Страница:
Шмуэль Йосеф Агнон
Во цвете лет
Посвящается А.[1] в ее семнадцатые именины
Во цвете лет[2] ушла мать. Тридесять годов и год прожила. Недолги и горьки[3] были дни ее жизни. Весь день сидела в дому и из дома не выходила. Подруги и соседки не приходили навестить, и отец не кликал званых. Молча пригорюнился дом наш, двери чужим не распахивал. На ложе лежала мать и рекла мало. А в речах ея раскрывались чистые крыла и влекли меня в блаженные чертоги. Сколь любила я ее глас. Часто открывала я дверь, чтобы она спросила: кто это.
Шалила я по-ребячески.[4] Иногда сойдет она с ложа и сядет у окна. Сидит у окна, и одежды ея белы. Вовеки белы ея одежды. Приключился дядя отца в город, узрел мать и счел ее сестрой милосердия, обманули его одежды, и не понял, что больная она. Недуг ее, недуг сердечный долу примял ее жизнь. Летом слали ее лекаря на целебные воды, но не успеет она уехать, как возвращается, говоря, что от тоски нет ей покоя. И вновь сидит у окна или лежит на ложе.
Отец торг и ряд умалять стал. И в страну Немецкую, куда ездил из года в год толк весть со товарищи, ибо купец отец мой и бобами торгует, не поехал отец на этот раз. В те дни и в то время забыл пути света. И возвращаясь в вечерний час домой, сидел возле мамы. Левой рукой[5] подопрет голову, а правая в ее руке. А иногда приложит она уста к руке его и поцелует.
Зимой в год смерти мамы семижды смолк дом наш. Мама с постели не вставала, лишь когда стелила Киля постель. На пороге положили ковер, дабы поглотил ковер звук шагов. Запах целебных снадобий тек по всем комнатам, и во всех комнатах тяжелая тоска. Лекари не отступались от дома. И без зова приходили. Спросят их о ее здравии, скажут – от Господа исцеление. То есть иссякла надежда, целенья недугу нет. А мама не стонала и не жаловалась и слезу не роняла. Молчком лежала мать на одре, и силы ее таяли как тень.
Шли дни, и надежда тешила нам сердца, что еще поживет мама. Зима прошла, миновала,[6] и дни весны пришли на землю. Мама будто забыла хворь. Воочию зрели мы, как слабеет недуг ее. И лекаря утешали нас, мол, есть надежда. Лишь придут весенние дни, и свет солнца оживит ее кости.
На пороге стояла Пасха. Киля справила все нужды праздника. И мама заботилась, чтобы нехватки не было. Как хозяйка блюла[7] домашний очаг. И новое платье справила себе.
За несколько дней до Пасхи встала она с постели. У зеркала встала и новое платье надела. Мелькнули тени ее тела в зеркале, и свет жизни озарил лик ее. Сердце мое ликовало. Прекрасен был ее облик в том платье. Но не отличить новое платье от старого платья, оба белы, и платье, что сняла, было как новое, затем что пролежала мама всю зиму и одежд не надевала. Не знаю, в чем я узрела знак и надежду. Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш. Много благоуханий узнала я, но такого не нашла. Однако вновь обоняла я этот аромат в сновидении. Откуда взялся этот запах? Ведь мать не умащала плоть женскими благовониями.[8]
Мать сошла с постели и села у окна. У окна стоял столик, а в столике ларчик. Ларчик заперт на замок, и ключ к ларчику висел на шее мамы. Беззвучно открыла мать ларчик и стопку рукописных листов достала и читала их весь день. До вечера читала мать. Дверь открылась дважды и трижды, но не спросила она: кто там, заговаривала я с ней – не отвечала. А напомнили ей испить лечебных снадобий, махом испила ложку снадобий. Лица не скривила и слова не молвила, будто иссякла их горечь. А испив, вернулась к рукописи.
А рукопись исполнена совершенным почерком на тонкой бумаге, длинными и короткими строками писана. И видя, как мать читает, сказала я в сердце своем, что навеки не оставит она эту рукопись. Снур ключа на шее соединял ее с ларчиком и с рукописью. Но на исходе дня взяла мать рукопись и перевязала ее нашейным снурком с ключом, поцеловала и бросила ее вместе с ключом в печь. А вьюшка закрыта. Лишь уголья мерцали в печи. Язык пламени лизнул тонкие листы, бумага вспыхнула – и дом полон дыму. Киля ринулась в светлицу распахнуть окно, но мать удержала ее. Рукопись пылает и дом полон дыму. А мать сидела[9] у ларца и до вечера вдыхала дым рукописей.
Тем вечером пришла Минчи Готлиб проведать маму. Это подруга ее Минчи, что училась с ней вместе в девичестве у Акавии Мазала. Госпожа Готлиб села у постели мамы. Два, три часа сидела. Минчи, сказала мать, дай напоследок гляну на тебя. Минчи вытерла слезы и сказала: крепись, Лия, еще возвратятся силы твои, как прежде, для жизни. Мама молчала, и грустный смешок витал на ее пылающих устах. Вдруг взяла мать Минчи за руку и сказала: иди домой, Минчи, справь нужды субботы и завтра пополудни проводи меня на погост. Был вечер четверга, канун сретенья субботы.[10] Госпожа Готлиб погладила ладонью руку мамы, простерла персты и сказала: Лия. И сдавленные рыдания сдержали речи ее, и пали мы духом.
Отец пришел с работы из лавки и сел перед постелью. Мать поцеловала его, и ее грустные уста тенью скользнули по его лицу. Госпожа Готлиб встала, укуталась и вышла. Мать встала с одра, и Киля постелила ей постель. Рукава белого платья забились в воздухе полутемной залы.
Мать села на постель, и отец напоил ее лечебными снадобьями, и испила она. И взяла руку его, положила себе на сердце и сказала: спасибо. И брызги слез и брызги снадобий текли по его руке. Мать собралась с духом и сказала: ступай в столовую и вкуси вечернюю трапезу. И он ответил ей: нет, не в силах я. Но она упросила его, и пошел он в столовую и со слезой ел хлеб свой и возвратился.
