Сначала Захар Денисович попробовал взять Федора на испуг и, видя, что это принесло известные результаты, решил ударить по совести:
   — И не стыдно тебе? И не совестно в глаза мне глядеть? Я тебя кормил-поил, а ты… Эх, Федор, Федор, так по-христьянски не делают. Да ты, чего доброго, не комсомолист ли? Это они, христопродавцы, смутьяны, так их распротак, могут подобное исделать!..
   Захар Денисович укоризненно покачал головой, искоса наблюдая за Федором.
   Федор стоял, опустив голову, переминая в руках картуз. Он понимал только одно: что все планы его, обдуманные ночью, — о том, как скорее заработать денег на лошадь, — пошли прахом. Что-то непоправимо-тяжелое навалилось на него, и из-под этой беды ему уж не вырваться.
   Молча повернулся и пошел на гумно. Там уж пожаром полыхала работа: возили с дальних прикладков хлеб, пыхтела машина, орал Фрол-зубарь, пихая в ненасытную пасть молотилки вороха пахучего крупнозернистого хлеба, визжали бабы, подгребая солому, и оранжевым колыхающимся столбом вилась золотистая пыль.


VIII


   В этот день Федор ходил, как во сне. Все валилось у него из рук.
   — Эй, ты, раззявин пасынок, куда правишь? Куда правишь, куда правишь!.. — орал, хмуря брови, хозяин.
   Федор, встрепенувшись, дергал быков за налыгач и невидящими глазами глядел на ворох мякины, который зацепил он задними колесами арбы.
   Обедали на-скорях тут же, на гумне, и снова — сначала будто нехотя, потом все веселей, все забористей — начинала постукивать машина, суетливей расхаживал около нее лоснящийся от минерального масла машинист, чаще кормил зубарь ненаедную молотилку беремками хлеба, и ошалевшие рабочие, чихая от едкой пыли, сменившись, жадно, по-собачьи, хлебали из ведер воду и падали где-нибудь под прикладком передохнуть. Уже перед вечером Федора позвали во двор.
   — Там тебя какая-то побируха спрашивает, у ворот дожидается! — крикнула на бегу хозяйка.
   Размазывая руками грязь на взмокшем от пота лице, Федор выбежал за ворота. Около забора стояла мать.
   Дрогнуло и в горячий комочек сжалось у Федора от жалости сердце: за два месяца постарела мать лет на десять. Из-под рваного желтого платка выбились седеющие волосы, углы губ страдальчески изогнулись вниз, глаза слезились, беспокойно и жалко бегали; через плечо у нее висела тощая, излатанная сума, длинный изгрызанный собаками костыль держала она, пряча за спину.
   Шагнула к Федору и припала к плечу… Короткое, сухое, похожее на приступ кашля, рыдание.
   — Вот как пришлось… свидеться… сынок.
   Костыль мешал ей, положила на землю и вытерла глаза рукавом. Хотела улыбнуться, показывая Федору глазами на суму, но вместо улыбки безобразно искривились губы, и частые слезы, задерживаясь в ложбинках морщин, покатились на грязные концы платка.
   Стыд, жалость, любовь к матери, спутавшись в клубок, не давали Федору говорить, он судорожно раскрывал рот и поводил плечами.
   — Работаешь? — спросила мать, прерывая тягостное молчание.
   — Работаю… — выдавил из себя Федор.
   — Хозяин-то как? Добрый?
   — Пойдем в хату. Вечером поговорим.
   — Как же я, такая-то?.. — мать испуганно засуетилась.
   — Пойдем, какая есть.
   Хозяйка встретила их у крыльца.
   — Куда ты ее ведешь? Нечего давать, милая! Иди с богом.
   — Это моя мать… — глухо сказал Федор.
   Хозяйка, нагло усмехаясь, оглядела ежившуюся женщину с ног до головы и молча пошла в дом.
   — Марья Федоровна, покормите мамашу. С дороги пристала… — заискивающе попросил Федор.
