Отвернувшись в сторону, смешливый Копытовский урчал, хрипел и тоненько взвизгивал, стараясь всеми силами подавить бешеный приступ хохота, потом притворно закашлялся. Некрасов выждал, пока Копытовский откашляется, сохраняя на помрачневшем лице прежнюю серьезность, продолжал:
   - Понятное дело, что эта старуха сдуру возомнила... Я стою на приступке печи, а она, божья старушка, рухлядь этакая шелудивая, спросонок да с испугу, конечно, разволновалась и этак жалостно говорит: "Кормилец мой, ты что же это удумал, проклятый сын?" А сама меня валенком в морду тычет. По старости лет эта бубновая краля даже на горячей печке в валенках и в шубе спала. И смех и грех, ей-богу! Ну, тут, как она меня валенком по носу достала раза два, я опамятовался и поспешно говорю ей: "Бабушка, не шуми, ради бога, и перестань ногами махать, а то, не ровен час, они у тебя при такой старости отвяжутся. Ведь это я спросонок нечаянно подумал, что из землянки наверх лезу, потому и забухался к тебе. Извиняюсь, говорю, бабушка, что потревожил тебя, но только ты за свою невинность ничуть не беспокойся, холера тебя возьми!" С тем и слез с приступка, со сна меня покачивает, как с похмелья, а у самого уши огнем горят. "Мать честная, думаю, что же это такое со мной получилось? А ежели кто-нибудь из ребят слыхал наш с бабушкой разговор, тогда что? Они же меня через эту старую дуру живьем в могилу уложат своими насмешками!" Не успел подумать, а меня кто-то за ногу хватает. Возле печки спал майор-связист, - это он проснулся, фонарик засветил, строго спрашивает: "Ты чего? В чем дело?" Я ему по форме доложил, как мне поблазнилось, будто я в землянке, и как я нечаянно потревожил старушку. Он и говорит: "Это у тебя, товарищ боец, окопная болезнь. Со мной тоже такая история была на Западном фронте. Дверь - направо, ступай, только смотри, куда-нибудь, на крышу не заберись со своей нуждой, а то свалишься оттуда и шею к черту сломаешь".
   По счастью, никто из ребят не слыхал нашего разговора, все спали с усталости без задних ног, и все обошлось благополучно. Но только с той поры редкую ночь не воображал себя в землянке, или в блиндаже, или в каком-нибудь ином укрытии. Вот ведь пропасть какая: ежели по боевой тревоге подымут, сразу понимаю, что и к чему, а по собственной нужде проснусь - непременно начинаю чудить...
   На прошлой неделе, когда в Стукачевом ночевали, в печь умудрился залезть. Ведь это подумать только - в печь! Настоящий сумасшедший и то такого номера не придумал бы... Чуть не задушился там. Куда ни сунусь - нету выхода, да и шабаш! А задний ход дать - не соображаю, уперся головой в кирпич, лежу. Кругом горелым воняет... "Ну, думаю, вот она и смерть моя пришла, не иначе снарядом завалило". Был у меня такой случай, завалило нас в блиндаже в ноябре прошлого года. Ежели бы товарищи тогда вскорости не отрыли - теперь бы уж одуванчики на моих костях росли... И вот скребу ногтями кирпич в печке, дровишки раскидываю, помалу шебаршусь, а сам диким голосом окликаю: "Товарищи, дорогие! Живой кто остался? Давайте откапываться своими силами!" Никто не отзывается. Слышу только, как сердце у меня с перепугу возле самого горла бьется. Поискал руками - лопатки на поясе при мне нету. "Всем остальным ребятам, думаю, как видно, концы, а один я не откопаюсь голыми руками". Ну, тут я, признаться, заплакал... "Вот, думаю, какой неважной смертью второй раз помирать приходится, провались ты пропадом и с войной такой!" Только слышу: кто-то за ноги меня тянет. Оказался это старшина. Вытянул он меня волоком, а я его в потемках, конечно, не угадываю. Стал на ноги и обрадовался страшно! Обнимаю его, благодарю. "Спасибо, мол, великое тебе, дорогой товарищ, что от смерти спас. Давай скорее остальных ребят выручать, а то пропадут же, задохнутся!" Старшина спросонок ничего не понимает, трясет меня за плечи и шепотом потихонечку спрашивает: "Да вас сколько же в одну печь набилось и за каким чертом?" А потом, когда смекнул, в чем дело, вывел меня в сени, матом перекрестил вдоль и поперек и говорит: "Три войны сломал, всякое видывал, а таких лунатов, какие не по крышам, а по чужим печам лазят, - встречаю первый раз. Ты же видел, говорит, что хозяйка еще засветло все съестное из печи вынула и дров на затоп наложила, за каким же ты дьяволом туда лез?"