И собралась с силами мать и села на постель и взяла его за руку и отпустила сиделку и отцу велела, мол, пусть не заходит. И убавила свет лампы и прилегла. И сказал отец маме: мог бы я спать, пошел бы, но Господь не дал сна, посижу рядом, понадоблюсь и кликнешь. А нет, так буду знать, что мир тебе. И не вняла мать речам отца, и пошел отец в опочивальню и прилег. Много ночей сна не знал, как прилег отец, так и задремал. И я легла и уснула. И вдруг пробудилась, перепугалась. Соскочила с постели глянуть на маму. И вижу: мирно покоится она на одре, но дыхания уже не слышно. Разбудила я отца. И горько крикнул он в голос: Лия!
А мать мирно покоилась на одре, ибо возвратила душу Богу. Мать возвратила душу Богу, и в канун субботы в предсумеречный час на погребение унесли ее. В канун субботы[11] умерла мама, как праведница умерла.
Все семь дней сидел отец молчком. Подножие[12] мамы поставил перед собой, а на нем – книга Иова и «Наставления скорбящим». Люди, которых я отродясь не видала, пришли утешать нас. До поминальных дней не знала я, что столько людей у нас в городе. Утешители толковали с отцом о надгробии, а отец стих и слова им не сказал. На третий день пришел господин Готлиб и сказал: принес я надгробную надпись. Увидали люди и дивились: имя мамы первыми буквами стихов и в каждой строке намек на год ее кончины.[13] Заговорил Готлиб с отцом о выборе надгробья, но отец не слышал его речей. Так прошли поминальные дни.
Прошли, миновали поминальные дни, и год траура почти истек. Тяжкая кручина легла на нас и весь год не отступала. Вернулся отец к делам и, возвращаясь с работы из лавки, безмолвно ел хлеб свой. А я в горе говорила: забыл-позабыл меня отец, позабыл, что жива я.
В те дни перестал отец читать заупокойную,[14] и пришел ко мне отец и сказал: пошли, справим надгробие маме. Надела я шляпку, взяла перчатки и сказала: вот я, отец. И отец удивился мне, будто до этого дня не видел, что я в трауре. Открыл дверь, и вышли мы из дому.
Идем мы, остановился отец и говорит: ранняя весна[15] в этом году. Провел рукой по лбу и сказал: не запоздала бы весна в прошлом году, не умерла бы она. И вздохнул. И пошли мы по стогнам града, и взял отец меня под руку и сказал: пошли туда.
И дошли мы до опушки. Видим, старуха копает грядку. Поздоровался с ней отец и сказал ей: скажи нам, добрая женщина, здесь ли пан Мазал? Отставила старуха лопату и сказала: да, пане, пан Мазал у себя. Взял меня отец за руку и сказал: идем, дочка, пошли в дом.
Муж лет тридцати пяти открыл нам дверь светлицы. А светлица мала и пригожа, и бумаги горкой на столе, и дух печали витает над ликом мужа. И сказал отец: вот я пришел к тебе, составь надгробье. И муж будто узнал, кто пришел к нему, и прикрыл рукописи и поздоровался, а меня по щеке погладил и сказал: как ты подросла.[16] Увидела я мужа и вспомнила мать. Также рукой провел он, как она проводила. А отец стоял против мужа. Стояли они лицом к лицу. И сказал отец: кто гадал, что Лия покинет нас. И озарился лик мужа, что в горе сравнил его отец с собой. Не понял он, что обо мне говорил отец. Поднял он скатерть, вынул лист и вручил отцу. Взял отец лист и прочел, и слезы его покрыли следы слез на листе. Увидела я лист и письмена и удивилась, ибо такой лист и такие письмена уже видала я. Так бывает у меня, вижу вещь и думаю: уже видала. И следы слез не чужды мне были.
Отец прочел стихи до конца и слова не молвил, застряли слова его в горле. Нахлобучил шапку, и мы ушли. И пришли в город и вошли домой, когда Киля зажигала лампу. Я готовила уроки, а отец читал эпитафию.
Подготовил камнерез памятник, как велел ему отец, и начертал на больших листах слова надгробия, что написал Акавия Мазал. Я и отец встали одесную и ошую, подбирая буквицы для надгробия. Не нашлись письмена, что по духу отцу. Стоял в дому книжный шкап. Однажды отец глядел на листы и никак не мог найти пригожие письмена. И достал отец книгу, и посветлело в глазах у него. И еще смотрел он в книги. И туга милосердия простерлась над нашим домом. Почти забыл отец маму в те дни, когда искал письмена для надгробия. Как птица в полете не устает собирать ветки для гнезда, не уставал отец мой.
Пришел камнерез и увидел книги и письмена, и выбрали мы буквицы для надписи. А дни – первые дни весны были. И вершил камнетес свою работу во дворе. Ударил по камню, и буквицы сложились в стихи, когда били слова по камню, и в звук сливались содружно. И сделал камнетес памятник, из мрамора сделал памятник, и вычернил буквицы. Так сделал с буквами надгробья. А заглавье вызолотил золотом. И свершилось деяние надгробья, и в указанный день стоял памятник на могиле. Пошел отец и люди с ним на кладбище вознести заупокойную молитву. И положил отец голову на камень, а рука его держит руку Мазала. И с того дня, как поставили мы надгробье, изо дня в день ходили мы с отцом на могилу, кроме дней Пасхи, ибо не посещают могилы в праздник.
И вот были срединные дни[17] Пасхи, и сказал мне отец: пошли, погуляем. Надела я праздничное платье и подошла к отцу. Сказал отец: новое платье у тебя. И сказала я: праздничные одежды это. И мы пошли.
И в пути подумала я: что я натворила, сшила себе новое платье. И Господь опечалил душу мою, и стала я. И спросил меня отец: почто остановилась? И сказала я: думу подумала, зачем надела я праздничное платье. Неважно, сказал отец, пошли. Сняла я перчатки и радовалась холодному ветру, овевающему мои руки. И вышли мы из города.
Вышли мы из города, и повернул отец и пошел к дому Мазала. И пришли мы к дому Мазала, и вот Мазал спешит нам навстречу. И снял отец шляпу и сказал: обыскал я все се ларцы, и смолк отец перевести дух. Затем открыл уста отец и сказал: попусту трудился я. Искал и не нашел.
И увидел отец, что не понял Мазал слов его, и сказал: решил я книгой издать твои стихи, искал во всех ее ларцах и не нашел. Мазал дрожал. Плечи его тряслись, и слова не ответил. А отец переминался с ноги на ногу, протянул руку и спросил: нет ли у тебя списка? И сказал Мазал: нет.