   Хозяйка высунула в дверь рассерженное лицо:
   — Двадцать обедов, что ль, собирать?.. Небось, не помрет и до вечера! С рабочими и повечеряет!
   Резко хлопнула дверь, в открытое окно доносился негодующий голос:
   — Навязались на мою шею, чорты… Старцев понавел полон двор. Чтоб ты выздох, проклятый! Взяли дармоеда на свой грех!..
   — Пойдем ко мне, под сарай, — багровея, прошептал Федор.


IX


   Смерклось. Тишиной сковалось гумно. Рабочие пришли вечерять в дом. В кухне накрыли три стола. За одним сидели — хозяин с женой, машинист, кое-кто из рабочих и в самом конце стола Федор с матерью.
   Захар Денисович вяло хлебал жидкую кашу и, поглядывая кругом, морщился: больно уж много съедают рабочие — что ни день, то пуд печеного хлеба, жрут, будто на поминках.
   Машинист угрюмо молчал, ему нездоровилось. Фрол-зубарь смачно жевал, двигая ушами, и болтал без умолку:
   — Ну, как, дорогой хозяин, доволен работой?
   — Доволен, доволен. И чему доволен?.. — гнусавил Захар Денисович. — Молотьбы пропасть, а рабочие по нонешним годам вовсе не такие, как до войны были. Усердия нету, вот оно что! Взять вот хоть бы мово Федьку — жрать-то он мужичок, а работать мальчик. Все дело на хозяине, а ему деньги плати бог знает за что.
   Федор искоса глянул на мать, она заискивающе и жалко улыбалась. Хозяйка нарочно отставила подальше от нее чашку с кашей, на самый край сдвинула хлеб. Федор видел, что мать ест без хлеба и каждый раз привстает со скамьи, чтобы дотянуться ложкой до чашки.
   — Работать они мальчики, — хихикая, повторил хозяин (выражение это, как видно, ему понравилось), — а уж исть мужич-ки!..
   Фрол метнул взгляд на бледное лицо Федора, и губы его дрогнули.
   — Это ты про кого же говоришь? — сухо спросил он.
   — Вообче.
   — То есть как это вообче? — Фрол отложил ложку и слег над столом. Прижмурив глаза, он упорно глядел в переносицу хозяину и сжимал и разжимал кулаки.
   — Вообче про рабочих, — не замечая придирки, самодовольно проговорил Захар Денисович.
   Рабочие за соседними столами, чуя назревающий скандал, перестали гомонить и прислушались.
   — А если я тебе, гаду, за такие слова по едалам дам? — громко спросил Фрол.
   Хозяин оробел: выпучив глаза, он молча глядел на потное и рассерженное лицо зубаря.
   — Как это?.. — выхаркнул он под конец.
   — Хошь попробовать?.. Так я могу!..
   — Ты гляди, брат, за такие выраженья сразу в милицию!..
   — Что-о-о?..
   Фрол шагнул из-за стола, но машинист удержал его за руку и с силой посадил на скамью.
   — Выражаться тут нечего!.. — опамятовавшись, бубнил Захар Денисович.
   — Тут выражаться и нечего, а морду твою глинобитную исковырять, как пчелиный сот, вот и все!.. — гремел расходившийся зубарь. — Ты не забывай, подлюка, что это тебе не прежние права! Я на тебя плевать хочу! И ты не смей смываться над рабочими! Не я на месте этого Федора, а то давно бы из тебя душу вынул!.. Рад, что попал на мальчишку, и кочевряжишься? Знаем вас, таких-то!.. Что, прикусил язык?.. Цыц!.. Нынче исправнику не пожалишься!.. Я в Красной Армии кровь проливал, а ты смеешь над рабочим смываться?!.
   — Замолчи, Фрол, ну, прошу тебя, замолчи!.. — машинист тряс рукав морщеной гимнастерки.
   — Не могу!.. Душа горит!..