   Я очухался и начал было объяснять ему про свою окопную болезнь, а он и слушать не желает, почесался немного, позевал и медленно так на своем сладком украинском языке говорит: "Брешешь, вражий сын! Завтра получишь два наряда за то, что мародерничал в печи, мирное население хотел обидеть, а еще два наряда за то, что не там ищешь, где надо. Топленое молоко и щи, какие от ужина остались, хозяйка еще с вечера в погреб снесла. Солдатской наблюдательности в тебе и на грош нету!.. "
   Копытовский захохотал и, забывшись, снова хлопнул себя по голой ляжке:
   - До чего же правильно решил старшина! Это же не старшина, а просто Верховный суд!
   Некрасов мельком неодобрительно взглянул на него и все так же размеренно и спокойно, будто рассказывая о ком-то постороннем, продолжал:
   - И какие средства я ни пробовал, чтобы по ночам не просыпаться, ничего не помогает! Воды по суткам в рот не брал, горячей пищи не потреблял - один бес! Перед рассветом вскакиваю, как по команде "Смирно", - и тогда пошел блудить. И вот хотя бы нынешней ночью... Проснулся перед зарей, дождь идет, ноги мокрые. Сквозь сон, сквозь эту вредную окопную болезнь думаю: "Натекло в землянку. Надо бы с вечера отводы прорыть для воды". Встал, пошарил руками - дерево. А того невдомек, что мы с Май-Бородой под тополем спали... Щупаю дерево и про себя мечтаю, что это - стенка, сам ступеньки ищу, хочу наверх лезть. По нечаянности, когда вокруг тополя ходил, наступил этой Май-Бороде на голову... Эх и шуму же он наделал - страсть! Вскочил, откинул плащ-палатку, плюется, а сам ругается - муха не пролетит! "Ты, говорит, псих такой и сякой, ежели окончательно свихнулся и по ночам на деревья лазишь, как самая последняя обезьяна, так по крайней мере не топчись по живым людям, не ходи по головам, а то вот возьму винтовку да штыком тебя на дерево подсажу! Так и засохнешь на ветке, как червивое яблоко!"
   А того ему, идиотскому дураку, непонятно, что наступил я на него не в своем уме, а от этой проклятой окопной болезни. Ругался он, пока не охрип от злости. И я бы ему до конца смолчал, потому что виноват я, сам понимаю. Но он собрал свои пожитки, завернул их в плащ-палатку и, перед тем как идти свежего места в лесу искать, на прощание мне и говорит: "Вот какая она, судьба-сука: хороших ребят убивают, а ты, Некрасов, все еще живой..." Ну тут я, конечно, не мог стерпеть и говорю ему: "Иди, пожалуйста, не воняй тут! Жалко, что одной ногой на твою дурацкую башку наступил, надо бы обеими, да с разбегу..." Он ко мне - с кулаками. А парень он здоровый, и силища при нем бычиная. Я автомат схватил, рубежа на два быстренько отступил и кричу ему издалека: "Не подходи близко, а то я тебя очередью так и смою с лица земли! Я из тебя сразу Январь-Бороду сделаю!" За малым до рукопашной у нас не дошло...
   - Слыхал я ночью, как вы любезничали, - сказал Лопахин, - только к чему ты все это ведешь, в толк не возьму.
   - Все к тому же - отдых мне требуется.
   - А другим как же?
   - Про других не знаю. Может, я не такой железный, как другие, - уныло проговорил Некрасов.
