, считают зимой. В такой день все прячутся в домах или во дворах – везде, где только есть крыша.
Я разгуливал взад и вперед, вдыхая свежесть дождей, моросивших в цветном тумане, с шумом несшихся по камням, стучавших о стены домов, плясавших на крышах и нисходивших капелью, образуя множество луж, то мутных, то кристальных, сверкающих в лучах солнца, которое выходило справиться из облаков – не убывают ли воды. В Иерусалиме солнце даже в дождливый день не забывает о своем долге.
Я прошел под сводами лавок ювелиров и продавцов ароматов, мимо сапожников и ткачей одеял, мимо варящих пищу и попал на еврейскую улицу. Окутанные тряпками и остатками тряпок сидели нищие, которые ленились даже руку высунуть из-под лохмотьев, и с гневом смотрели вслед проходившим, не протянувшим руку к карманам. У меня было немного мелочи. Я шел от одного к другому и раздавал всем. Затем я спросил, где дом вдовы раввина, и мне его показали.
Я вошел во двор, в один из тех дворов, при виде которых у вас возникает сомнение, живет ли здесь кто-нибудь вообще, поднялся на шесть или семь ступенек по разбитой лестнице и очутился у покосившейся двери. Снаружи я увидел кошку, а внутри – кучу отбросов. Из-за холода не было видно ни души, и только сердитый, мрачный голос спросил: Кто здесь? Я поднял глаза и увидел нечто вроде железной кровати, на которой горой громоздились подушки и одеяла. Под горой лежала испуганная и рассерженная старушка.
Я сказал и сообщил, что приехал из-за границы и пришел передать привет от сына ее сына. Она под подушкой просунула руку, подтянула одеяло под самую шею и спросила, сколько домов у ее внука, есть ли служанка, в каждой ли комнате ковер. Затем она вздохнула и сказала, что этот холод сживет ее со света. Увидев, как ей докучает холод, я решил, что керосиновая печь должна облегчить ее страдания. Я напряг все свои дипломатические способности и сказал, что ее внук дал мне деньги, чтобы купить ей печку, переносную печку, в которую наливают керосин и зажигают фитиль, и она горит и распространяет тепло. Я вытащил кошелек и сказал ей: Вот деньги. Она также дипломатично ответила: Как я могу купить печку, разве у меня есть ноги? Ледышки у меня, а не ноги. Пока этот холод сведет меня на Ар Азейтим,[1] я раньше сойду с ума. А там, за границей, говорят, что Израиль – теплая страна. Теплая она для грешников в аду. Я сказал ей: Завтра выглянет солнце и больше не будет холодно. Она сказала: Пока утешение придет, душа изойдет. Я сказал: Через два часа я пришлю вам печку. Она сжалась среди подушек и одеял, показывая этим мнимому добродетелю, что нечего на него полагаться.
Я попрощался, вышел на улицу Яффо, купил самую лучшую переносную печь и послал ее старой раввинше. Через час я вновь зашел к ней, вдруг она не знакома с переносными печами и нужно научить ее искусству зажигать их. По дороге я подумал, что, пожалуй, не услышу из ее уст слова благодарности. Есть разные старушки. Та, что привела меня к дому ученого мужа, была мила и приятна, эта же, которой я послал печку, в тягость даже тем, кто желает ей добра.
Тут я должен оговориться. Я совсем не хотел похвалить одну за счет недостатков другой. И тем более не собирался описывать город и его население. Человеческий глаз ограничен, он не в состоянии вместить город Всевышнего, благословенно Его Имя. А если это так, так почему я вспомнил раввиншу? Потому что у входа в ее дом я вновь встретился с той старушкой.
Я посторонился, освобождая дорогу. Она остановилась и спросила о моем здоровье, как спрашивают у близких. Я немало удивился. Не из тех ли она старушек, которых я знал в Иерусалиме до отъезда? Но почти все они умерли, угасли от голода в дни войны, а если и осталась какая-нибудь, то ведь и я изменился. Из Иерусалима я уехал юношей, а теперь годы жизни на чужбине сделали меня стариком, – могла ли она узнать меня?
Она заметила, что я удивлен, засмеялась и спросила: Разве вы не узнаете меня? Это ведь вы хотели нести мое ведро, когда я вам показала дорогу. Я сказал: Это вы показали мне дорогу, а я стою и удивляюсь, будто не знаю вас. Она засмеялась и сказала: Разве вы должны знать всех старушек в Иерусалиме? Я сказал: А как вы узнали меня? Она ответила: Такой уж город Иерусалим, глаза его ждут прихода детей Израиля, и каждый, кто приходит сюда, остается в нашем сердце, и мы не забываем его. Я сказал ей: Холодный сегодня день дождь и ветер, а я стою и задерживаю вас. Она ласково сказала: Я знала холода сильнее иерусалимского. А что дождь и ветер, – разве мы не молимся Приносящему дождь и ветер.[2] Ты сделал великую мицву, ты оживил старые кости. Печка, которую ты прислал раввинше, согрела ей душу. Я опустил голову, пристыженный похвалой. Она почувствовала и сказала: Мицвот даны не для того, чтобы их стыдиться. Наши предки совершали множество мицвот и не разглашали своих дел. Но теперь у нас мицвот немного, и сделать мицву известной – тоже мицва. Пусть и другие услышат и учатся нашим делам. Иди теперь, сыночек, к раввинше, посмотри, как мицва может согреть.
Я вошел к раввинше и нашел ее сидящей у затопленной печки.
Капли света вытекают из дырочек печки, и весь дом наполнен теплом, и тощая кошка у нее на коленях, и она смотрит в печку и обращается к кошке: Мне кажется, ты радуешься теплу больше, чем я. Я сказал: Я вижу, что печка хорошо горит и греет. Довольна ты своей печкой? Раввинша сказала: Довольна? Разве оттого, что я скажу, она перестанет пахнуть или будет лучше греть? В моем доме была печка, так она горела с исхода Суккот и до Песах, а грела, как солнце в середине лета. Все радовались этой печке, не то что сегодня эти печурки греют лишь минуту. Правда, что же требовать от теперешних изобретателей, разве могут они делать хорошие вещи? Хорошо еще, что они делают вид, что что-то делают. Я это сказала в нашем городе после смерти раввина, моего мужа (да почиет он в мире), когда в наш город пришел новый раввин. Я им сказала: вы думаете, он будет таким, каким был ваш покойный раввин? Хорошо еще, если он не наделает бед. И когда соседи пришли посмотреть печку, которую мне прислал мой внук из-за границы, я им тоже сказала: печка стоит нынешнего поколения, а поколение стоит этой печки. Что пишет тебе мой внук? Ничего не пишет? Мне он тоже не пишет. Он считает, что раз прислал мне какую-то печку, то уже выполнил долг.
Расставшись с раввиншей, я сказал себе: я тоже думаю, что выполнил долг, послав ей какую-то печку, и больше не должен к ней ходить. Но в конце концов я снова пришел к ней по милости той же симпатичной старушки. Предначертанное нам число встреч, видимо, еще не исполнилось.
И снова я должен сказать, что не собираюсь описывать все, что случилось со мной в эти дни. Дела наши многочисленны, и если говорить обо всем, не хватит сил. Но о том, что касается старушки, стоит рассказать.
В канун рош ходеш[3] я, как и все иерусалимцы, отправился к Западной Стене. Зима уже почти прошла, появились весенние побеги. Небо высилось во всей своей чистоте, земля уже сбросила с себя грустные покровы. Солнце играло в небе, и город плыл в его свете. И если бы не наши беды, было бы совсем весело. Ой, много бед и много горя было тогда, прямо одно за другим.
От Яффских ворот и до самой Стены идут и идут мужчины и женщины, из всех общин, какие только есть в Иерусалиме. Идут олим хадашим, которых привел Всевышний на это место, а места они все еще не нашли.
Вдоль всей Стены в будках мандатной полиции расселась мандатная полиция, чтобы всем было видно, что только она охраняет молящихся. Видят это наши враги и украдкой выжидают. Кутаются в талесы молящиеся, втискиваются в камни Стены. Кто молится, а кто дивится: а Ты, Г-споди, доколе? Мы уже опустились до последней ступени, а Ты все не спешишь с Избавлением.
Я нашел себе место у Стены и стоял не то среди молящихся, не то среди дивящихся. Я удивлялся народам мира. Мало того, что они угнетают нас во всех странах мира, они то же продолжают и здесь – в нашем же доме.
Пока я стоял и думал, меня согнал с места мандатный полисмен с дубинкой в руке. Что его так разгневало, что он так кипит? Одна болезненная старушка пришла сюда с табуретом. Вскочил полисмен, толкнул табурет, повалил старуху и отобрал у нее табурет. Она преступила закон, начертанный перстом мандата, – нельзя приносить стулья к стене. Все видели, все молчали. Разве добьешься правды у сильного?
Пришла моя знакомая старушка и посмотрела на него. Опустил полисмен глаза и возвратил табурет.
Я приблизился к ней и сказал: Ваши глаза сильнее всех обещаний Англии. Англия дала нам декларацию Бальфура и посылает ее же отменяющие приказы, а вы только посмотрели на этого бандита и сразу же рассеяли все его злые помыслы. А она сказала: Не говори так, он хороший, он увидел в глазах огорчение и возвратил бедняге табурет. Вы уже помолились? Почему я спрашиваю? Потому что если да, то я вместе с вами исполню мицву посещения больных. Раввинша, чтобы она была здорова, заболела. Она сегодня очень больна. Если хотите, я поведу вас короткой дорогой. Я согласился и последовал за ней.
Мы кружим из переулка в переулок, из двора во двор. На каждом шагу она останавливается, чтобы дать кусок сахара ребенку, грош бедняку, спросить мужа о здоровье жены, жену о здоровье мужа. Я сказал ей: Вы каждого спрашиваете о здоровье, позвольте же и вас спросить о том же. Она ответила: Благословенно Его Имя, с Ним мне всего хватает. Всевышний всем людям дает все необходимое, и я в их числе. Я больше всего благодарна Ему, что сегодня Он удвоил мою долю. Я спросил ее: Какую? Она ответила: Я всегда успеваю прочесть один из Теилим, а сегодня я успела два. И, сказав, погрустнела. Я сказал: Ваша радость ушла. Она, помолчав, сказала: Да, сыночек, я была рада, теперь нет. И, сказав это, повеселела. Подняла глаза и сказала: Слава Б-гу, рассеялась грусть. Я сказал: Отчего вы погрустнели и снова повеселели? Она ласково сказала: Если не рассердишься, я скажу тебе, что не так ты должен был спросить, а. Ведь для Него все равно, что радость, что грусть. Я сказал ей: Может случиться, что я и рассержусь, что вы учите меня говорить. Ведь написано:. Она сказала: Ты хороший и хорошо приводишь текст. И я все-таки расскажу тебе что-то хорошее. Ты спросил, почему я была весела, а потом печальна, а потом повеселела. Ты знаешь, наверное, что все дела человека предначертаны ему с рождения и до самой смерти, даже сколько раз он прочтет Книгу Псалмов. Бывает, что удается за день прочесть всю книгу, а бывает, что только. Сегодня после мизморим я пошла дальше и прочла два. Потом я подумала и вдруг поняла: может быть, я больше не нужна на свете и меня торопят завершить то, что я должна завершить? Приятно благодарить, а ведь когда я умру, я не смогу прочесть ни одного псалма, даже ни одной буквы. Увидел Всевышний мою печаль, и тронуло Его мое желание. А если хотел бы Он завершить мою жизнь, так что я такое, чтобы грустить? И Он сразу снял с меня всю мою грусть, благословенно Его Имя.
Я посмотрел на нее: какими же путями приходят к такому смирению? Я начал думать о молодости поколений, отличавшихся добрыми нравами. Я заговорил с ней об ушедших поколениях Я сказал ей: В ваших глазах я увидел больше, чем все сказанное мною сейчас. Она ответила: Когда человеку дано прожить долгие дни и годы, ему многое случается видеть – и хорошее, и даже еще лучше хорошего. Я попросил ее: Расскажите о хорошем. Она помолчала и сказала: В детстве я была болтливым ребенком. С утра и до вечера рот у меня не закрывался. А у нас был сосед, старик. Как-то он сказал, насытившись моей болтовней: Жалко девочку. Если она истощит весь свой запас слов в детстве, то что же она будет делать, когда станет старушкой? Я испугалась, – не может ли так случиться, что завтра я онемею? Но со временем я поняла мысль старика: человек не должен торопиться делать то, на что ему предназначены долгие годы. И я приучила себя взвешивать каждое слово, нужно произнести его или нет. И так как я начала беречь слова, запас мой еще не истощился. А теперь, когда я еще сохранила его, ты хочешь, чтобы я так сразу его и потратила. Если я это сделаю, я сокращу свои дни. Я сказал: Этого я совсем не просил. Что же это, мы идем-идем и все еще не пришли к дому раввинши. Сказала старушка: Ты помнишь, наверное, город был раньше сплошным проходным двором. А теперь, когда его заселили арабы, мы должны обходить их, и дороги стали длиннее.
Мы вошли в один двор. Она сказала: Видишь этот двор? Раньше здесь жило сорок еврейских семей, здесь были две синагоги, здесь молились, и днем и ночью учили Тору, и они покинули этот двор. Пришли арабы и поселились в нем. Мы подошли к кофейне. Она сказала: Видишь этот дом? Здесь была большая иешива, здесь сидели и учили Тору, эту иешиву оставили. Пришли арабы и поселились здесь. Мы миновали стоянку ослов. Видишь этих ослов? Здесь была столовая, и честные бедняки входили сюда голодными и выходили сытыми. И эту столовую тоже оставили. Пришли арабы и поселились в ней. Дома, в которых обитали молитва и Тора и человеческое добро, теперь наполнились криком ослов и голосами арабов. Ну, а теперь, сыночек, мы пришли ко двору раввинши. Заходи, я тоже зайду вместе с тобой. Бедняжка, она видит мнимые сокровища где-то за морем, а подлинных совсем не видит. Я сказал: Какие сокровища? Она улыбнулась: Спрашиваешь? Разве ты не читал Какие же дворы у Всевышнего? Дворы Иерусалима. Когда говорят, прибавляют. Если я говорю, я не прибавляю ни слова, Святость Иерусалима в самом имени. Иди, иди, сыночек, и не споткнись на лестнице. Сколько раз я говорила со старостой иешивы, что лестницу надо починить. И что он ответил? Что двор все равно разваливается, и что его все равно сломают, и что он не станет тратить на него ни гроша. Вот так и ветшают дома Израиля, а потом их оставляют, и приходят арабы и поселяются в них. Дома, которые отцы со слезами строили, покинуты их сыновьями. Но я снова начинаю болтать и укорачиваю свой век.
Придя к раввинше, я нашел ее лежащей в постели, с закутанной головой, с платком на шее, и кашляла она так, что склянки с лекарствами, стоявшие возле постели, содрогались от этого кашля. Я спросил ее: Вы больны? Она застонала и глаза ее наполнились слезами. Я хотел утешить ее и не нашел слов утешения, опустил глаза и сказал: Больна и одинока. Она вновь застонала и сказала: Больна, совсем больна. Во всем мире нет такой больной, как я. Но я, во всяком случае, не одинока. Даже здесь, в Иерусалиме, где меня совсем не знают, не знают, в каком почете я жила раньше, даже здесь нашлась женщина, которая заходит ко мне и приносит поесть горячее. Что слышно о сыне моего сына? Он, верно, сердит на меня, что я не написала ему ни слова благодарности за печку. Но скажите, разве я в силах идти покупать чернила и бумагу и писать письмо? Я с трудом подношу ложку супа ко рту. Странно, что эта Тили до сих пор не пришла. Я сказал: Если вы имеете в виду ту симпатичную старушку, то она сказала, что скоро придет. Сказала раввинша: Я не знаю, симпатичная она или нет, но что она делает, то, правда, делает, посмотри, сколько праведниц в Иерусалиме целый день как пчелы жужжат псалмы и молитвы, а хоть бы одна пришла спросить ребецн, может вам что-нибудь нужно? Ой, голова, если сердечные боли не сведут меня с этого света, это сделают головные.
Я сказал: Я вижу, вам тяжело говорить. Она сказала: Тяжело. Я вся в тягость самой себе. Даже кошка почувствовала и ушла из дома. А говорят, что кошка привязана к дому. Наверно, соседские мыши вкуснее, чем то, что я ей давала. Что я хотела сказать? Все, что хочу сказать, забываю. Не то что Тили. Столько лет у нее за плечами, а голова до сих пор в порядке. Она же вдвое старше меня. Если бы жив был мой отец, праведной памяти, то он перед ней был бы ребенком. Я сказал: Кто она такая, эта Тили? Сказала раввинша: Ты же о ней только что говорил. Теперь уже Тили никто не знает. А раньше все знали Тили, она ведь была необычайно богата. Когда она оставила все и приехала в Иерусалим, она привезла бочки с золотом. Если не бочки, то одну бочку, наверное, привезла. Мне рассказали соседки, которым рассказывали служанки, что когда Тили приехала в Иерусалим, все самые почтенные люди в городе ходили за ней по пятам. Кто для себя, а кто для сына. Но она всех отвергала и осталась вдовой. Сначала богатой вдовой, потом зажиточной и наконец просто старушкой.
Я сказал: Посмотреть на Тили, можно подумать, что она прожила легкую жизнь. Посмеялась надо мной раввинша и сказала: Легкую, говорите? Она вообще не видела ничего хорошего. Врагам своим я не пожелаю того, что было у Тили. Ты думаешь, наверно, что если она не нуждается в милостях иешивы, то жизнь ее – одно удовольствие. Я скажу тебе, что даже нищий, что по домам побирается, с ней бы не поменялся. Ой, боли, какие боли! Я их забываю, а они меня нет.
Я видел, что раввинша знает больше, чем говорит, но чувствуя, что если я спрошу ее, она ни за что не ответит, я встал со стула и собрался уходить. Она сказала: Не успел трубочист залезть в трубу, а лицо уже в саже. Еще не посидел, а уже уходить собрался. Что ты спешишь? Я сказал: Если хотите, я посижу. Она промолчала.
Я завел разговор о Тили и сказал: Расскажите мне что-нибудь о ней. Она ответила: А кому от этого будет легче? Тебе или мне? Не люблю я, когда начинают истории рассказывать. Лепят паутинку к паутинке и говорят: дворец. Я скажу тебе только одно: сжалился Всевышний над тем цадиком и потому вселил нечистый дух в мешумедку, будь она проклята. Что ты на меня смотришь? Не понимаешь идиш? Я сказал, что идиш я понимаю, но не могу понять ее язык. Какой цадик, какую мешумедку она ругает? Сказала раввинша: А что я, хвалить ее должна, надо сказать: молодец, мешумедка, променяла золотой динар на медный грош? Снова уставился, будто я говорю по-турецки. Ты слышал, что мой муж, царство ему небесное, был раввин. Поэтому меня называют раввиншей. Но ты не слышал, что мой отец был тоже раввин, и такой раввин, что все раввины могли бы быть его учениками. Если я говорю раввин, я имею в виду настоящих раввинов, а не таких, что прикрываются плащом учености и только носят имя раввина. О, этот мир, эта ложь, все в нем суета и ложь. Но мой отец, царство ему небесное, был настоящий раввин, с самого детства. И потому все сваты, какие только были в стране, не могли подобрать ему невесту. Была одна богатая вдова. Если я говорю богатая, так она действительно была богатая. И у нее была единственная дочь, лучше бы ее не было. Взяла она бочку золота и сказала сватам – кто сосватает ему мою дочь, тот получит эту бочку, если мало, – еще прибавлю. А дочь не была достойна этого цадика, потому что он был цадик, а она, чтоб душа ее вышла, была мешумедка, как это потом выяснилось, потому что она убежала и поступила в монастырь и перешла в их веру. И когда убежала? Когда вели ее к хупе.[4] Мать ее потратила половину состояния, чтобы вызволить ее оттуда. До самого царя дошла несчастная мать, но даже он не мог ничем ей помочь. Кто попадает в монастырь, больше оттуда не выходит. И ты знаешь, кто была эта мешумедка? Она дочь… Тсс, вот она идет.
Вошла Тили с кастрюлей в руках, увидела меня и сказала: Ты здесь? Сиди, друг мой, сиди. Посетить больную – это великая мицва. Раввинша уже поправляется. Всевышний не заставляет Себя ждать. Каждый час что-нибудь становится лучше. Я принесла тебе немного супа. Подними, дорогая, голову, я поправлю подушку. Вот так, дорогая. Жалко, сыночек, что не живешь в городе и не видишь, как раввинша поправляется, прямо с каждым часом.
Я сказал: Разве я не живу в Иерусалиме? Разве Нахалат Шив'а – это не Иерусалим? Тили сказала: Б-же упаси, кто это может сказать? Наоборот, будет время, когда Иерусалим дойдет до самого Дамаска. Но так уж глаза привыкли видеть Иерусалим только в пределах Стены, они не видят его в том, что строится за стенами. Страна Израиля вся священна, об окрестностях Иерусалима вообще говорить нечего, но внутри Стены – это святая святых. Я знаю, сыночек, ты все это знаешь не хуже меня, так зачем же я это все говорю? Просто хочу что-нибудь сказать в похвалу Иерусалиму.
Я почувствовал взгляд раввинши, понял, что ей неприятно, что Тили говорит со мной, а не с ней, попрощался и вышел.
Меня одолели заботы, и я не ходил больше в город. Потом заботы пришли вместе с туристами. Вы не знаете туристов. Они смеются над нами и над нашей страной, но когда она начинает распространяться по воле Всевышнего, у них появляется желание посмотреть. А уж если приезжают, то смотрят на нас так, будто мы специально родились, чтобы им услужить. Вообще туристы – это не плохо, потому что, показывая им, мы тоже что-нибудь видим. Раз или два я ходил показывать им Западную Стену и встретил Тили. Если я не ошибся, в ней появилось что-то новое. Всегда она ходила без палки, а теперь она шла и опиралась на палку. Из-за туристов я не смог остановиться и заговорить с ней. Они ведь приехали для того, чтобы увидеть страну, а не говорить со старушкой, которая не предусмотрена программой.
Когда туристы покинули Иерусалим, я не знал, что с собой делать. Хотел снова сесть за работу, но не стал работать. Взял и пошел в город, и обошел все места, где я был с туристами. Посмотрел то, что видел, и то, что не видел. Возобновляющий каждый день Творение, каждый час обновляет Свой город. Не то чтобы строили новые дома или сажали новые деревья, – сам Иерусалим каждый день обновляется. Каждый раз, когда я попадаю в город, я вижу его совершенно новым. Что в нем нового, я не могу сказать. Пусть попробуют великие толкователи объяснить.
Нашел меня тот ученый муж, затащил к себе и начал рассказывать про свои открытия. Сидели мы, сидели, я спрашиваю, он отвечает, я возражаю, и он возражает, я запутываю, он распутывает. Что может быть лучше и приятнее, чем сидеть в гостях у иерусалимского ученого мужа, углубляясь в Тору. Дом у него простой, и все в нем простое, и только мудрость в нем растет и растет, вроде тех оттенков цвета, которые можно видеть из окна в Иерусалимских горах. Скучные горы в Иерусалиме. Нет ни дворцов, ни парков. С тех пор как нас изгнали из нашей страны, один за другим приходили сюда народы и продолжали дело разрушения. Но горы стоят во всей своей красе, играют цветами радуги, а посередине – Ар Азейтим. Правда, лес на ней не зеленеет, но зато там могилы праведников, жизнь и смерть которых изучают все жители этой страны.
Когда я собрался уходить, хозяйка подошла к хозяину дома и сказала: Не забудь, что ты обещал Теиле. Он покачал головой и сказал: Чудеса. Сколько я знаю Теилу, она никогда никого ни о чем не просила. А теперь она попросила меня передать, что хочет тебя видеть. Я сказал: Ты имеешь в виду старушку, показавшую мне твой дом? Мне кажется, что ее зовут как-то иначе. Он ответил: Теила – это полное имя от Тили. Ты можешь видеть на этом примере, что уже много поколений назад наши предки давали своим дочерям имена, которые, казалось бы, выдуманы сегодня. Мою жену, например, зовут Тхия.[5] Ты думаешь, наверно, что это имя выдумано возродившимся поколением. На самом деле это имя придумал великий Арим.[6] Он велел отцу бабушки моей жены назвать дочь Тхия, а по ее имени назвали мою жену. Я сказал: Ты говоришь о том, что было четыре-пять поколений назад. Разве она так стара? Он улыбнулся и сказал: На ее лице невозможно увидеть годы, а сама она о них не рассказывает, и если бы не случайное слово, мы бы совсем ничего не знали. Как-то Теила пришла к нам поздравить со свадьбой сына и пожелала ему и его жене дожить до ее лет. Сын спросил: как понять такое пожелание? Мне девяносто и одиннадцать лет, сказала Теила. Это было три года назад. Значит, теперь ей сто четыре.