   Хозяин присмирел и свел разговор на урожай, на осеннюю запашку. Машинист, до этого молчавший, — чтобы сгладить впечатление, произведенное скандалом, охотно поддерживал разговор. Захар Денисович неожиданно сделался ласковым и предупредительным до приторности. Щедро угощал рабочих, под конец даже Федору сказал:
   — Ты чего же, брат Федя, без хлеба ишь? Хозяйка, отрежь ему краюху!.. Хлеба у нас теперя, бог даст, хватит.
   Федор отодвинул черствую краюху и в ответ на недоумевающий взгляд хозяина ответил, кривя губы:
   — Хлеб у тебя горький!..
   — Правильно! — зубарь стукнул кулаком и вышел из-за стола следом за Федором.
   Рабочие поднялись за ними охотно и дружно.
   Захар Денисович, багровея и моргая, перебегал от одного стола к другому, визжал пронзительно:
   — Что ж вы, братцы?.. Ишо каша молошная есть!.. Хозяйка, живо мечи все на стол!..
   — Благодарствуем за хлеб-соль! — насмешливо сказал чей-то голос.


X


   Утром, не дожидаясь завтрака, мать Федора засобиралась уходить.
   — Может, передневала бы? — нехотя спросил Федор.
   Он почему-то ощущал непреодолимый стыд за себя, за хозяина, за мать, за всю жизнь свою, такую безрадостную и постылую. Поэтому ему было совершенно безразлично, останется ли мать на день, или нет, несмотря на то, что еще вчера он ощущал при встрече с ней такую огромную, солнечную радость.
   После всего происшедшего было бы лучше остаться одному со своими мыслями, со своим негодованием и озлобленностью против этого мира, где не у кого найти защиты, не у кого спросить совета и не от кого дождаться теплого слова участия.
   Мать тоже спешила уйти. Ей тяжело было глядеть на сына и еще тяжелее было встречаться за столом с ненавидящими, по-собачьему жадными глазами хозяев, провожавшими каждый кусок.
   — Нет, сынок, пойду уж я… Свидимся как-нибудь.
   — Что ж, иди, — безучастно процедил Федор.
   Попрощались. Федор вспомнил, что у матери нет на дорогу харчей.
   — Погоди, мама, пойду спрошу у хозяйки, может, хоть меру хлеба даст. Хозяин денег не платит, хлеба возьму в счет жалованья… Продашь…
   Хозяйка на просьбу Федора взяла ключи от амбара и пошла, не сказав ни слова. Отмыкая замок, спросила:
   — Мешок есть?
   — Есть.
   Федор, растопырив мешок, глядел в сторону, на коричневую стену закрома, заплетенную затейливым кружевом паутины. Хозяйка из неполной меры скупо цедила неочищенную, с озадками пшеницу.
   Скрипнула дверь. Животом вперед втиснулся хозяин, кинул жене:
   — Ступай в дом! — и мелкими шажками подошел к Федору.
   Тот, бережно опустив мешок, прислонился к стенке закрома. Ждал.
   — Ты что же это? — кривляясь, засипел Захар Денисович. — Хлебец получаешь?..
   — Получаю.
   — Рабочих смущать! Смуту заводить! Хозяина в собственном доме за тебя чуть в морду не бьют, а ты мой хлеб… хлеб мой берешь… А?
   Федор молчал. Хозяин, меняясь лицом, подступал к нему все ближе и вдруг, заикаясь, пронзительным дискантом крикнул:
   — Вон из моего двора!.. Вон, сукин сын!..
   Федор левой рукой поднял мешок и шагнул к двери, но хозяин петухом налетел на него, вырвал из рук мешок и, широко взмахнув рукою, звонко ударил Федора по лицу.
   Желтые светлячки зарябили перед глазами. Багровый гнев помутил рассудок и текучим свинцом налил руки… Качнувшись, Федор схватил одной рукою ожиревшее горло хозяина, другою, сжатой в кулак, с силой ударил по запрокинутой голове.
   В три секунды подмятый Захар Денисович уже лежал под Федором, извиваясь толстой гадюкой, норовя укусить Федора за лицо. Федор, до крови закусив губы, тяжко бил по толстой обрубковатой шее, по зубам, щелкавшим у самого его лица. Захар Денисович пустил в ход все бабьи средства: царапался, кусался, рвал на Федоре волосы, но через минуту, основательно избитый, задыхаясь, заплакал, измазал губы соплями и лежал, беспомощно охая, икая, подрагивая животом.