   Он сидел, широко расставив ноги в белесых, ошарпанных о степной бурьян сапогах, и все так же чертил тоненькой веточкой на песке незамысловатые узоры, не поднимал опущенной головы.
   Где-то левее, за лесом, в безоблачной синеве, казавшейся отсюда, с земли, густой и осязаемо плотной, шел скоротечный воздушный бой. Никто из сидевших на поляне не видел самолетов, только слышно было, как скрещивались там, вверху, по-особому звучные, короткие и длинные пулеметные очереди, перемежаемые глухими и частыми ударами пушек.
   Из общего разноголосого и смешанного воя моторов на несколько секунд выделился голос одного истребителя: вначале пронзительный и тонкий, он, словно бы утолщаясь, перешел в низкий, басовый и гневный рев, а затем внезапно смолк. Слышались лишь далекие, неровные, стреляющие звуки выхлопов да вибрирующее тугое потрескивание, как будто вдали рвали на части полотно.
   Слева в небе неожиданно возникла косая, удлиняющаяся черная полоска дыма и впереди нее - стремительно и неотвратимо летящая к земле, тускло поблескивающая на солнце фигурка самолета. Спустя немного на той стороне Дона послышался короткий, глухо хрустнувший удар...
   Копытовский вдруг заметно побледнел, сказал шепотом:
   - Один готов... Мама родная, хоть бы не наш! У меня и под ложечкой сосет и во рту становится солоно, когда наш вот так, на виду, падает...
   Он помолчал немного и, когда первая острота впечатления несколько притупилась, подозрительно скосился на Некрасова и уже иным, деловитым и встревоженным голосом спросил:
   - Слушай сюда, а она, эта твоя окопная болезнь, не того... не заразная она? А то возле тебя так с проста ума посидишь, а потом, может, тоже начнешь лазить по ночам куда не следует?
   Некрасов поморщился, сказал презрительно и желчно:
   - Дурак!
   - Интересно, почему же это я дурак? - несказанно удивился Копытовский.
   - Да потому, что при твоем здоровье к тебе даже сибирская язва не пристанет, не то что какая-нибудь умственная болезнь.
   Очевидно польщенный, Копытовский молодецки выпятил массивную грудь, горделиво сказал:
   - Здоровье мое подходящее, это ты правду говоришь.
   - Вот вам, какие молодые и при здоровье, и можно воевать без роздыху, а мне невозможно, - грустно сказал Некрасов. - Года мои не те, да и дома желательно бы побывать... У меня ведь четверо детишек, и вот, понимаешь, год их не видел и позабыл, какие они из себя... Позабыл то есть, какие они обличьем... Глаза ихние смутно так представляю, а все остальное - как сквозь туман... Иной раз ночью, когда боя нет, до того мучаюсь, хочу ясно их вспомнить, - нет, не получается! Даже потом меня прошибет, а все равно не могу их точно вообразить, да и шабаш! Главное, старшенькую, Машутку, и ту толком не вспомню, а ведь ей пятнадцатый годок... Смышленая такая, первой отличницей в школе училась...
   Некрасов говорил все глуше, невнятнее. Последние слова он произнес с легкой дрожью в хриплом голосе - и умолк, сломал прутик, который все время вертел в руках, и вдруг поднял на Лопахина влажно заблестевшие глаза и сквозь слезы - скупые мужские слезы - неловко улыбнулся:
   - Про жену я уже не говорю... Это дело такое, что сразу слов подходящих не сыщешь... А только, признаться, тоже давно уже позабыл, как у нее под мышками пахнет...
   Бледный, едва владеющий собой Лопахин смотрел на Некрасова помутневшими от гнева глазами, молча слушал, а потом неожиданно тихим, придушенным голосом спросил:
   - Ты откуда родом, Некрасов? Курский? И так же тихо, слегка покашливая, Некрасов ответил:
   - Был курский. Из-под Лебедяни.