Услыхал отец и смутился духом. И сказал Мазал: ей я писал эти стихи, затем и не оставил себе списка. И взялся отец за голову и застонал. А Мазал ухватился за углы стола и сказал: а она умерла. Умерла, сказал отец и смолк. День совсем истек, вошла служанка зажечь лампу. Попрощался отец, и мы вышли. Мы вышли, а Мазал потушил лампу.
В те дни начались занятия в школе, и я весь день сидела за уроками. А вечером приходил отец с работы из лавки, и мы ужинали. Молча сидели мы за столом и слова не молвили.
И вот весенним вечером мы сидели за столом, и отец спросил: Тирца, чем займешься сейчас? Я сказала: уроки приготовлю. И сказал он: а иврит забыла? Сказала я: не забыла. Сказал он: найду тебе учителя и научишься ивриту; и нашел отец учителя по сердцу и привел его домой, и повелел отец учителю, и стал тот учить меня грамматике. Как весь народ, считал отец грамматику главным в иврите. И стал учить меня учитель ивриту, и правилам, и спряжениям, и смыслу слов "превыше скота",[18] и силы мои иссякли. А кроме учителя грамматики взял мне отец меламеда – наставника – учить меня Пятикнижию и молитвам. Ибо привел мне отец учителя учиться грамматике, коей девиц не учат, и наставника, дабы научил тому, что ведают оне.[19] Изо дня в день приходит наставник, и Киля подносит ему стакан чаю и пирог. А если сглаз или порча у нее, подойдет к наставнику, и он заговорит ее. И в речах смешинка блестела у него в бороде, как в зеркале.
Утомили меня правила грамматики, и смысл слов «перфект» и «плюсквамперфект» и совершенное причастие не понимала я. Как попугай говорила я непонятные слова. Раз скажет учитель: впустую твои старания, напрасно силы тратишь, а раз похвалит слова мои, потому что повторила я речи его слово в слово. И сказала я разуму: уходи прочь, а памяти сказала: подсоби!
И вот однажды пришел учитель, а наставник в дому. Ждал-ждал учитель, когда уйдет наставник, но не ушел наставник. Сидели они, и пришла Киля из кухни, и сказала Киля наставнику: сон мне снился, и перепугалась я. Спросил он: что тебе снилось, Киля? И сказала она: маленького немца в красном колпачке видала. Спросил он: и что же он делал, немец этот? И сказала: рыгал и зевал. И я как встала – все чихаю. И сказал ей наставник: встань, и прочту я заговор, унесет ветер твоего немца за тридевять земель, и чихать перестанешь. Встал и закрыл глаза и плюнул трижды в сторону учителя и нашептал ей заговор. И не успел кончить наставник, как вскочил учитель и вскричал: обман и жульничество, невежеством женским пользуешься! А наставник крикнул ему: безбожник, над обычаями Израиля потешаешься! Рассердился учитель, повернулся и ушел. И с того дня будто подкарауливал наставник учителя: когда бы ни пришел ко мне учитель, а наставник уже тут как тут. Тогда перестал учитель приходить. Стал наставник учить меня Библии – по главе в неделю. Раньше мы полглавы в неделю проходили, а как перестал учитель приходить, стали мы проходить целую главу. Помню, напев его услаждал мой слух, ибо дух прелести молитв осенял меня.
И были летние дни, и золотые кузнечики взлетали, и стрекотание их раздавалось вкруг нас. Распустят тонкие крылья, и красное брюшко золотом сияет в свете дня. А то слышен в комнате тихий стук: это кузнечик дерево долбит. И испугалась я, вдруг умру. Ибо смерть предвещает этот звук.
В те дни стала я читать книгу Иисуса Навина и Судей, в те дни взяла я книгу из книг покойницы мамы, и прочла я два столбца в книге, чтобы выговорить слова, которые мама-покойница говорила. И изумилась я, что поняла их. Так я стала читать книги. А когда стала читать, увидела, что знакомы мне эти рассказы. Так ребенок слышит, как мама его агукает и верещит, и вдруг понимает, что это его имя она произносит, так было со мной при чтении книг.
Пришли каникулы, и школа закрылась. Я сидела в дому и перешивала платье, которое носила еще год назад, до траура, потому что не впору стало мне оно. Отец был дома, и пришел к нам врач. Обрадовался его приходу отец, потому что с врачами он водился во все дни жизни покойницы мамы. Сказал врач отцу: что вы сидите дома, когда на дворе лето летнее. Взял меня врач за руку и сосчитал пульс. Почуяла я запах его одежд: и запах его одежд, как запах мамы но хвори. Сказал врач мне: как ты подросла. Еще несколько месяцев, и на «ты» к тебе не обратишься. И спросил: сколько тебе лет? Сказала я врачу: лет жизни моей четырнадцать годов. Увидел он шитье и сказал: и рукоделием ты владеешь? "Пусть чужие уста, а не свои тебя славят", – процитировала я. Закрутил врач свой ус двумя перстами, засмеялся и сказал: молодчина. Хочется, чтобы славили? И обратился к отцу и сказал: лицом она вылитая мать, мир праху ее. И обратил отец лицо ко мне и посмотрел на меня. Вошла Киля в комнату, принесла самовар и варенье. И сказал врач: какая духота – и открыл окно. На улицах тихо, прохожих нет, и беседа наша текла вполголоса. Выпил врач чаю и накрыл варенье и сказал: полно вам сидеть в городе, пора ехать на дачу. Кивнул отец головой в знак согласия со словами врача. Но видно было, что в душе его нет согласия.
В это время пригласила меня госпожа Готлиб провести остаток каникул в ее дому. Сказал отец: ступай. Сказала я: как я пойду одна? И сказал мне отец: я буду к тебе приходить и навещать. А Киля стояла у зеркала и вытирала пыль. Услышала слова отца и подмигнула мне. Увидела я ее рот и гримасу в зеркале и рассмеялась. Увидел отец лицо мое в веселии и сказал: знал я, что послушаешься меня. И ушел.