   Федор встал, вытер с расцарапанного лица кровь, ожидая вторичного нападения, но хозяин проворно повернулся вниз животом, замычал и раком пополз к дверям.
   «За все! За все! За все!..» — билась у Федора мысль. Оправился, поднял мешок и только взялся рукою за скобу двери — услышал истошный крик:
   — Ка-ра-у-у-ул!.. Уби-и-или!.. Ка-ра-у-ул, люди добрые!..
   Неожиданный приступ смеха захлестнул Федору горло. Прислонясь к дверному косяку, хохотал так, как еще ни разу после отцовой смерти. Насмеявшись, вышел во двор. Посреди двора, раскорячившись, стоял Захар Денисович и, не слушая тревожных вопросов окружавших его рабочих, круглой черной дырой раззявив рот, орал:
   — Ка-ра-у-у-ул!..


XI


   Перед уходом, проводив мать, Федор решился спросить у хозяина:
   — Платить не будете, значит?
   — Пла-ти-ить… Тебя в шею выбить надо, а не то что… Ну, да я ишо доберусь до тебя. Вот подам в нарсуд прошение, там вашего брата, гольтепу, тоже не балуют!
   — Что ж, богатей на здоровье, Захар Денисович. Небось, не помру и без твоей платы.
   — Нечего тут рассусоливать! Валяй, тебе говорят!
   Федор на минуту стал, задумавшись, потом, не прощаясь, шагнул за порог. Скрипнула калитка. Под амбаром зазвенел привязью цепной кобель.
   Выйдя за ворота, Федор снова остановился. В поселке гасли вечерние огни. На краю скрипела гармошка, слышались невнятные слова песни. Изредка песню заглушал хохот, такой раскатистый и ядреный, что Федору не хотелось думать о своем горе и о существовании горя вообще. Бесцельно направился вдоль улицы, прошел квартал, хотел свернуть в переулок, чтобы, добравшись до крайнего гумна, заночевать в соломе, как вдруг его окликнули:
   — Ты, Федор?
   — Я.
   — А ну, плыви сюда!
   Подошел, вгляделся: под плетнем, сдвинув соломенную шляпу на затылок, что означало, что обладатель ее еще не совсем пьян, сидел Фрол-зубарь.
   На сожженной солнцем траве перед ним аккуратно разостлан грязный носовой платок, на платке длинношеяя бутылка с самогонной вонью, до половины съеденный огурец и белый пышный хлеб.
   — Садись!
   Федор, обрадованный встречей, присел рядом.
   — Идешь?
   — Иду.
   — Наклевал хозяину морду?
   — Чего там… Самую малость…
   — Очень жалко. Надо бы больше… Сколько прожил?
   — Два месяца.
   — За два месяца следовает тебе, самое малое, пятнадцать рублей. Потому — рабочая пора, а за пятнадцать рублей и я соглашусь, чтоб меня изватлал кто-нибудь. Верь слову — прямая выгода!
   Федор промолчал. Фрол поджал под себя ноги, скинул шляпу и, запрокинув голову, воткнул себе в рот горлышко бутылки. Что-то долго урчало и хлюпало, потом бутылка, описав полукривую, ткнулась Федору в руку.
   — Пей!
   — Не пью.
   — Не пьешь? И не надо. Хвалю.
   Горлышко бутылки опять до половины уходит в рот зубаря. Федор молча глядит на золотисто-голубое шитво неба.
   Осушив бутылку, зубарь весело блестит глазами, беспричинно смеется и кивками головы гоняет шляпу с затылка на глаза и обратно.
   — В суд подашь?
   — Всчет чего?
   — Дурочкин сполюбовник, да всчет того, что за два месяца заячий хвост получил! Подашь, что ли?
   — Не знаю… — нерешительно ответил Федор.