   Лопахин с силою сцепил пальцы и по-прежнему, не сводя глаз с раскисшего лица Некрасова, глухо заговорил:
   - Жалостно ты про детей рассказываешь, подлец! Очень жалостно! Что и говорить, любящий папаша и муж. Дома у него немцы хозяйничают, над его семьей измываются, а он, видишь ты, в зятья думает пристать, в тылу ему желательно прохлаждаться: нашел самое подходящее время... Что ж, отдыхай, наедай шею, а на твоей жене немцы пусть землю пашут. А дети твои пусть с голоду подыхают, как бездомные щенки... Порядочек! А еще говоришь, что позабыл, какие они из себя, твои дети. Нехитро забыть, если вся забота только о своей шкуре. Да ты морду не вороти, слушай! Говоришь, дома желательно побывать, а как же ты думаешь побывать там? На ногах войдешь по чести-совести, как солдат, или, может быть, - на пузе, к немцу в плен? А потом к своему порогу приползешь, хвостом повиляешь, семью обрадуешь: вот, мол, уморился воевать ваш герой, теперь думаю перед фрицем на задних лапках стоять и служить ему верой-правдой, так, что ли? Думал я, Некрасов, что ты русский человек, а ты, оказывается, дерьмо неизвестной национальности. Иди отсюда, жабья слизь, не доводи меня до греха!
   Лопахин говорил, с каждой минутой все более ожесточаясь сердцем, и наконец умолк, выдохнув воздух с такой силой, словно в груди у него был кузнечный мех.
   - Да, ты ступай, пожалуй, Некрасов, а то как бы он тебя по нечаянности не того... не стукнул, - посоветовал Копытовский, не на шутку встревоженный еще не виданной им грозной сдержанностью Лопахина.
   Некрасов не пошевельнулся. Вначале он слушал, медленно краснея, неотступно глядя в голубые лопахинские глаза, блестевшие тусклым, стальным блеском, а потом отвел взгляд, и как-то сразу сероватая бледность покрыла его щеки и подбородок, и даже на шелушащихся от загара скулах проступила мертвенная, нехорошая синева. Он молчал, низко опустив голову, бесцельно трогая дрожащими пальцами замасленный ремень автомата. И так тягостно было это долгое молчание, что Лопахин первый не выдержал и, все еще часто и хрипло дыша, обратился к Копытовскому:
   - Ну, а ты, Сашка, как? Остаешься? Копытовский с треском оторвал косой листок на самокрутку, сердито вздернул русую бровь:
   - Вот еще вопрос, даже странно слышать! Что же, мы с тобой наше ружье пополам переломим, что ли? Ты остаешься - и я остаюсь. Мы же с тобой, как рыба с водой... Будем вместе дуться до победного конца. А бросить тебя я не могу, ты без меня с тоски подохнешь: ругать-то некого будет! Я терпеливый, а другой может и не смолчать тебе, - на какого нарвешься.
   У Лопахина потеплели глаза и что-то новое скользнуло во взгляде, когда он искоса глянул на своего второго номера.
   - Это правильно, - одобрительно сказал он. - Это по-товарищески. Что ж, побудь, дорогой мой Сашенька, возле Стрельцова, а я схожу к старшине. Надо доложиться! по начальству, что остаемся, не крадучись же делать такое дело.
   Вскоре его догнал Некрасов, окликнул.
   - Ну, чего еще тебе, теткин зять? - не поворачивая головы, грубо спросил Лопахин.
   Поравнявшись, Некрасов несвязно забормотал:
   - Порешил... так что и я... порешил остаться с вами, эко дело! Опамятовался! С устатку да со зла чего только не придумаешь, с дурна ума чего не наговоришь... А ты, Лопахин, не всяко лыко в строку... Вместе-то сколько протопали, не чужой же я, в самом деле... Серчать тут особенно нечего, Петя, слышишь? Что ж, угости, давай закурим мировую?
   Отходчиво оказалось сердце Лопахина к своему человеку... Он застопорил шаг и, на ходу доставая кисет, уже несколько смягчившимся голосом буркнул:
   - Тебя, дуру, прикладом бы угостить надо! Плетет черт знает что, а ты его уговаривай, умасливай да последние несчастные нервы с ним трепи... На, да не забывай, что из чужого табаку надо крутить потоньше.