Когда вышел отец из дому, сказала я Киле: смешная ты была, Киля, когда лицо перекосила в зеркале. И рассердилась Киля на меня. И сказала я: что с тобой, Киля? И сказала она в гневе: неужто ослепли очи твои и не видят? Воскликнула я: Господь с тобой, Киля, говори и не отмалчивайся, не мучь души моей загадками и намеками! Гневно утерла она уста и сказала: если не знаешь, голубка моя, взгляни на отца своего и на вид его. Как тень по земле бродит, ничего от него не остается, лишь кожа да кости. Чистила я его башмаки и не могла понять, где он грязи набрал, пока не узнала, что это с погоста, ибо семижды в день посещает он ее могилу, и следы его я там нашла. Тогда поняла я мысли Кили и ее гримасы в зеркале, поняла, что имела в виду Киля: если пойду к Готлибам, а отец навещать меня станет, то погост посещать перестанет. И взяла я наряды платий и уложила их в сундучок и в утюг насыпала угольев – погладить две-три сорочки для прихода в дом Готлибов. А на другой день послал отец мой сундук с сидельцем, пообедали мы вместе в полдень, встали и пошли.
Дом Готлибов на окраине города, на дороге к станции, но меж ним и городом поля простираются. А в дому парфюмерня для благовонных смол, и хороших, просторных комнат там много, и не живут в них. Ибо построил Готлиб парфюмерию и сказал: если прославятся мои благовония по свету, хватит тут комнат для всех моих работников. И прошли мы городом и пришли в дом Готлибов. И Минчи вышла из сада, где собирала вишню. И увидела нас Минчи и побежала навстречу нам и привела нас в сад и сказала: добро пожаловать. И Парчи пришла на глас ее и принесла две миски, и угостила нас Минчи собранными вишнями.
День клонился к вечеру, и Готлиб пришел с работы в рукодельне. Парчи накрыла стол в саду. И ночь, голубая ночь, обняла нас своей сладкой теплотой. Месяц вышел на небо, и твердь усыпана звездами. Чистой свирелью запел крылатый певец свои лучшие трели, и железный свист слышен со станции. Завершили трапезу, и Готлиб сказал отцу: закуришь? Во тьме? – спросила я в изумлении. Почему же не курить во тьме? – сказал Готлиб. Прочла я в книжке, сказала я, что услада курильщику – огонек и дым курения, затем не курят слепые, что не видят слепые огонь и дым, потому что слепы они. Да неужто еще неведомо тебе, что мудрость книжек твоих – суета, шутя сказал Готлиб. Я в темноте научился курить. На ложе по ночам, как свалит дрема отца, зажигал я цигарку и курил. Боялся я курить при нем днем и курил ночью. Парчи, принеси сигареты и сигары и спички и пепельницу не забудь. Госпожа Готлиб сказала отцу: если муж мой курит – это добрый знак. Господин Готлиб сделал вид, что не слышит, и сказал: но я расскажу то, что я читал, – раньше поймают человека с куревом, привесят ему трубку к носу, чтобы неповадно было, и притесняли власти людей, что промышляли табаком. А сейчас, девочка, посадили одного из моих рабочих в холодную за привоз табака из-за границы, потому что у властей монополия на табак. Всегда Готлиб жаловался на власти, потому что не ладил он с чиновниками.
В тот вечер не долго сидел с нами отец, сказал: пусть учится Тирца сидеть с вами без меня. И госпожа Готлиб привела меня в светелку и поцеловала в лоб и ушла. А в светелке железная кровать, и стол, и шкаф, и зеркало. Легла я в постель у открытого, окна. И веет ветер между деревьев, а я лежу у окна, как будто лежу в качалке в саду. Утром рассвело, и новый свет озарил мое окно. Птицы распевали в выси, и солнце славило их крыла. Вскочила я с ложа и вышла к колодцу и умыла лицо живой водой. И позвала меня Парчи к столу. А дом Готлибов не знал радости. И судил Готлиб о каждом блюде, что готовила жена его, так: что это я ем, солому? Потому что без приправ готовила, чтобы обоняния ему не испортить, ибо благовониями занимался он. И Парчи, дочь покойной сестры Готлиба, не приносила блаженства в дом: что бы ни сделала, хозяйке было не по вкусу, ибо невзлюбила та девушку. В ссоре была Минчи с матерью девушки и вину матери возложила на дочь, И Готлиб бранил ее, чтобы не сказали: за племянницу заступаешься. Редки были гости в доме Готлибов. Господин Готлиб принимал своих дольщиков в конторе парфюмерии, и
Минчи не водилась с женами града. Этим похожа была на покойницу маму. Как в анекдоте: два австрияка встретились за городом, и один спрашивает другого: куда идешь? А он отвечает: я иду в лес в поисках уединения. А тот ему: и я люблю уединение, пошли уединимся вместе, так и оне. И так я сидела с госпожой Готлиб, а других людей с нами не было.
А госпожа Готлиб женщина проворная: и в саду работает, и в доме, и не заметно, что занята она. Хоть посреди работы станет, и то кажется, что работа сделана, а она пришла посмотреть на труд. Семижды в день искала я ее и не почувствовала, что мешаю ей в ее трудах. В те дни вспомнили мы маму-покойницу, и в те дни рассказала мне Минчи, что любовью любил Мазал маму, мир праху ее, и мама любила его, но не отдал ему ее отец, ибо посулил он дочь в жены моему отцу.
И на ложе по ночам спрашивала я в сердце своем: если бы вышла мама за Мазала, что сейчас было бы? И кем я была бы? Понимала я, что тщетны сии помыслы, но не покидали они меня. И как миновала дрожь от этих помыслов, сказала я: несправедливо обошлись с Мазалом. И стал Мазал в глазах моих как муж, что умерла у него жена, а она ему и не жена.
А дни стояли летние. Под дубом и под березой лежала я весь день и смотрела в синь небес. Или приходила в парфюмерию поболтать со сборщицами трав. Так птицы полевые оживляют свою душу, чтобы не пасть в недобрый час. И сказала я: уйду бродить с ними по лесам, избуду свою тоску. Но не пошла я с этими женщинами, и в леса не сбежала, и лежала неприкаянная весь день. Сейчас наша милая подружка проглядит дыру в небе, сказал шутя господин Готлиб, когда увидел, что я гляжу весь день в небеса. И я засмеялась с ним от сердечной боли.
Омерзела я сама себе, стыдилась не знаю чего, то жалела отца, то гневалась на него. И на Мазала я негодовала. Вспомнила я кузнечика в дому, как он стучал в стены дома в начале весны, и смерть не устрашила меня. Сказала я в сердце своем: зачем до горечи расстроила меня Минчи Готлиб воспоминаниями о былых днях? Отец и мать – муж и жена, муж и жена – одна плоть. Что мне думать об их тайнах до моего рождения? И все же жаждала душа узнать еще. Не успокоилась я, не стихла, не отдохнула. Да, сказала я себе, Минчи знает все былое, и она мне расскажет суть дела. Но как раскрыть рот и спросить? Стоит подумать – и лицо алеет, а тем паче спросить.
Шалила я по-ребячески.[4] Иногда сойдет она с ложа и сядет у окна. Сидит у окна, и одежды ея белы. Вовеки белы ея одежды. Приключился дядя отца в город, узрел мать и счел ее сестрой милосердия, обманули его одежды, и не понял, что больная она. Недуг ее, недуг сердечный долу примял ее жизнь. Летом слали ее лекаря на целебные воды, но не успеет она уехать, как возвращается, говоря, что от тоски нет ей покоя. И вновь сидит у окна или лежит на ложе.
Отец торг и ряд умалять стал. И в страну Немецкую, куда ездил из года в год толк весть со товарищи, ибо купец отец мой и бобами торгует, не поехал отец на этот раз. В те дни и в то время забыл пути света. И возвращаясь в вечерний час домой, сидел возле мамы. Левой рукой[5] подопрет голову, а правая в ее руке. А иногда приложит она уста к руке его и поцелует.
Зимой в год смерти мамы семижды смолк дом наш. Мама с постели не вставала, лишь когда стелила Киля постель. На пороге положили ковер, дабы поглотил ковер звук шагов. Запах целебных снадобий тек по всем комнатам, и во всех комнатах тяжелая тоска. Лекари не отступались от дома. И без зова приходили. Спросят их о ее здравии, скажут – от Господа исцеление. То есть иссякла надежда, целенья недугу нет. А мама не стонала и не жаловалась и слезу не роняла. Молчком лежала мать на одре, и силы ее таяли как тень.
Шли дни, и надежда тешила нам сердца, что еще поживет мама. Зима прошла, миновала,[6] и дни весны пришли на землю. Мама будто забыла хворь. Воочию зрели мы, как слабеет недуг ее. И лекаря утешали нас, мол, есть надежда. Лишь придут весенние дни, и свет солнца оживит ее кости.
На пороге стояла Пасха. Киля справила все нужды праздника. И мама заботилась, чтобы нехватки не было. Как хозяйка блюла[7] домашний очаг. И новое платье справила себе.
За несколько дней до Пасхи встала она с постели. У зеркала встала и новое платье надела. Мелькнули тени ее тела в зеркале, и свет жизни озарил лик ее. Сердце мое ликовало. Прекрасен был ее облик в том платье. Но не отличить новое платье от старого платья, оба белы, и платье, что сняла, было как новое, затем что пролежала мама всю зиму и одежд не надевала. Не знаю, в чем я узрела знак и надежду. Может, весенний цветок, что приколола у сердца, издавал аромат надежды. И запах лекарственных снадобий прошел, миновал, и сладость нового запаха пронизала дом наш. Много благоуханий узнала я, но такого не нашла. Однако вновь обоняла я этот аромат в сновидении. Откуда взялся этот запах? Ведь мать не умащала плоть женскими благовониями.[8]
Мать сошла с постели и села у окна. У окна стоял столик, а в столике ларчик. Ларчик заперт на замок, и ключ к ларчику висел на шее мамы. Беззвучно открыла мать ларчик и стопку рукописных листов достала и читала их весь день. До вечера читала мать. Дверь открылась дважды и трижды, но не спросила она: кто там, заговаривала я с ней – не отвечала. А напомнили ей испить лечебных снадобий, махом испила ложку снадобий. Лица не скривила и слова не молвила, будто иссякла их горечь. А испив, вернулась к рукописи.
А рукопись исполнена совершенным почерком на тонкой бумаге, длинными и короткими строками писана. И видя, как мать читает, сказала я в сердце своем, что навеки не оставит она эту рукопись. Снур ключа на шее соединял ее с ларчиком и с рукописью. Но на исходе дня взяла мать рукопись и перевязала ее нашейным снурком с ключом, поцеловала и бросила ее вместе с ключом в печь. А вьюшка закрыта. Лишь уголья мерцали в печи. Язык пламени лизнул тонкие листы, бумага вспыхнула – и дом полон дыму. Киля ринулась в светлицу распахнуть окно, но мать удержала ее. Рукопись пылает и дом полон дыму. А мать сидела[9] у ларца и до вечера вдыхала дым рукописей.
Тем вечером пришла Минчи Готлиб проведать маму. Это подруга ее Минчи, что училась с ней вместе в девичестве у Акавии Мазала. Госпожа Готлиб села у постели мамы. Два, три часа сидела. Минчи, сказала мать, дай напоследок гляну на тебя. Минчи вытерла слезы и сказала: крепись, Лия, еще возвратятся силы твои, как прежде, для жизни. Мама молчала, и грустный смешок витал на ее пылающих устах. Вдруг взяла мать Минчи за руку и сказала: иди домой, Минчи, справь нужды субботы и завтра пополудни проводи меня на погост. Был вечер четверга, канун сретенья субботы.[10] Госпожа Готлиб погладила ладонью руку мамы, простерла персты и сказала: Лия. И сдавленные рыдания сдержали речи ее, и пали мы духом.
Отец пришел с работы из лавки и сел перед постелью. Мать поцеловала его, и ее грустные уста тенью скользнули по его лицу. Госпожа Готлиб встала, укуталась и вышла. Мать встала с одра, и Киля постелила ей постель. Рукава белого платья забились в воздухе полутемной залы.
Мать села на постель, и отец напоил ее лечебными снадобьями, и испила она. И взяла руку его, положила себе на сердце и сказала: спасибо. И брызги слез и брызги снадобий текли по его руке. Мать собралась с духом и сказала: ступай в столовую и вкуси вечернюю трапезу. И он ответил ей: нет, не в силах я. Но она упросила его, и пошел он в столовую и со слезой ел хлеб свой и возвратился.
И собралась с силами мать и села на постель и взяла его за руку и отпустила сиделку и отцу велела, мол, пусть не заходит. И убавила свет лампы и прилегла. И сказал отец маме: мог бы я спать, пошел бы, но Господь не дал сна, посижу рядом, понадоблюсь и кликнешь. А нет, так буду знать, что мир тебе. И не вняла мать речам отца, и пошел отец в опочивальню и прилег. Много ночей сна не знал, как прилег отец, так и задремал. И я легла и уснула. И вдруг пробудилась, перепугалась. Соскочила с постели глянуть на маму. И вижу: мирно покоится она на одре, но дыхания уже не слышно. Разбудила я отца. И горько крикнул он в голос: Лия!
А мать мирно покоилась на одре, ибо возвратила душу Богу. Мать возвратила душу Богу, и в канун субботы в предсумеречный час на погребение унесли ее. В канун субботы[11] умерла мама, как праведница умерла.
Все семь дней сидел отец молчком. Подножие[12] мамы поставил перед собой, а на нем – книга Иова и «Наставления скорбящим». Люди, которых я отродясь не видала, пришли утешать нас. До поминальных дней не знала я, что столько людей у нас в городе. Утешители толковали с отцом о надгробии, а отец стих и слова им не сказал. На третий день пришел господин Готлиб и сказал: принес я надгробную надпись. Увидали люди и дивились: имя мамы первыми буквами стихов и в каждой строке намек на год ее кончины.[13] Заговорил Готлиб с отцом о выборе надгробья, но отец не слышал его речей. Так прошли поминальные дни.
Прошли, миновали поминальные дни, и год траура почти истек. Тяжкая кручина легла на нас и весь год не отступала. Вернулся отец к делам и, возвращаясь с работы из лавки, безмолвно ел хлеб свой. А я в горе говорила: забыл-позабыл меня отец, позабыл, что жива я.
В те дни перестал отец читать заупокойную,[14] и пришел ко мне отец и сказал: пошли, справим надгробие маме. Надела я шляпку, взяла перчатки и сказала: вот я, отец. И отец удивился мне, будто до этого дня не видел, что я в трауре. Открыл дверь, и вышли мы из дому.
Идем мы, остановился отец и говорит: ранняя весна[15] в этом году. Провел рукой по лбу и сказал: не запоздала бы весна в прошлом году, не умерла бы она. И вздохнул. И пошли мы по стогнам града, и взял отец меня под руку и сказал: пошли туда.
И дошли мы до опушки. Видим, старуха копает грядку. Поздоровался с ней отец и сказал ей: скажи нам, добрая женщина, здесь ли пан Мазал? Отставила старуха лопату и сказала: да, пане, пан Мазал у себя. Взял меня отец за руку и сказал: идем, дочка, пошли в дом.
Муж лет тридцати пяти открыл нам дверь светлицы. А светлица мала и пригожа, и бумаги горкой на столе, и дух печали витает над ликом мужа. И сказал отец: вот я пришел к тебе, составь надгробье. И муж будто узнал, кто пришел к нему, и прикрыл рукописи и поздоровался, а меня по щеке погладил и сказал: как ты подросла.[16] Увидела я мужа и вспомнила мать. Также рукой провел он, как она проводила. А отец стоял против мужа. Стояли они лицом к лицу. И сказал отец: кто гадал, что Лия покинет нас. И озарился лик мужа, что в горе сравнил его отец с собой. Не понял он, что обо мне говорил отец. Поднял он скатерть, вынул лист и вручил отцу. Взял отец лист и прочел, и слезы его покрыли следы слез на листе. Увидела я лист и письмена и удивилась, ибо такой лист и такие письмена уже видала я. Так бывает у меня, вижу вещь и думаю: уже видала. И следы слез не чужды мне были.
Отец прочел стихи до конца и слова не молвил, застряли слова его в горле. Нахлобучил шапку, и мы ушли. И пришли в город и вошли домой, когда Киля зажигала лампу. Я готовила уроки, а отец читал эпитафию.
Подготовил камнерез памятник, как велел ему отец, и начертал на больших листах слова надгробия, что написал Акавия Мазал. Я и отец встали одесную и ошую, подбирая буквицы для надгробия. Не нашлись письмена, что по духу отцу. Стоял в дому книжный шкап. Однажды отец глядел на листы и никак не мог найти пригожие письмена. И достал отец книгу, и посветлело в глазах у него. И еще смотрел он в книги. И туга милосердия простерлась над нашим домом. Почти забыл отец маму в те дни, когда искал письмена для надгробия. Как птица в полете не устает собирать ветки для гнезда, не уставал отец мой.
Пришел камнерез и увидел книги и письмена, и выбрали мы буквицы для надписи. А дни – первые дни весны были. И вершил камнетес свою работу во дворе. Ударил по камню, и буквицы сложились в стихи, когда били слова по камню, и в звук сливались содружно. И сделал камнетес памятник, из мрамора сделал памятник, и вычернил буквицы. Так сделал с буквами надгробья. А заглавье вызолотил золотом. И свершилось деяние надгробья, и в указанный день стоял памятник на могиле. Пошел отец и люди с ним на кладбище вознести заупокойную молитву. И положил отец голову на камень, а рука его держит руку Мазала. И с того дня, как поставили мы надгробье, изо дня в день ходили мы с отцом на могилу, кроме дней Пасхи, ибо не посещают могилы в праздник.
И вот были срединные дни[17] Пасхи, и сказал мне отец: пошли, погуляем. Надела я праздничное платье и подошла к отцу. Сказал отец: новое платье у тебя. И сказала я: праздничные одежды это. И мы пошли.
И в пути подумала я: что я натворила, сшила себе новое платье. И Господь опечалил душу мою, и стала я. И спросил меня отец: почто остановилась? И сказала я: думу подумала, зачем надела я праздничное платье. Неважно, сказал отец, пошли. Сняла я перчатки и радовалась холодному ветру, овевающему мои руки. И вышли мы из города.
Вышли мы из города, и повернул отец и пошел к дому Мазала. И пришли мы к дому Мазала, и вот Мазал спешит нам навстречу. И снял отец шляпу и сказал: обыскал я все се ларцы, и смолк отец перевести дух. Затем открыл уста отец и сказал: попусту трудился я. Искал и не нашел.
И увидел отец, что не понял Мазал слов его, и сказал: решил я книгой издать твои стихи, искал во всех ее ларцах и не нашел. Мазал дрожал. Плечи его тряслись, и слова не ответил. А отец переминался с ноги на ногу, протянул руку и спросил: нет ли у тебя списка? И сказал Мазал: нет.
Услыхал отец и смутился духом. И сказал Мазал: ей я писал эти стихи, затем и не оставил себе списка. И взялся отец за голову и застонал. А Мазал ухватился за углы стола и сказал: а она умерла. Умерла, сказал отец и смолк. День совсем истек, вошла служанка зажечь лампу. Попрощался отец, и мы вышли. Мы вышли, а Мазал потушил лампу.
В те дни начались занятия в школе, и я весь день сидела за уроками. А вечером приходил отец с работы из лавки, и мы ужинали. Молча сидели мы за столом и слова не молвили.
И вот весенним вечером мы сидели за столом, и отец спросил: Тирца, чем займешься сейчас? Я сказала: уроки приготовлю. И сказал он: а иврит забыла? Сказала я: не забыла. Сказал он: найду тебе учителя и научишься ивриту; и нашел отец учителя по сердцу и привел его домой, и повелел отец учителю, и стал тот учить меня грамматике. Как весь народ, считал отец грамматику главным в иврите. И стал учить меня учитель ивриту, и правилам, и спряжениям, и смыслу слов "превыше скота",[18] и силы мои иссякли. А кроме учителя грамматики взял мне отец меламеда – наставника – учить меня Пятикнижию и молитвам. Ибо привел мне отец учителя учиться грамматике, коей девиц не учат, и наставника, дабы научил тому, что ведают оне.[19] Изо дня в день приходит наставник, и Киля подносит ему стакан чаю и пирог. А если сглаз или порча у нее, подойдет к наставнику, и он заговорит ее. И в речах смешинка блестела у него в бороде, как в зеркале.
Утомили меня правила грамматики, и смысл слов «перфект» и «плюсквамперфект» и совершенное причастие не понимала я. Как попугай говорила я непонятные слова. Раз скажет учитель: впустую твои старания, напрасно силы тратишь, а раз похвалит слова мои, потому что повторила я речи его слово в слово. И сказала я разуму: уходи прочь, а памяти сказала: подсоби!
И вот однажды пришел учитель, а наставник в дому. Ждал-ждал учитель, когда уйдет наставник, но не ушел наставник. Сидели они, и пришла Киля из кухни, и сказала Киля наставнику: сон мне снился, и перепугалась я. Спросил он: что тебе снилось, Киля? И сказала она: маленького немца в красном колпачке видала. Спросил он: и что же он делал, немец этот? И сказала: рыгал и зевал. И я как встала – все чихаю. И сказал ей наставник: встань, и прочту я заговор, унесет ветер твоего немца за тридевять земель, и чихать перестанешь. Встал и закрыл глаза и плюнул трижды в сторону учителя и нашептал ей заговор. И не успел кончить наставник, как вскочил учитель и вскричал: обман и жульничество, невежеством женским пользуешься! А наставник крикнул ему: безбожник, над обычаями Израиля потешаешься! Рассердился учитель, повернулся и ушел. И с того дня будто подкарауливал наставник учителя: когда бы ни пришел ко мне учитель, а наставник уже тут как тут. Тогда перестал учитель приходить. Стал наставник учить меня Библии – по главе в неделю. Раньше мы полглавы в неделю проходили, а как перестал учитель приходить, стали мы проходить целую главу. Помню, напев его услаждал мой слух, ибо дух прелести молитв осенял меня.
И были летние дни, и золотые кузнечики взлетали, и стрекотание их раздавалось вкруг нас. Распустят тонкие крылья, и красное брюшко золотом сияет в свете дня. А то слышен в комнате тихий стук: это кузнечик дерево долбит. И испугалась я, вдруг умру. Ибо смерть предвещает этот звук.
В те дни стала я читать книгу Иисуса Навина и Судей, в те дни взяла я книгу из книг покойницы мамы, и прочла я два столбца в книге, чтобы выговорить слова, которые мама-покойница говорила. И изумилась я, что поняла их. Так я стала читать книги. А когда стала читать, увидела, что знакомы мне эти рассказы. Так ребенок слышит, как мама его агукает и верещит, и вдруг понимает, что это его имя она произносит, так было со мной при чтении книг.
Пришли каникулы, и школа закрылась. Я сидела в дому и перешивала платье, которое носила еще год назад, до траура, потому что не впору стало мне оно. Отец был дома, и пришел к нам врач. Обрадовался его приходу отец, потому что с врачами он водился во все дни жизни покойницы мамы. Сказал врач отцу: что вы сидите дома, когда на дворе лето летнее. Взял меня врач за руку и сосчитал пульс. Почуяла я запах его одежд: и запах его одежд, как запах мамы но хвори. Сказал врач мне: как ты подросла. Еще несколько месяцев, и на «ты» к тебе не обратишься. И спросил: сколько тебе лет? Сказала я врачу: лет жизни моей четырнадцать годов. Увидел он шитье и сказал: и рукоделием ты владеешь? "Пусть чужие уста, а не свои тебя славят", – процитировала я. Закрутил врач свой ус двумя перстами, засмеялся и сказал: молодчина. Хочется, чтобы славили? И обратился к отцу и сказал: лицом она вылитая мать, мир праху ее. И обратил отец лицо ко мне и посмотрел на меня. Вошла Киля в комнату, принесла самовар и варенье. И сказал врач: какая духота – и открыл окно. На улицах тихо, прохожих нет, и беседа наша текла вполголоса. Выпил врач чаю и накрыл варенье и сказал: полно вам сидеть в городе, пора ехать на дачу. Кивнул отец головой в знак согласия со словами врача. Но видно было, что в душе его нет согласия.
В это время пригласила меня госпожа Готлиб провести остаток каникул в ее дому. Сказал отец: ступай. Сказала я: как я пойду одна? И сказал мне отец: я буду к тебе приходить и навещать. А Киля стояла у зеркала и вытирала пыль. Услышала слова отца и подмигнула мне. Увидела я ее рот и гримасу в зеркале и рассмеялась. Увидел отец лицо мое в веселии и сказал: знал я, что послушаешься меня. И ушел.
Когда вышел отец из дому, сказала я Киле: смешная ты была, Киля, когда лицо перекосила в зеркале. И рассердилась Киля на меня. И сказала я: что с тобой, Киля? И сказала она в гневе: неужто ослепли очи твои и не видят? Воскликнула я: Господь с тобой, Киля, говори и не отмалчивайся, не мучь души моей загадками и намеками! Гневно утерла она уста и сказала: если не знаешь, голубка моя, взгляни на отца своего и на вид его. Как тень по земле бродит, ничего от него не остается, лишь кожа да кости. Чистила я его башмаки и не могла понять, где он грязи набрал, пока не узнала, что это с погоста, ибо семижды в день посещает он ее могилу, и следы его я там нашла. Тогда поняла я мысли Кили и ее гримасы в зеркале, поняла, что имела в виду Киля: если пойду к Готлибам, а отец навещать меня станет, то погост посещать перестанет. И взяла я наряды платий и уложила их в сундучок и в утюг насыпала угольев – погладить две-три сорочки для прихода в дом Готлибов. А на другой день послал отец мой сундук с сидельцем, пообедали мы вместе в полдень, встали и пошли.
Дом Готлибов на окраине города, на дороге к станции, но меж ним и городом поля простираются. А в дому парфюмерня для благовонных смол, и хороших, просторных комнат там много, и не живут в них. Ибо построил Готлиб парфюмерию и сказал: если прославятся мои благовония по свету, хватит тут комнат для всех моих работников. И прошли мы городом и пришли в дом Готлибов. И Минчи вышла из сада, где собирала вишню. И увидела нас Минчи и побежала навстречу нам и привела нас в сад и сказала: добро пожаловать. И Парчи пришла на глас ее и принесла две миски, и угостила нас Минчи собранными вишнями.
День клонился к вечеру, и Готлиб пришел с работы в рукодельне. Парчи накрыла стол в саду. И ночь, голубая ночь, обняла нас своей сладкой теплотой. Месяц вышел на небо, и твердь усыпана звездами. Чистой свирелью запел крылатый певец свои лучшие трели, и железный свист слышен со станции. Завершили трапезу, и Готлиб сказал отцу: закуришь? Во тьме? – спросила я в изумлении. Почему же не курить во тьме? – сказал Готлиб. Прочла я в книжке, сказала я, что услада курильщику – огонек и дым курения, затем не курят слепые, что не видят слепые огонь и дым, потому что слепы они. Да неужто еще неведомо тебе, что мудрость книжек твоих – суета, шутя сказал Готлиб. Я в темноте научился курить. На ложе по ночам, как свалит дрема отца, зажигал я цигарку и курил. Боялся я курить при нем днем и курил ночью. Парчи, принеси сигареты и сигары и спички и пепельницу не забудь. Госпожа Готлиб сказала отцу: если муж мой курит – это добрый знак. Господин Готлиб сделал вид, что не слышит, и сказал: но я расскажу то, что я читал, – раньше поймают человека с куревом, привесят ему трубку к носу, чтобы неповадно было, и притесняли власти людей, что промышляли табаком. А сейчас, девочка, посадили одного из моих рабочих в холодную за привоз табака из-за границы, потому что у властей монополия на табак. Всегда Готлиб жаловался на власти, потому что не ладил он с чиновниками.
В тот вечер не долго сидел с нами отец, сказал: пусть учится Тирца сидеть с вами без меня. И госпожа Готлиб привела меня в светелку и поцеловала в лоб и ушла. А в светелке железная кровать, и стол, и шкаф, и зеркало. Легла я в постель у открытого, окна. И веет ветер между деревьев, а я лежу у окна, как будто лежу в качалке в саду. Утром рассвело, и новый свет озарил мое окно. Птицы распевали в выси, и солнце славило их крыла. Вскочила я с ложа и вышла к колодцу и умыла лицо живой водой. И позвала меня Парчи к столу. А дом Готлибов не знал радости. И судил Готлиб о каждом блюде, что готовила жена его, так: что это я ем, солому? Потому что без приправ готовила, чтобы обоняния ему не испортить, ибо благовониями занимался он. И Парчи, дочь покойной сестры Готлиба, не приносила блаженства в дом: что бы ни сделала, хозяйке было не по вкусу, ибо невзлюбила та девушку. В ссоре была Минчи с матерью девушки и вину матери возложила на дочь, И Готлиб бранил ее, чтобы не сказали: за племянницу заступаешься. Редки были гости в доме Готлибов. Господин Готлиб принимал своих дольщиков в конторе парфюмерии, и
Минчи не водилась с женами града. Этим похожа была на покойницу маму. Как в анекдоте: два австрияка встретились за городом, и один спрашивает другого: куда идешь? А он отвечает: я иду в лес в поисках уединения. А тот ему: и я люблю уединение, пошли уединимся вместе, так и оне. И так я сидела с госпожой Готлиб, а других людей с нами не было.
А госпожа Готлиб женщина проворная: и в саду работает, и в доме, и не заметно, что занята она. Хоть посреди работы станет, и то кажется, что работа сделана, а она пришла посмотреть на труд. Семижды в день искала я ее и не почувствовала, что мешаю ей в ее трудах. В те дни вспомнили мы маму-покойницу, и в те дни рассказала мне Минчи, что любовью любил Мазал маму, мир праху ее, и мама любила его, но не отдал ему ее отец, ибо посулил он дочь в жены моему отцу.
И на ложе по ночам спрашивала я в сердце своем: если бы вышла мама за Мазала, что сейчас было бы? И кем я была бы? Понимала я, что тщетны сии помыслы, но не покидали они меня. И как миновала дрожь от этих помыслов, сказала я: несправедливо обошлись с Мазалом. И стал Мазал в глазах моих как муж, что умерла у него жена, а она ему и не жена.
А дни стояли летние. Под дубом и под березой лежала я весь день и смотрела в синь небес. Или приходила в парфюмерию поболтать со сборщицами трав. Так птицы полевые оживляют свою душу, чтобы не пасть в недобрый час. И сказала я: уйду бродить с ними по лесам, избуду свою тоску. Но не пошла я с этими женщинами, и в леса не сбежала, и лежала неприкаянная весь день. Сейчас наша милая подружка проглядит дыру в небе, сказал шутя господин Готлиб, когда увидел, что я гляжу весь день в небеса. И я засмеялась с ним от сердечной боли.
Омерзела я сама себе, стыдилась не знаю чего, то жалела отца, то гневалась на него. И на Мазала я негодовала. Вспомнила я кузнечика в дому, как он стучал в стены дома в начале весны, и смерть не устрашила меня. Сказала я в сердце своем: зачем до горечи расстроила меня Минчи Готлиб воспоминаниями о былых днях? Отец и мать – муж и жена, муж и жена – одна плоть. Что мне думать об их тайнах до моего рождения? И все же жаждала душа узнать еще. Не успокоилась я, не стихла, не отдохнула. Да, сказала я себе, Минчи знает все былое, и она мне расскажет суть дела. Но как раскрыть рот и спросить? Стоит подумать – и лицо алеет, а тем паче спросить.