   — Я тебе вот что скажу, — начал зубарь, похрустывая огурцом, — иди ты напрямки в хутор Дубовской, там комсомолистовская ячейка. Ты к ним, они защиту дадут. Я, брат, сам в Красной Армии служил и приветствую новую жизнь, но сам не могу, по причине потомственной слабости… От отца и кровь передалась: водку пью, а при советском социализме не должно быть подобного… Вот… А то бы я, — зубарь загадочно округлил глаза, — образование поимел и в партию единогласно вписался! Уж я бы накрутил хвост таким друзьям, как твой хозяин!..
   Через минуту оживление его прошло. Устало оглядев бутылку от горлышка до донышка, он любовно погладил ее рукой и уже безразличным тоном повторил:
   — Жарь к комсомолистам. Там в обиду не дадут. Там твоя кровная родня. Такие же голяки, как и мы с тобой.
   Немного погодя он тут же под плетнем уснул. Федор сидел задумавшись, уронив голову на руки, и не видел, как бежавшая мимо собачонка, обнюхав пьяного зубаря, подняла ногу и, помочившись на него, зачикиляла дальше.
   Пропели первые петухи. Около пруда, за поселком, в камыше закрякал матерый селезень, где-то в поселке, то умолкая, то вновь оживая, сухо тарахтел барабан веялки. Кто-то, пользуясь вёдром, веял всю ночь. Федор встал, поглядел на всхрапывающего зубаря, хотел его разбудить, но, одумавшись, махнул рукой и не спеша пошел к гумнам.


XII


   На другой день в полдень Федор уже подходил к хутору Дубовскому. Верст двадцать с лишним отмахал он с утра. К концу подбился, устали и ломотой налились ноги, особенно болели исколотые подошвы и икры.
   С горы хутор виден, как на ладошке: площадь с облупленной белой церквушкой, белые квадратики домов и сараев, зеленые вихры садов и дымчато-серые ручейки — улицы.
   Спустился под гору. У крайних дворов собаки встретили его ленивым лаем. Вышел на площадь. Рядом с опрятной школой блещут глянцевитой известкой стены нардома. Спросил у бежавшего мимо мальчишки:
   — Где у вас тут комсомол помещается?
   — А вот, в нардоме.
   Робко поднялся Федор на крыльцо и вошел в настежь распахнутую дверь. Откуда-то из глубины комнат доносились сдержанные голоса. Звуки шагов Федора гулко плескались под высоким крашеным потолком. В конце коридора, за дверью, голоса. Вошел. Человек шесть ребят, сидевших на подоконниках, на скрип двери повернули головы и, увидев незнакомое лицо, молча уставились на Федора.
   — Это и есть комсомол?
   — Он самый.
   — А кто у вас главный?
   — Я секретарь, — отозвался веснушчатый парень.
   — Тут дело к вам… — попрежнему робея, заговорил Федор.
   — Садись, товарищ, рассказывай.
   Федора заботливо усадили на табуретку и окружили со всех сторон. Сначала он чувствовал себя неловко под перекрестными взглядами чужих ребят, но, глянув на простые, приветливые лица, вспомнил слова Фрола-зубаря: «Они тебе кровная родня», — вспомнил и разошелся; путаясь и волнуясь, рассказал про свою жизнь у Захара Денисовича; когда говорил обо всех снесенных обидах, непрошенные слезы невольно подступали к горлу, голос рвался, и трудно становилось дышать. Изредка взглядывая на ребят, боялся встретить в глазах их обидную насмешку, но все лица ребят были сурово нахмурены, дышали сочувствием, а у веснушчатого секретаря негодование сводило губы. Федор кончил, как осекся. Ребята молча переглянулись.
   — В суд? — спросил один из них, нарушая молчание.
   — Конешно, в суд! А то куда же? — запальчиво крикнул секретарь и повернулся к Федору.
   — А теперь ты где же устроился?
   — Нигде.
   — Живешь-то где?
   — Жил до этого в Даниловке, отец помер, мать побирается, и мне жить не при чем…
   — Что думаешь делать?