   - Клянусь, не умею делать тонких! - воскликнул повеселевший Некрасов.
   Лопахин остановился, свернул крохотную папироску, молча сунул в руку Некрасова. Тот бережно взял ее негнущимися черными пальцами, критически осмотрел со всех сторон и, вздохнув, также молча стал прикуривать.
   Они пришли к землянке старшины как раз вовремя: у входа - вытянувшись, руки по швам, - стоял станковый пулеметчик Василий Хмыз, а старшина Поприщенко, свирепо сверкая опухшими, красными от бессонницы глазками, отчитывал его:
   - И что это за герои пошли! Ни устава не хотят признавать, ни дисциплины, об военной службе и понятия не имеют, действуют, как детишки на ярмарке: чего ихняя душенька захочет, - вынь да положь им, хоть роди! Да ты знаешь, что солдат и кашу есть и помирать должен только по приказу начальства, а не тогда, когда ему самому вздумается?
   Он помолчал немного, пронзительно глядя в красивое худое лицо пулеметчика, и сразу повысил голос:
   - Расхристались! Все вам можно! Ну, с чем ты пришел до меня, злодий? Что у меня - воинская часть или плотницкая артель? Ты в армию на поденную работу нанимался, что ли? И какое я имею право отпустить тебя в другую часть, ну какое? Нынче ты уйдешь, завтра - другой, и так далее, а потом что же получится, спрашиваю тебя? Останусь я один, - и один явлюсь к командиру дивизии? Вот, мол, товарищ полковник, видали вы старого дурня? Честь имею явиться, - старшина Поприщенко. Были в полку уцелевшие от боев люди, да я их всех пораспускал по свиту, как та плохая квочка, какая без цыплят домой одна приходит... Сымите с меня высокое звание старшины и прикажите повесить меня на самом поганом суку, я очень даже заслужил себе эти качели... Так, что ли, Василий Хмыз? Такой чести ты для моей солдатской старости хочешь? А этого ты не нюхал, чертов байстрюк?
   Старшина сложил из обкуренных, коричневых пальцев дулю, некоторое время подержал ее на весу возле тонкого, с горбинкой носа пулеметчика, потом, опустив руку, значительно сказал:
   - Если ты с дурной головы вздумаешь уйти самовольно, - считаю тебя дезертиром, так и знай! И отвечать перед трибуналом будешь как за дезертирство! Ступай к чертовой маме, и чтобы больше ко мне с такими глупостями не являлся!
   Есть, товарищ старшина, больше к вам с такими глупостями не являться, подчеркнуто официально повторил Хмыз и, нахмурив девичьи тонкие, черные брови, повернулся налево кругом, мягко стукнул стоптанными каблуками.
   Старшина проводил его стройную, щеголевато подтянутую фигуру долгим взглядом, широко развел руками.
   - Видали, какие умники пошли? - проговорил он, часто мигая слезящимися глазками и негодующе раздувая рыжие, с густою проседью усы. - Четвертый за утро приходит - и все с одной и той же песней! Четвертый! Не желают они в тыл идти, желают тут оставаться... Да я, может, сам нисколько не желаю в тыл, а приказ я выполнять должен?! - вдруг выкрикнул он высоким сиплым фальцетом, но, справившись с волнением, продолжал уже более спокойно: Только что видел майора - командира тридцать четвертого полка. Он приказал немедленно отправляться в хутор Таловский, там штаб нашей дивизии. Осмелился у него спросить: как же с нами будет? Он говорит: "Не беспокойся, старик, раз сохранили боевую святыню - знамя, значит, полк не расформируют, а быстренько пополнят людьми, комсостав подкинут, и опять двинем на фронт, на самый важный участок!" - Старшина торжественно поднял указательный палец, повторил: - На самый важный, это как, понятно вам? Потому, говорит майор, что дивизия наша кадровая, все виды видавшая и очень стойкая. А такая дивизия, хотя она и сильно потрепанная, без дела долго не застоится. Так майор сказал, а тут приходят разные байстрюки, голову мне своим детским геройством морочат... Они хотят свою родную часть кинуть и болтаться на фронте, как котях в проруби. Да где это видано такое, чтобы из части в часть по своему усмотрению бегать? А спрошу я вас, откуда Васька Хмыз, щенок такой молокососный, может знать, где есть самый важный участок? Может, дивизия, какая тут оборону заняла, на подмену нам, до зимы будет в глухой обороне стоять, может, тут и боев никаких не будет, а так только - одна отсидка. И кто больше знает, майор или этот свистун Васька? Все шло прахом! Все прежние расчеты и планы Лопахина были безжалостно опрокинуты неопровержимыми доводами старшины. Лопахин зачем-то снял каску и погладил ладонью ее накаленный солнцем верх. "Кругом прав чертов старик! Как же мой котелок этого дела раньше не сварил? - удрученно думал он, глядя куда-то мимо старшины. - Очень даже просто, что пошлют нас на ответственный участок и что тут не будут фрицы напирать. Да так оно, наверное, и будет! Вон они режут куда-то мимо нас, на восток... Эх, маху дал я, а теперь отбой надо бить... "
   - А вы, сынки, чего явились? - со зловещей вкрадчивостью спросил старшина, очевидно озаренный неприятной догадкой, и, словно петух перед дракой, вытянул вперед морщинистую шею, ожидая ответа.
   У Некрасова от неожиданности отвисла нижняя челюсть, когда Лопахин, вытирая рукавом обильно проступивший на лбу пот, равнодушно ответил:
   - Пришли узнать, когда выступать будем.
   Старшина облегченно вздохнул. Не без труда расставаясь со своим прежним решением, тяжело вздохнул и Лопахин. А Некрасов со свистом втянул в себя воздух, зашептал:
   - Чего воду мутишь? Говори ему сразу! Говори прямо, нас он на испуг не возьмет!
   - Все сказано! - отрезал Лопахин и повернулся к старшине: - Командуй сбор, а то как бы твоя плотницкая артель не расползлась по швам...
   Переход в пятнадцать километров сделали с одним небольшим привалом на полпути и часам к шести вечера, едва стала спадать гнетущая жара, вступили в хутор, просторно раскинувшийся по заросшему вербами суходолу.
   Отсюда до хутора Таловского, где находился штаб дивизии, было всего лишь около семи километров, но еще при входе в хутор старшина Поприщенко объявил, что ночевать будут здесь. Кто-то из бойцов недовольно проговорил:
   - Рано становиться на ночевку! Перекурим, отдохнем малость и к заходу солнца притопаем в Таловский. Слышь, старшина?
   Еще кто-то добавил:
   - Целый день не жрали! Там хоть к комендантскому котлу подвалимся...
   Поприщенко сердито фыркнул в серые от пыли усы, строго оглядел говоривших:
   - А ну, прекратить разговорчики и обсуждения! С голодными босяками я не могу являться к полковнику. Ясно? Станем на ночлег, и чтобы к ночи у меня все было чин по чину: рванье на обмундировании зашить, заштопать, у кого обувка в жалостном виде - привести в порядок, оружие - само собой, до зеркального состояния, а также помыться, щетину соскоблить, чтобы к утру были у меня как стеклышки. Строго проверю. Ясно? А что касается подзаправиться - добуду в колхозе. Тут тоже не чужая держава, и чтобы по дворам у меня не шастаться, мы не нищие. Ясно? И полк свой я позорить не позволю, ясно и понятно!
   Колхозного председателя застали в правлении колхоза. Старшина вошел в дом, бойцы присели в холодке, некоторые устало потянулись к колодцу. Прошло минут пятнадцать, а в доме все еще звучали голоса: рассудительный и словно бы упрашивающий - старшины, и другой, тенористый, как видно, председателя, все время на разные лады упрямо повторявший: "Не могу. Сказано, не могу. Не могу, товарищ старшина!"
   - Что-то они никак не столкуются. Иди, Лопахин, старику на выручку, посоветовал Копытовский.
   Лопахин, давно и внимательно прислушивавшийся к доносившимся из дома обрывкам разговора, встал и решительно зашагал к крыльцу.
   В небольшой комнатке, у окна с крест-накрест приклеенными к стеклу полосками газетной бумаги, сидел председатель колхоза - молодой рослый мужчина в старенькой армейской гимнастерке и сдвинутой на затылок, выгоревшей добела пилотке без звездочки. Правый порожний рукав гимнастерки был у него небрежно заткнут за пояс. Старшина поместился против него, почти вплотную придвинув табурет, касаясь своими коленями колен председателя, и, всячески стараясь придать своему хриплому баску как можно больше убедительности, говорил:
   - Ты же бывший фронтовик, а в понятие не берешь наше положение, рассуждаешь, извиняюсь, как несознательная женщина...
   Председатель недобро поблескивал узко посаженными серыми глазами и молча кривил губы. Его явно тяготил этот разговор. Лопахин поздоровался, присел на край скамьи.
   - А в чем у вас дело? Об чем торгуетесь? Не поворачивая в его сторону головы, председатель ответил:
   - А в том, что старшина ваш просит выписать ему продуктов из колхозной кладовой, а я не могу этого сделать.
   - Почему?
   - Ха! Почему? Да потому, что в кладовой пусто. Ты думаешь, вы первые через хутор бежите?
   - Мы не бежим, - сдержанно поправил его Лопахин, чувствуя, как закипает в нем злость к председателю, к его холодным, узко посаженным глазам, к самоуверенному тенористому голосу. "Забыл, как на фронте живут, отвоевался вчистую, отъелся, а теперь ему чужая нужда - не беда, теперь ему и ветер в спину", - думал он, с острой неприязнью глядя сбоку на крутую красную председательскую шею, на тугие чисто выбритые щеки.
   - Вы не первые бежите и, видать, не последние, - упрямо повторял председатель.
   - Повторяю, мы не бежим, - резко сказал Лопахин. - Это во-первых, а во-вторых, мы - последние. После нас никого нет.
   - А нам от этого не легче! Какие раньше вас прочапали - все подчистили, как веником подмели!
   Председатель повернулся лицом к Лопахину, хотел что-то еще сказать, но Лопахин опередил его вопросом:
   - Ты на фронте был?
   - А руку мне телок отжевал, по-твоему?
   - Отступать приходилось?
   - Всяко было, но такого, как сейчас, не видывал.
   - Пойми, дорогой человек, еловая голова, не могу же я свой народ голодным оставлять, - сказал старшина. - Я за каждого из них в ответе перед командованием. Ясно? Ты пиши накладную, а там что-нибудь найдется, нам много не надо.
   Для вящей убедительности старшина положил руку на колено председателя, но тот отодвинул ногу, улыбнулся мирно и просто.
   - Эх, старшинка, старшинка! Беда мне с тобой, старик! Ведь русским языком тебе говорю: ничего в кладовой, кроме мышей, нет, а ты не веришь. И ты меня за ногу не лапай, я не девка, да и нога у меня на просьбы не чувствительная, она на протезе... Вот мое последнее слово: килограмма два пшена выдам - и все, а хлеба по дворам добудете.
   - Куда же мне два килограмма на двадцать семь активных штыков, считай, на весь полк? А заправлять кашу чем? И по дворам за хлебом я солдат не пущу: мы не нищие. Ясно?
   Лопахин взглянул на удрученное лицо старшины, с грохотом отодвинул скамью... Старшина предостерегающе поднял руку:
   - Лопахин, не горячись!
   - Пошли в кладовую, - коротко сказал председатель.
   Твердо наступая скрипящим протезом на половицы, он направился к выходу. Поприщенко охотно последовал за ним. Замыкающим шел Лопахин.
   Возле амбара председатель пропустил вперед старшину, взял Лопахина за локоть.
   - Погляди сам, горячка, что у нас осталось. Черного амбара не имею и скрывать от вас ничего не хочу. Ребята вы, видать, боевые, славные, и я бы овцы, скажем, не пожалел вам на варево, но весь скот - и крупный и мелкий отправили вчера в эвакуацию по распоряжению района. Осталось только то, что принадлежит личному пользованию колхозников. Свою бы овчишку отдал, но у меня в хозяйстве - только жена да кошка.