   — Сам не знаю, — нерешительно ответил Федор. — Работенку бы какую-нибудь…
   — Об этом не горюй, работу найдем.
   — Найдем!
   — Живи покуда у меня, — предложил один.
   Расспросив еще кое о каких подробностях, секретарь, по фамилии Рыбников, сказал Федору:
   — Вот что, товарищ, подавай-ка ты в нарсуд заявление, а мы от ячейки поддержим. Кто-нибудь из ребят сходит с тобой к бывшему твоему хозяину, заберет твое барахло, и будешь временно жить у Егора, вот у этого парня, — он указал пальцем на одного. — А про суд и говорить нечего! Батрацкие копейки не пропадают! Его еще пристебнут к ответственности за то, что эксплуатировал тебя, не заключив в батрачкоме договор.
   Все кучей пошли к выходу. Федор шел, не чувствуя усталости. Бесконечно родными и близкими казались ему эти грубые на вид, загорелые ребята. Ему хотелось хоть чем-нибудь выразить им свою благодарность, но, стыдясь этого чувства, Федор шагал молча, лишь изредка поглядывая с тихой улыбкой на худощавое горбоносое лицо Егора.
   Уже шагая по сенцам Егоровой хаты, снова припомнил слова «кровная родня» и улыбнулся, представляя себе пьяненького зубаря; так метко определил он этим названием все. Вот именно — кровная родня и ни что иное.


XIII


   Егор жил с матерью и с маленькой сестренкой. Мать Егора приняла Федора, как родного: за обедом заботливо его угощала, стирала бельишко и в обращении с ним ничем не отличала от родного сына.
   Первое время Федор помогал Егору в хозяйстве: вместе пахали под зябь, ездили на порубку, убирали скотину и в свободное время заново оплели двор высоким красноталом-хворостом.
   Незаметно пришла осень. Стояла сухая безветренная погода. Утрами слегка придавливал холодок; тополь во дворе с каждым днем все больше терял пожелтевшие листья; догола растелешились сады, и далекий лес за рекою, на горизонте, напоминал небритую щетину на щеках хворого человека.
   По вечерам Федор вместе с Егором уходили в клуб. Цепко прислушивался Федор к новым, неведомым ему раньше, мыслям и словам, все вбирал жадно-пытливым умом, что слышал на длинных субботних политчитках и беседах с агрономом о таком волнующе близком деле, как сельское хозяйство. Но все же ему трудно было угоняться за остальными ребятами; те вызубрили политграмоту назубок, читали газеты, целый год слушали беседы местного агронома и на каждый вопрос могли ответить толково и ясно (секретарь Рыбников, вдавив в веснушчатые щеки кулаки, читал даже Маркса), а Федор — парень не шибко грамотный.
   Да и вообще-то одно дело — держать за шершавые поручни плуг и чувствовать во время работы под рукой его горячее, живое трепетанье, а совсем другое дело — держать в руке такую хрупкую и нежную штуку, как карандаш: во-первых, пальцы дрожат, предплечье немеет, а во-вторых, и сломать недолго этот самый зловредный карандаш. К первому делу руки Федора были гораздо больше приноровлены; ведь отец, когда мастерил Федора, не думал, что выйдет из него такой письменный парень, а потому и руки приварил ему хлеборобские, в кости широкие, волосато-нескладные, но уж крепости чугунной. Все же понемногу напитывался Федор книжной мудростью: кое-как — вкривь и вкось, как сани-развалки по ухабистой путине, — мог он толковать о том, что такое «класс» и «партия», и какие задачи преследуют большевики, и какая разница между большевиками и меньшевиками.
   Были его слова, как и походка, неуклюжие, обрубистые, но ребята относились к ним с подобающей серьезностью; если и смеялись изредка, то в смехе их не было обидного. Федор это чувствовал и не обижался.
   В декабре, как-то за день до общего собрания, сказал Рыбников Федору:
   — Ты вот что, подавай-ка нам заявление. Мы тебя примем, райком утвердит, а тогда уж направишься к весне в работники. Сейчас проводится кампания, чтобы вовлечь в союз возможно больше батрацкой молодежи. Наша ячейка раньше дремала, потому что секретарем был сын кулака, и много членов были негодные… разложились, как падаль в жару… Мы их вычистили за месяц до твоего прихода, а теперь надо работать. Надо поднять дубовскую ячейку в глазах народа. Раньше наши комсомольцы только и знали, что самогон глушить да на игрищах девкам за пазухи лазить, а теперь шабаш! Так качнем работу, чтоб по всей Донской области гремела! Как наймешься — мы тебе задание дадим, и ты всех батраков притяни к ячейке. Понял? Мы все рассыплемся по хуторам.
   — А как ты думаешь, могу я соответствовать? Я ить не дюже шибко по книжкам…
   — Брось чудить! Чего не знаешь — за зиму одолеешь. Мы сами не очень тоже… Райком на нас начхать хотел: ни пособий, ни одного дельного совета, одни предписания. Мы, брат, сами до всего своими силами достигаем. Так-то!
   Слова Рыбникова о вовлечении в союз батрацкой молодежи окрестных хуторов и поселков упали Федору в разум, как зерна пшеницы в богатый чернозем. Вспомнил он свое житье у Захара Денисовича и загорелся нетерпением работать. В этот же вечер накорябал заявление. Но о причине вступления в комсомол упомянул не так, как его учил Егор. Тот говорил: пиши, мол, «желаю получить политическое воспитание», а Федор подумал малость, да так-таки черным по белому, без запятых и точек, и написал:
   «Желаю вступить как я рабочий штоп очень навостриться и завлечь всех рабочих батраков в комсамол так как комсамол батракам заместо кровной родни».
   Рыбников прочитал и поморщился.
   — Оно-то так, да уж больно ты нагородил… Ну, да ладно, продерет!..
   Собрание началось поздно вечером. В клубе заколыхался разноголосый шум. Выбрали президиум собрания, Рыбников сделал доклад о международном положении, потом перешли к делам текущим.
   Федор с замиранием сердца ждал, когда прочтут его заявление.
   Наконец-то Рыбников, покашливая и обводя собравшихся глазами, громко сказал:
   — Поступило заявление от известного вам Федора Бойцова.
   Он медленно прочитал заявление и, разглаживая на столе бумагу, спросил:
   — Кто выскажется «за» и «против»?
   Егор поднялся с задней скамьи и, поводя горбатым носом, заговорил:
   — Чего там говорить! Парень из батраков, сын бедного мужика из Даниловки. Теперь политически разбирается, может соответствовать… Чего там еще, принять!
   — Кто против?
   Никого не нашлось. Приступили к голосованию. Руки поднялись густым частоколом. «За» — двадцать шесть: вся ячейка. Подсчитывая голоса, Рыбников с улыбкой глянул на бледное счастливое лицо Федора.
   — Продрал единогласно!
   Федор с трудом досидел до конца собрания. Он плохо понимал, о чем говорили вокруг него. Рыбников горячо нападал на Ерофея Чернова, осуждая за участие в игрищах; тот оправдывался, ссылаясь на остальных ребят. До Федора словно сквозь глухую стену долетали их голоса, а в уме своей дорогой, переплетаясь, шли мысли: «Теперь я в ихней семье свой, а то все не то… как пасынок… Вот она, моя кровная родня, с ними хорошо — плечо к плечу, стеной…»
   Чей-то голос громко зыкнул:
   — Цыцьте!.. Собрание считаю закрытым. Ванюха, ты перепишешь протокол?..
   Загремели висячим замком, к выходу пошли, на ходу прикуривая и ежась от режущего холода, проникавшего с надворья в коридор. Федор шел вместе с Егором и Рыбниковым. По обмерзшим ступенькам сошли с крыльца и сразу ткнулись в здоровенный сугроб: намело ветром за время собрания. Егор, кряхтя, полез через сугроб первый, Федор за ним. На перекрестке Рыбников, прощаясь с Федором, крепко стиснул ему иззябшую руку, сказал, близко заглядывая в глаза: