«Ich habе meine Sache auf nichts gestellt» (ничего мне на свете не надо) означают, что только, освободившись от всех возможных притязаний и примирившись с неприкрашенной, жалкой судьбою своею, человек может приобрести тот душевный покой, который позволяя находить прелесть в настоящем, а следовательно, и в жизни вообще, – составляет основу человеческого счастья. Нам следует твердо помнить, что «сегодня» бывает только один раз и никогда уже не повторится. Мы же воображаем, что оно возвратится завтра же; однако, «завтра» – это уже другой день, который наступает тоже лишь один раз. Мы забываем, что каждый день – то интегральная, незаменимая часть жизни, он является тем же, чем индивид по отношению к обществу.
Мы лучше ценили бы настоящее и больше наслаждались бы им, если бы в те хорошие дни, когда мы здоровы, сознавали, как во время болезни или в беде всякий час, когда мы не страдали и не терпели, казался нам бесконечно радостным, чем-то вроде потерянного рая или встреченного друга. Но мы проживаем хорошие дни, не замечая их; лишь когда наступают тяжелые времена, мы жаждем вернуть их. Мы пропускаем с кислым лицом тысячи веселых, приятных часов, не наслаждаясь ими, чтобы потом, в дни горя, с тщетной грустью вздыхать по ним. Вместо этого следует по достоинству ценить сносное настоящее, хотя бы самое обыденное, которое обычно мы равнодушно пропускаем мимо себя и даже стараемся отбыть как можно скорее. Не надо забывать, что настоящее сейчас же отходит в область прошлого, где оно, освещенное сиянием вечности, сохраняется нашей памятью и когда эта последняя в тяжелый час снимает с него завесу, мы искренне будем сожалеть о его невозвратности.
6) Всякое ограничение (Beschrдnkung) способствует счастью. Чем уже круг нашего зрения, наших действий и сношений, тем мы счастливее; чем шире он – тем чаще мы страдаем или тревожимся. Ведь вместе с ним растут и множатся заботы, желания и тревоги. Поэтому напр., слепые отнюдь не так несчастны, как мы это a priori судим: об этом свидетельствует тихое, почти радостное спокойствие, освещающее их лица. Отчасти из этого же правила вытекает то, что вторая половина нашей жизни бывает печальнее первой. Дело в том, что с течением лет горизонт наших целей и отношений раздвигается все шире и шире. В детстве он ограничен ближайшим окружением и самыми тесными отношениями; в юношеском возрасте он уже значительно шире; в пожилых летах он охватывает все течение нашей жизни и часто включает самые далекие отношения – государства и нации; наконец, в старости он обнимает и грядущие поколения.
Всякое ограничение, «сужение» хотя бы в духовном отношении, способствует нашему счастью. Ибо, чем меньше возбуждается воля, тем меньше страданий; а мы знаем, что страдания позитивны, а счастье – отрицательное понятие. Сужение сферы наших действий устраняет внешние причины возбуждения воли; ограничение духа – устраняет внутренние причины. Это последнее ограничение имеет, однако, тот недостаток, что открывает доступ скуке, которая косвенным образом становится источником бесчисленных страданий, ибо, желая прогнать ее, люди хватаются за все, что попало: за развлечения, за общество, роскошь, игру, за вино и т. д. и этим наживают вред, убытки и всяческие несчастия; поистине «трудно найти спокойствие при праздности». Насколько внешние ограничения благотворны, даже необходимы для нашего счастья, – поскольку, конечно, таковое возможно, – это явствует из того, что единственная ветвь поэзии, решающаяся описывать счастливых людей – идиллия, – всегда рисует их в крайне скромном положении и обстановке. На внутреннем ощущении этой истины основано также наше пристрастие к так называемым жанровым картинам. Поэтому счастье могут дать лишь возможно большая простота наших отношений и однообразие жизни, поскольку оно не вызывает в нас скуки; при этих условиях меньше всего ощущается жизнь, а следовательно, и преобладающее в ней горе; – жизнь наша становится ручьем – без волн и стремнин.
7) Особенно важно в вопросе нашего счастья то, чем наполнено, чем занято наше сознание. В этом отношении чисто умственный труд – при условии, что мы на него способны, – даст гораздо больше, чем реальная жизнь, с постоянным чередованием удач и неудач, с разными потрясениями и горестями. Правда, для этого необходимы значительные умственные способности. – Здесь следует отметить, что внешняя жизненная деятельность делает нас рассеянными, отвлекает от серьезных размышлений, лишая нас необходимого для того спокойствия и сосредоточенности. С другой стороны и продолжительные умственные занятия делают нас в известной мере непригодными к суете практической жизни. Поэтому, при наступлении обстоятельств, вынуждающих нас почему-либо к энергичной практической деятельности, благоразумно прерывать на время умственную работу.
8) Чтобы жить вполне разумно и извлекать из собственного опыта содержащиеся в нем уроки, следует почаще припоминать прошлое и пересматривать все, что было прожито, сделано, познано и прочувствовано при этом, сравнивать свои прежние суждения с настоящими, сопоставлять свои задания и усилия с результатами и с полученным удовлетворением. Это будет, так сказать, повторением тех лекций житейской мудрости, какие опыт читает каждому. Опыт можно еще уподобить тексту, комментарием к которому будут служить размышления и познания. Много знаний и усердные размышления при небольшом опыте подобны книгам, в которых на две строчки текста приходится 40 строчек комментариев. Широкий опыт, но без серьезного обдумывания или при ничтожных знаниях подобен бипонтиническим изданиям, без всяких примечаний, и оставляющих многое неясным.
Пифагор дает приблизительно тот же совет, рекомендуя вечером перед сном передумать все, что было сделано за день. Кто живет в вихре удовольствий или в суете дел, никогда не задумываясь о прошлом, и весь поглощен интересами текущей минуты – тот теряет ясность соображения: его дух погружается в какой-то хаос и мысли становятся спутанными, что выражается в отрывочности, раздробленности, бессвязности его речи. Это обнаруживается тем резче, чем больше внешних тревог и впечатлений, и чем слабее внутренняя, душевная деятельность.
Замечу кстати, что и после того, как минули поглощавшие нас дела и отношения, мы, по прошествии значительного времени, уже не в силах возвратить и возобновить вызванные ими когда-то чувства и настроения; мы можем лишь припомнить то, что мы в те времена на них реагировали вовне. Эта внешняя реакция – их результат, выражение, их мерило. Поэтому следовало бы тщательно хранить или в памяти или на бумаге факты из важных периодов нашей жизни. В этом отношении весьма полезны дневники.
9) Довольствоваться самим собою, быть для себя всем и иметь право сказать: omilia niea mecuin porto (все, что мое, – я ношу с собою) – это бесспорно важнейшее данное для счастья; нельзя не преклониться пред словами Аристотеля (Eth. Eud. УП, 2): «счастье – это довольство собою» Это в главных чертах есть та же мысль, которую содержит прекрасная сентенция Шанфора, взятая мною эпиграфом к этой книге. Ибо с одной стороны только на самого себя можно рассчитывать с некоторой уверенностью, а с другой – затруднения и невыгоды, опасности и неприятности, постигающие нас при общении с людьми, поистине бесчисленны и неизбежны.
Нет более ошибочного пути к счастью, как жизнь в большом свете, с ее блеском и празднествами (high life); стремясь превратить наше жалкое существование в сплошной ряд радостей, наслаждений и удовольствий, мы не избежим разочарования, особенно, если учесть необходимо сопутствующее такой жизни взаимное лганье[22].
Прежде всего любое общество неизбежно требует взаимного приспособления, уравнения и поэтому, чем общество больше – тем оно пошлее. Человек может быть всецело самим собою лишь пока он один; кто не любит одиночества – тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным. Принуждение – это неразлучный спутник любого общества, всегда требующего жертв тем более тяжелых, чем выше данная личность. Поэтому человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его «я». В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум – свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Далее, чем совершенней создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок. Особенно для него благоприятно, если духовному одиночеству сопутствует и физическое, в противном случае частое общение будет мешать, даже вредить ему, похищать у него его «я», не дав ничего взамен.
Природа установила громадное различие между людьми в смысле ума и нравственных качеств; общество же, не считаясь с этими различиями, уравнивает всех, вернее, заменяет эти естественные различия искусственною лестницей чинов и сословий, часто диаметрально противоположной порядку природы. Такое мерило очень выгодно для тех, что обижен природой; те же немногие, кто ею щедро наделены, оказываются в невыгодном положении, а потому удаляются от общества, в котором, таким образом, остается одна мелкота. Общество отталкивает умных людей своим принципом равноправия, т. е. равенством притязаний при неравенстве способностей, а следовательно, и заслуг. Так называемое хорошее общество готово признать любые достоинства, кроме умственных; эти последние – контрабанда. Общество возлагает на нас обязанность бесконечного терпения к глупости, и к извращенности и безумию; напротив, личные достоинства должны вымаливать себе пощаду или же прятаться, ибо умственное превосходство оскорбительно уже в силу своего существования помимо всякого вмешательства воли. Поэтому «хорошее» общество имеет не только ту невыгоду что сталкивает нас с людьми, которых мы не можем ни хвалить, ни любить, но и не позволяет нам быть самим собою, следовать своей натуре; с целью уравнять нас с другими, оно принуждает нас сокращать, даже уродовать себя. Умные речи и замечания, имеют смысл лишь в умном обществе; в обычном же их прямо-таки ненавидят: чтобы понравиться в таком обществе, надо быть пошлым и ограниченным, а потому, вступая в него, приходится отрекаться от 3/4 своего «я», дабы сравняться с другими. Правда, взамен себя мы приобретаем других, но чем выше внутренняя ценность данного субъекта, тем яснее, что выигрыш этот не сможет покрыть потерь, и сделка оказывается невыгодной: ведь общение с людьми не дает ничего, что могло бы вознаградить причиняемую им скуку, принужденность, неприятности и за самоотречение, к которому оно обязывает. Обычное общество таково, что променять его на одиночество только выгодно. К этому надо прибавить, что, желая как-нибудь вычеркнуть истинное духовное превосходство, которого оно не переносит и которое так редко, – общество произвольно подставило на его место ложные, условные достоинства, покоящиеся на бездоказательных положениях, традиционно передающихся в высших классах, и в то же время меняющихся, как пароль; совокупность их называется хорошим тоном bon ton, fashionableness. Но стоит им столкнуться с истинным превосходством и тотчас же обнаруживается их несостоятельность. Вообще же, «когда на сцену выходит хороший тон – здравый смысл удаляется».
Вообще человек может находиться в совершенной гармонии лишь с самим собою; это немыслимо ни с другом, ни с возлюбленной: различия в индивидуальности и настроении всегда создадут хотя бы небольшой диссонанс. Поэтому истинный, глубокий мир и полное спокойствие духа – эти, наряду со здоровьем наивысшие земные блага, – приобретаются в уединении и становятся постоянными только в совершенном одиночестве. Если при этом собственное «я» человека богато и высоко, то оно наслаждается высшим счастьем, какое можно найти на этом бедном свете. Будем откровенны: как бы тесно ни связывали людей дружба, любовь и брак, вполне искренно человек желает добра лишь самому себе, да разве еще своим детям. – Чем реже, вследствие субъективных или объективных условий, человек соприкасается с другими, тем лучше для него. Если уединение, безлюдье и имеют свои темные стороны, то, по крайней мере, они заранее известны: напротив, общество, под личиною времяпровождения, бесед, развлечений, коварно скрывает множество часто непоправимых бед. Юношество следовало бы прежде всего другого учить переносить одиночество, так как в нем источник счастья и душевного спокойствия.
Отсюда следует, что благо тому, кто рассчитывает только на себя и для кого его «я» – все. Цицерон говорит: «Счастливее всех тот, кто зависит только от себя и в себе одном видит всех (Paradox II). К тому же, чем выше человек значит для самого себя, тем меньше значат для него другие. Эта самоуверенность и удерживает достойных, внутренне богатых людей от общения с другими, общения, требующего стольких жертв, а тем паче препятствует им искать общества ценою самоотречения. Именно противоположное этому сознание делает заурядных людей такими общительными и приспособляющимися. Необходимо еще отметить, что все действительно ценное – не ценится людьми, а то, что ценится ими – на самом деле ничтожно. Замкнутая жизнь достойных, выдающихся людей служит доказательством и следствием этого. Ввиду сказанного достойный человек поступит чрезвычайно разумно, сократив в случае свои потребности ради того, чтобы сохранить или расширить свою свободу, и ограничить, с этой целью, свою личность, всегда стремящуюся к общению с людьми.
С другой стороны, людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, – т. е. самих себя. Внутренняя пустота и отвращение к самим себе гонят их в общество, на чужбину или в путешествия. Их дух не имеет силы привести себя в движение и сил этих они ищут в вине, причем нередко становятся пьяницами. Поэтому же они постоянно нуждаются во внешних возбуждениях, притом в возбуждениях сильных, доставить которые могут однородные с ними существа. Без этого их дух поникает под собственною тяжестью и впадает в тяжелую летаргию[23]. Надо добавить, что каждый из них – лишь малая дробь человечества и потому требуется дополнить его другими, чтобы могло получиться целое человеческое сознание. Напротив, цельный человек, человек par excellence, является уже не дробью, а единицей и может довольствоваться самим собою. В этом смысле заурядное общество можно сравнить с русским хором дудок, из которых каждая дает лишь одну ноту, причем мелодия получается лишь при точном, последовательном чередовании дудок. – . Ум и душа большинства людей однотонны, как эти дудки; похоже, что у них вертится в голове все время одна и та же мысль, заменить которую другой они не способны. Это объясняет не только причину их скуки, но и то, почему они столь общительны и чаще всего держатся стадами (людская стадность). Каждому из них невыносимо беспросветное однообразие собственной личности: «Всякая личность страдает отвращением к себе самой»; лишь, сообща, соединясь, они образуют нечто цельное – по аналогии с русскими дудками. Умный же человек подобен виртуозу, который может один выступать в концерте, – или же еще роялю; как рояль есть маленький оркестр, так и умный человек представляет собою маленький мир, и то, что другие образуют в совокупности, то образует он один, единством и цельностью своего сознания. Подобно роялю, он не составляет части оркестра, а рассчитан на игру соло, на одиночество; если же он и принимает участие в общем концерте, то или ведет главную партию или, как в вокальной музыке, дает первый тон. – Кто любит бывать в обществе, тот может из этого сравнения вывести правило, что недостаток в качествах окружающих его людей может быть в известной мере возмещен их количеством. Можно довольствоваться общением с одним умным человеком, но если встречается лишь средний сорт людей, то надо общаться с возможно большим числом их, чтобы получить хоть что-нибудь от их разнообразия и совокупности; – по аналогии с упомянутым русским хором; дай только Бог терпения на это!
Этой внутренней пустоте и бедности людей следует приписать то, что если достойные люди, имея в виду какую-либо благородную, идейную цель, соберутся для этого вместе, то результат почти всегда будет следующий: из черни человечества, все заполняющей, повсюду кишащей, словно черви, и готовой воспользоваться первым попавшимся средством, чтобы избавиться от скуки или от нужды, – из этой черни некоторые непременно примажутся или вломятся и сюда, и тогда или попортят все дело, или так исказят его, что исход будет приблизительно противоположен первоначальным намерениям.
Общительность можно рассматривать еще как взаимное душевное состояние, подобное тому физическому, какое практикуется при больших холодах, когда люди для этого сбиваются в кучу. Тот, у кого достаточно собственной душевной теплоты, не нуждается в подобной мере. На этот сюжет мною придумана басня, помещенная в последней главе II тома моих сочинений. Из сказанного следует, что общительность человека приблизительно обратно пропорциональна его интеллектуальной ценности, и сказать «он очень необщителен» – это почти то же самое, что «он – человек высоких достоинств».
Человеку, выдающемуся в умственном отношении, одиночество доставляет двоякую выгоду: во-первых, ту, что он остается с самим собою, во-вторых, ту, что он не в обществе других. Последняя выгода очень велика, если вспомнить, сколько принуждения, тягостей, даже опасностей приносит нам общение с людьми, «Вся беда наша в том, что мы не можем быть одни» – говорит Лабрюйер. Общительность – весьма опасная, даже гибельная склонность, так как она сталкивает нас с существами, огромное большинство коих нравственно испорчены и умственно извращены. Человек необщительный в этих людях не нуждается. Обладать стольким в самом себе, чтобы не нуждаться в людях, – это уже потому большое счастье, что источником почти всех наших страданий является общество, а душевное спокойствие, составляющее вместе со здоровьем существенный элемент нашего счастья, – подвергается большим с его стороны опасностям и вообще немыслимо без значительной дозы одиночества. Желая приобрести душевное спокойствие, циники отказывались от всякого имущества; кто откажется от общества, тот изобретет лучшее средство к достижению этой же цели. Бернарден де С. Пьер заметил правильно и метко; воздержание от пищи возвращает нам телесное здоровье, воздержание от людей дает нам спокойствие духа». Тот, кто рано свыкся с одиночеством и научился его ценить, тот приобрел золотую россыпь. На это способен не каждый. Ибо или нужда, или, – если она устранена, – то скука, гонят человека в общество. Не будь их обеих, каждый оставался бы один уже потому, что только в одиночестве окружающая среда не противоречит той исключительной важности, тому высшему значению, какое каждый придает собственной личности; жизненное же столпотворение постоянно опровергает это мнение, показывая на каждом шагу его несостоятельность. В этом смысле одиночество является естественным состоянием человека: оно возвращает ему то первобытное, свойственное его природе счастье, каким наслаждался Адам.
Но ведь Адам не имел ни отца, ни матери. С этой стороны одиночество не есть естественное состояние человека: ведь при самом появлении на свет он не одинок, а имеет родителей и братьев, т. е. находится в обществе. Сообразно с этим склонность к одиночеству не первична, а является следствием опыта и размышления, развиваясь, притом, параллельно с ростом умственных сил и в соответствии с возрастом; из чего следует, что в общем общительность человека обратно пропорциональна с его летами. Маленький ребенок поднимает с испугу отчаянный крик, если его оставить одного на несколько минут. Для мальчика одиночество – тяжелое наказание. Юноши легко сходятся друг с другом; лишь наиболее благородные и возвышенные из них начинают иногда искать одиночества; но пробыть в уединении целый день – это и для них тяжело. Для взрослого это уже не трудно; он может долго оставаться один, притом тем дольше, чем он старше. Для старика, пережившего свое поколение и к тому же отчасти переросшего жизненные наслаждения, отчасти умершего для них, одиночество становится нормальным, естественным состоянием. Но все-таки при этом в каждом человеке склонность к уединению будет более или менее сильной в зависимости от его интеллектуальной ценности. Как уже сказано, это склонность – не чисто врожденная, непосредственно вытекшая из естественной потребности, а представляет собой лишь следствие приобретенного опыта и размышлений о нем, следствие выработанного убеждения в моральной и интеллектуальной бедности большинства людей, причем хуже всего то, что эти моральные и интеллектуальные недостатки человека являются союзниками и усиливают друг друга; в результате получается нечто отвратительное, делающее неприятным, даже невыносимым общение с большинством людей. Выходит, что вообще на этом свете много скверного, но общество все-таки хуже всего; даже Вольтер, общительный француз, и тот признался: «земля населена людьми, не заслуживающими, чтобы с ними разговаривали». – Мягкий Петрарка, столь сильно и постоянно привязанный к одиночеству, указывает на ту же причину: «Всегда искал я одинаковой жизни, – (то знают берега, поля и леса) – чтобы уйти от коротких недалеких умов, потерявших путь, ведущий их в небеса». – В том же смысле высказывается он по этому вопросу и в прекрасном сочинении «De vita solitaria», служащем, по-видимому, образцом Циммерману для его известного трактата об одиночестве. – Шанфор с присущим ему сарказмом подчеркивает этот производный, вторичный характер необщительности: «про человека, живущего уединенно, говорят иногда, что он не любит общества; это одно и то же, что сказать про кого-нибудь: „он не любит прогулок“ на том основании, что он неохотно гуляет вечером по парку Bondy[24]. – Даже кроткий христианин Ангелиус Силезиус повторяет то же самое своим оригинальным библейским языком: «Ирод – враг, Иосиф – это разум – и ему Бог во сне открыл опасность: Свет – Вифлеем, Египет же – пустыня – в нее должен удалиться дух, чтобы не пасть под тяжестью горя».
Ту же мысль находим у Джордано Бруно: «Все, кто ни старался насладиться на земле небесной жизнью, говорят единодушно: „мы бежали от нее и избрали одиночество“. – В том же духе говорит про себя и персианин Сади в Гулистане: „Когда мне прискучили мои Дамасские друзья, я вернулся в пустыню близ Иерусалима, ища общества зверей“. – Словом, так думали и говорили все, кого Прометей вылепил из лучшей глины. Какое удовольствие может доставить им общение с существами, с которыми соприкосновение возможно лишь на почве низших, худших элементов их натуры, на почве будничных, тривиальных, низких черт, которые только и служат в данном случае связующим звеном? Этой черни, неспособной подняться до их уровня, не остается ничего другого, как низвести их до себя, к чему она и прилагает всяческие старания. Следовательно, чувство, питающее склонность к уединению и одиночеству – есть чувство аристократическое. Пошляк всегда общителен; если же человек благороден, то это скажется прежде всего в том, что он не будет находить удовольствия в обществе, а все более и более станет предпочитать ему одиночество и постепенно, с годами придет к убеждению, что за редкими исключениями на свете только и есть выбор, что между одиночеством и пошлостью. Как ни звучит это резко, но несмотря на свою христианскую любвеобильность и мягкость, Ангелиус Силезиус согласился с этим: „тяжело одиночество; но если ты не будешь пошлым, – то ты повсюду будешь как в пустыне“.
Что касается людей, выдающегося ума, то вполне естественно, что эти истинные воспитатели человечества питают не больше склонности к тому, чтобы вступить в общение с другими, чем педагог к тому, чтобы вмешаться в шумную игру детей. Ведь они, рожденные для того, чтобы направить мир чрез море лжи к истине и вывести его из глубокой пропасти дикости и пошлости – на свет, к высокой культуре и благородству, – они, хотя и живут среди людей, однако, все же не принадлежат, в сущности к их обществу и потому уже с юности сознают себя значительно отличающимися от них существами; впрочем, вполне ясное сознание этого слагается не сразу, а с годами; тогда они начинают заботиться о том, чтобы к духовной отчужденности от других присоединить еще и физическую, и для этого никого не подпускают близко к себе, кроме разве тех, кто более или менее чист от общей пошлости.
Мы лучше ценили бы настоящее и больше наслаждались бы им, если бы в те хорошие дни, когда мы здоровы, сознавали, как во время болезни или в беде всякий час, когда мы не страдали и не терпели, казался нам бесконечно радостным, чем-то вроде потерянного рая или встреченного друга. Но мы проживаем хорошие дни, не замечая их; лишь когда наступают тяжелые времена, мы жаждем вернуть их. Мы пропускаем с кислым лицом тысячи веселых, приятных часов, не наслаждаясь ими, чтобы потом, в дни горя, с тщетной грустью вздыхать по ним. Вместо этого следует по достоинству ценить сносное настоящее, хотя бы самое обыденное, которое обычно мы равнодушно пропускаем мимо себя и даже стараемся отбыть как можно скорее. Не надо забывать, что настоящее сейчас же отходит в область прошлого, где оно, освещенное сиянием вечности, сохраняется нашей памятью и когда эта последняя в тяжелый час снимает с него завесу, мы искренне будем сожалеть о его невозвратности.
6) Всякое ограничение (Beschrдnkung) способствует счастью. Чем уже круг нашего зрения, наших действий и сношений, тем мы счастливее; чем шире он – тем чаще мы страдаем или тревожимся. Ведь вместе с ним растут и множатся заботы, желания и тревоги. Поэтому напр., слепые отнюдь не так несчастны, как мы это a priori судим: об этом свидетельствует тихое, почти радостное спокойствие, освещающее их лица. Отчасти из этого же правила вытекает то, что вторая половина нашей жизни бывает печальнее первой. Дело в том, что с течением лет горизонт наших целей и отношений раздвигается все шире и шире. В детстве он ограничен ближайшим окружением и самыми тесными отношениями; в юношеском возрасте он уже значительно шире; в пожилых летах он охватывает все течение нашей жизни и часто включает самые далекие отношения – государства и нации; наконец, в старости он обнимает и грядущие поколения.
Всякое ограничение, «сужение» хотя бы в духовном отношении, способствует нашему счастью. Ибо, чем меньше возбуждается воля, тем меньше страданий; а мы знаем, что страдания позитивны, а счастье – отрицательное понятие. Сужение сферы наших действий устраняет внешние причины возбуждения воли; ограничение духа – устраняет внутренние причины. Это последнее ограничение имеет, однако, тот недостаток, что открывает доступ скуке, которая косвенным образом становится источником бесчисленных страданий, ибо, желая прогнать ее, люди хватаются за все, что попало: за развлечения, за общество, роскошь, игру, за вино и т. д. и этим наживают вред, убытки и всяческие несчастия; поистине «трудно найти спокойствие при праздности». Насколько внешние ограничения благотворны, даже необходимы для нашего счастья, – поскольку, конечно, таковое возможно, – это явствует из того, что единственная ветвь поэзии, решающаяся описывать счастливых людей – идиллия, – всегда рисует их в крайне скромном положении и обстановке. На внутреннем ощущении этой истины основано также наше пристрастие к так называемым жанровым картинам. Поэтому счастье могут дать лишь возможно большая простота наших отношений и однообразие жизни, поскольку оно не вызывает в нас скуки; при этих условиях меньше всего ощущается жизнь, а следовательно, и преобладающее в ней горе; – жизнь наша становится ручьем – без волн и стремнин.
7) Особенно важно в вопросе нашего счастья то, чем наполнено, чем занято наше сознание. В этом отношении чисто умственный труд – при условии, что мы на него способны, – даст гораздо больше, чем реальная жизнь, с постоянным чередованием удач и неудач, с разными потрясениями и горестями. Правда, для этого необходимы значительные умственные способности. – Здесь следует отметить, что внешняя жизненная деятельность делает нас рассеянными, отвлекает от серьезных размышлений, лишая нас необходимого для того спокойствия и сосредоточенности. С другой стороны и продолжительные умственные занятия делают нас в известной мере непригодными к суете практической жизни. Поэтому, при наступлении обстоятельств, вынуждающих нас почему-либо к энергичной практической деятельности, благоразумно прерывать на время умственную работу.
8) Чтобы жить вполне разумно и извлекать из собственного опыта содержащиеся в нем уроки, следует почаще припоминать прошлое и пересматривать все, что было прожито, сделано, познано и прочувствовано при этом, сравнивать свои прежние суждения с настоящими, сопоставлять свои задания и усилия с результатами и с полученным удовлетворением. Это будет, так сказать, повторением тех лекций житейской мудрости, какие опыт читает каждому. Опыт можно еще уподобить тексту, комментарием к которому будут служить размышления и познания. Много знаний и усердные размышления при небольшом опыте подобны книгам, в которых на две строчки текста приходится 40 строчек комментариев. Широкий опыт, но без серьезного обдумывания или при ничтожных знаниях подобен бипонтиническим изданиям, без всяких примечаний, и оставляющих многое неясным.
Пифагор дает приблизительно тот же совет, рекомендуя вечером перед сном передумать все, что было сделано за день. Кто живет в вихре удовольствий или в суете дел, никогда не задумываясь о прошлом, и весь поглощен интересами текущей минуты – тот теряет ясность соображения: его дух погружается в какой-то хаос и мысли становятся спутанными, что выражается в отрывочности, раздробленности, бессвязности его речи. Это обнаруживается тем резче, чем больше внешних тревог и впечатлений, и чем слабее внутренняя, душевная деятельность.
Замечу кстати, что и после того, как минули поглощавшие нас дела и отношения, мы, по прошествии значительного времени, уже не в силах возвратить и возобновить вызванные ими когда-то чувства и настроения; мы можем лишь припомнить то, что мы в те времена на них реагировали вовне. Эта внешняя реакция – их результат, выражение, их мерило. Поэтому следовало бы тщательно хранить или в памяти или на бумаге факты из важных периодов нашей жизни. В этом отношении весьма полезны дневники.
9) Довольствоваться самим собою, быть для себя всем и иметь право сказать: omilia niea mecuin porto (все, что мое, – я ношу с собою) – это бесспорно важнейшее данное для счастья; нельзя не преклониться пред словами Аристотеля (Eth. Eud. УП, 2): «счастье – это довольство собою» Это в главных чертах есть та же мысль, которую содержит прекрасная сентенция Шанфора, взятая мною эпиграфом к этой книге. Ибо с одной стороны только на самого себя можно рассчитывать с некоторой уверенностью, а с другой – затруднения и невыгоды, опасности и неприятности, постигающие нас при общении с людьми, поистине бесчисленны и неизбежны.
Нет более ошибочного пути к счастью, как жизнь в большом свете, с ее блеском и празднествами (high life); стремясь превратить наше жалкое существование в сплошной ряд радостей, наслаждений и удовольствий, мы не избежим разочарования, особенно, если учесть необходимо сопутствующее такой жизни взаимное лганье[22].
Прежде всего любое общество неизбежно требует взаимного приспособления, уравнения и поэтому, чем общество больше – тем оно пошлее. Человек может быть всецело самим собою лишь пока он один; кто не любит одиночества – тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным. Принуждение – это неразлучный спутник любого общества, всегда требующего жертв тем более тяжелых, чем выше данная личность. Поэтому человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его «я». В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум – свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Далее, чем совершенней создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок. Особенно для него благоприятно, если духовному одиночеству сопутствует и физическое, в противном случае частое общение будет мешать, даже вредить ему, похищать у него его «я», не дав ничего взамен.
Природа установила громадное различие между людьми в смысле ума и нравственных качеств; общество же, не считаясь с этими различиями, уравнивает всех, вернее, заменяет эти естественные различия искусственною лестницей чинов и сословий, часто диаметрально противоположной порядку природы. Такое мерило очень выгодно для тех, что обижен природой; те же немногие, кто ею щедро наделены, оказываются в невыгодном положении, а потому удаляются от общества, в котором, таким образом, остается одна мелкота. Общество отталкивает умных людей своим принципом равноправия, т. е. равенством притязаний при неравенстве способностей, а следовательно, и заслуг. Так называемое хорошее общество готово признать любые достоинства, кроме умственных; эти последние – контрабанда. Общество возлагает на нас обязанность бесконечного терпения к глупости, и к извращенности и безумию; напротив, личные достоинства должны вымаливать себе пощаду или же прятаться, ибо умственное превосходство оскорбительно уже в силу своего существования помимо всякого вмешательства воли. Поэтому «хорошее» общество имеет не только ту невыгоду что сталкивает нас с людьми, которых мы не можем ни хвалить, ни любить, но и не позволяет нам быть самим собою, следовать своей натуре; с целью уравнять нас с другими, оно принуждает нас сокращать, даже уродовать себя. Умные речи и замечания, имеют смысл лишь в умном обществе; в обычном же их прямо-таки ненавидят: чтобы понравиться в таком обществе, надо быть пошлым и ограниченным, а потому, вступая в него, приходится отрекаться от 3/4 своего «я», дабы сравняться с другими. Правда, взамен себя мы приобретаем других, но чем выше внутренняя ценность данного субъекта, тем яснее, что выигрыш этот не сможет покрыть потерь, и сделка оказывается невыгодной: ведь общение с людьми не дает ничего, что могло бы вознаградить причиняемую им скуку, принужденность, неприятности и за самоотречение, к которому оно обязывает. Обычное общество таково, что променять его на одиночество только выгодно. К этому надо прибавить, что, желая как-нибудь вычеркнуть истинное духовное превосходство, которого оно не переносит и которое так редко, – общество произвольно подставило на его место ложные, условные достоинства, покоящиеся на бездоказательных положениях, традиционно передающихся в высших классах, и в то же время меняющихся, как пароль; совокупность их называется хорошим тоном bon ton, fashionableness. Но стоит им столкнуться с истинным превосходством и тотчас же обнаруживается их несостоятельность. Вообще же, «когда на сцену выходит хороший тон – здравый смысл удаляется».
Вообще человек может находиться в совершенной гармонии лишь с самим собою; это немыслимо ни с другом, ни с возлюбленной: различия в индивидуальности и настроении всегда создадут хотя бы небольшой диссонанс. Поэтому истинный, глубокий мир и полное спокойствие духа – эти, наряду со здоровьем наивысшие земные блага, – приобретаются в уединении и становятся постоянными только в совершенном одиночестве. Если при этом собственное «я» человека богато и высоко, то оно наслаждается высшим счастьем, какое можно найти на этом бедном свете. Будем откровенны: как бы тесно ни связывали людей дружба, любовь и брак, вполне искренно человек желает добра лишь самому себе, да разве еще своим детям. – Чем реже, вследствие субъективных или объективных условий, человек соприкасается с другими, тем лучше для него. Если уединение, безлюдье и имеют свои темные стороны, то, по крайней мере, они заранее известны: напротив, общество, под личиною времяпровождения, бесед, развлечений, коварно скрывает множество часто непоправимых бед. Юношество следовало бы прежде всего другого учить переносить одиночество, так как в нем источник счастья и душевного спокойствия.
Отсюда следует, что благо тому, кто рассчитывает только на себя и для кого его «я» – все. Цицерон говорит: «Счастливее всех тот, кто зависит только от себя и в себе одном видит всех (Paradox II). К тому же, чем выше человек значит для самого себя, тем меньше значат для него другие. Эта самоуверенность и удерживает достойных, внутренне богатых людей от общения с другими, общения, требующего стольких жертв, а тем паче препятствует им искать общества ценою самоотречения. Именно противоположное этому сознание делает заурядных людей такими общительными и приспособляющимися. Необходимо еще отметить, что все действительно ценное – не ценится людьми, а то, что ценится ими – на самом деле ничтожно. Замкнутая жизнь достойных, выдающихся людей служит доказательством и следствием этого. Ввиду сказанного достойный человек поступит чрезвычайно разумно, сократив в случае свои потребности ради того, чтобы сохранить или расширить свою свободу, и ограничить, с этой целью, свою личность, всегда стремящуюся к общению с людьми.
С другой стороны, людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, – т. е. самих себя. Внутренняя пустота и отвращение к самим себе гонят их в общество, на чужбину или в путешествия. Их дух не имеет силы привести себя в движение и сил этих они ищут в вине, причем нередко становятся пьяницами. Поэтому же они постоянно нуждаются во внешних возбуждениях, притом в возбуждениях сильных, доставить которые могут однородные с ними существа. Без этого их дух поникает под собственною тяжестью и впадает в тяжелую летаргию[23]. Надо добавить, что каждый из них – лишь малая дробь человечества и потому требуется дополнить его другими, чтобы могло получиться целое человеческое сознание. Напротив, цельный человек, человек par excellence, является уже не дробью, а единицей и может довольствоваться самим собою. В этом смысле заурядное общество можно сравнить с русским хором дудок, из которых каждая дает лишь одну ноту, причем мелодия получается лишь при точном, последовательном чередовании дудок. – . Ум и душа большинства людей однотонны, как эти дудки; похоже, что у них вертится в голове все время одна и та же мысль, заменить которую другой они не способны. Это объясняет не только причину их скуки, но и то, почему они столь общительны и чаще всего держатся стадами (людская стадность). Каждому из них невыносимо беспросветное однообразие собственной личности: «Всякая личность страдает отвращением к себе самой»; лишь, сообща, соединясь, они образуют нечто цельное – по аналогии с русскими дудками. Умный же человек подобен виртуозу, который может один выступать в концерте, – или же еще роялю; как рояль есть маленький оркестр, так и умный человек представляет собою маленький мир, и то, что другие образуют в совокупности, то образует он один, единством и цельностью своего сознания. Подобно роялю, он не составляет части оркестра, а рассчитан на игру соло, на одиночество; если же он и принимает участие в общем концерте, то или ведет главную партию или, как в вокальной музыке, дает первый тон. – Кто любит бывать в обществе, тот может из этого сравнения вывести правило, что недостаток в качествах окружающих его людей может быть в известной мере возмещен их количеством. Можно довольствоваться общением с одним умным человеком, но если встречается лишь средний сорт людей, то надо общаться с возможно большим числом их, чтобы получить хоть что-нибудь от их разнообразия и совокупности; – по аналогии с упомянутым русским хором; дай только Бог терпения на это!
Этой внутренней пустоте и бедности людей следует приписать то, что если достойные люди, имея в виду какую-либо благородную, идейную цель, соберутся для этого вместе, то результат почти всегда будет следующий: из черни человечества, все заполняющей, повсюду кишащей, словно черви, и готовой воспользоваться первым попавшимся средством, чтобы избавиться от скуки или от нужды, – из этой черни некоторые непременно примажутся или вломятся и сюда, и тогда или попортят все дело, или так исказят его, что исход будет приблизительно противоположен первоначальным намерениям.
Общительность можно рассматривать еще как взаимное душевное состояние, подобное тому физическому, какое практикуется при больших холодах, когда люди для этого сбиваются в кучу. Тот, у кого достаточно собственной душевной теплоты, не нуждается в подобной мере. На этот сюжет мною придумана басня, помещенная в последней главе II тома моих сочинений. Из сказанного следует, что общительность человека приблизительно обратно пропорциональна его интеллектуальной ценности, и сказать «он очень необщителен» – это почти то же самое, что «он – человек высоких достоинств».
Человеку, выдающемуся в умственном отношении, одиночество доставляет двоякую выгоду: во-первых, ту, что он остается с самим собою, во-вторых, ту, что он не в обществе других. Последняя выгода очень велика, если вспомнить, сколько принуждения, тягостей, даже опасностей приносит нам общение с людьми, «Вся беда наша в том, что мы не можем быть одни» – говорит Лабрюйер. Общительность – весьма опасная, даже гибельная склонность, так как она сталкивает нас с существами, огромное большинство коих нравственно испорчены и умственно извращены. Человек необщительный в этих людях не нуждается. Обладать стольким в самом себе, чтобы не нуждаться в людях, – это уже потому большое счастье, что источником почти всех наших страданий является общество, а душевное спокойствие, составляющее вместе со здоровьем существенный элемент нашего счастья, – подвергается большим с его стороны опасностям и вообще немыслимо без значительной дозы одиночества. Желая приобрести душевное спокойствие, циники отказывались от всякого имущества; кто откажется от общества, тот изобретет лучшее средство к достижению этой же цели. Бернарден де С. Пьер заметил правильно и метко; воздержание от пищи возвращает нам телесное здоровье, воздержание от людей дает нам спокойствие духа». Тот, кто рано свыкся с одиночеством и научился его ценить, тот приобрел золотую россыпь. На это способен не каждый. Ибо или нужда, или, – если она устранена, – то скука, гонят человека в общество. Не будь их обеих, каждый оставался бы один уже потому, что только в одиночестве окружающая среда не противоречит той исключительной важности, тому высшему значению, какое каждый придает собственной личности; жизненное же столпотворение постоянно опровергает это мнение, показывая на каждом шагу его несостоятельность. В этом смысле одиночество является естественным состоянием человека: оно возвращает ему то первобытное, свойственное его природе счастье, каким наслаждался Адам.
Но ведь Адам не имел ни отца, ни матери. С этой стороны одиночество не есть естественное состояние человека: ведь при самом появлении на свет он не одинок, а имеет родителей и братьев, т. е. находится в обществе. Сообразно с этим склонность к одиночеству не первична, а является следствием опыта и размышления, развиваясь, притом, параллельно с ростом умственных сил и в соответствии с возрастом; из чего следует, что в общем общительность человека обратно пропорциональна с его летами. Маленький ребенок поднимает с испугу отчаянный крик, если его оставить одного на несколько минут. Для мальчика одиночество – тяжелое наказание. Юноши легко сходятся друг с другом; лишь наиболее благородные и возвышенные из них начинают иногда искать одиночества; но пробыть в уединении целый день – это и для них тяжело. Для взрослого это уже не трудно; он может долго оставаться один, притом тем дольше, чем он старше. Для старика, пережившего свое поколение и к тому же отчасти переросшего жизненные наслаждения, отчасти умершего для них, одиночество становится нормальным, естественным состоянием. Но все-таки при этом в каждом человеке склонность к уединению будет более или менее сильной в зависимости от его интеллектуальной ценности. Как уже сказано, это склонность – не чисто врожденная, непосредственно вытекшая из естественной потребности, а представляет собой лишь следствие приобретенного опыта и размышлений о нем, следствие выработанного убеждения в моральной и интеллектуальной бедности большинства людей, причем хуже всего то, что эти моральные и интеллектуальные недостатки человека являются союзниками и усиливают друг друга; в результате получается нечто отвратительное, делающее неприятным, даже невыносимым общение с большинством людей. Выходит, что вообще на этом свете много скверного, но общество все-таки хуже всего; даже Вольтер, общительный француз, и тот признался: «земля населена людьми, не заслуживающими, чтобы с ними разговаривали». – Мягкий Петрарка, столь сильно и постоянно привязанный к одиночеству, указывает на ту же причину: «Всегда искал я одинаковой жизни, – (то знают берега, поля и леса) – чтобы уйти от коротких недалеких умов, потерявших путь, ведущий их в небеса». – В том же смысле высказывается он по этому вопросу и в прекрасном сочинении «De vita solitaria», служащем, по-видимому, образцом Циммерману для его известного трактата об одиночестве. – Шанфор с присущим ему сарказмом подчеркивает этот производный, вторичный характер необщительности: «про человека, живущего уединенно, говорят иногда, что он не любит общества; это одно и то же, что сказать про кого-нибудь: „он не любит прогулок“ на том основании, что он неохотно гуляет вечером по парку Bondy[24]. – Даже кроткий христианин Ангелиус Силезиус повторяет то же самое своим оригинальным библейским языком: «Ирод – враг, Иосиф – это разум – и ему Бог во сне открыл опасность: Свет – Вифлеем, Египет же – пустыня – в нее должен удалиться дух, чтобы не пасть под тяжестью горя».
Ту же мысль находим у Джордано Бруно: «Все, кто ни старался насладиться на земле небесной жизнью, говорят единодушно: „мы бежали от нее и избрали одиночество“. – В том же духе говорит про себя и персианин Сади в Гулистане: „Когда мне прискучили мои Дамасские друзья, я вернулся в пустыню близ Иерусалима, ища общества зверей“. – Словом, так думали и говорили все, кого Прометей вылепил из лучшей глины. Какое удовольствие может доставить им общение с существами, с которыми соприкосновение возможно лишь на почве низших, худших элементов их натуры, на почве будничных, тривиальных, низких черт, которые только и служат в данном случае связующим звеном? Этой черни, неспособной подняться до их уровня, не остается ничего другого, как низвести их до себя, к чему она и прилагает всяческие старания. Следовательно, чувство, питающее склонность к уединению и одиночеству – есть чувство аристократическое. Пошляк всегда общителен; если же человек благороден, то это скажется прежде всего в том, что он не будет находить удовольствия в обществе, а все более и более станет предпочитать ему одиночество и постепенно, с годами придет к убеждению, что за редкими исключениями на свете только и есть выбор, что между одиночеством и пошлостью. Как ни звучит это резко, но несмотря на свою христианскую любвеобильность и мягкость, Ангелиус Силезиус согласился с этим: „тяжело одиночество; но если ты не будешь пошлым, – то ты повсюду будешь как в пустыне“.
Что касается людей, выдающегося ума, то вполне естественно, что эти истинные воспитатели человечества питают не больше склонности к тому, чтобы вступить в общение с другими, чем педагог к тому, чтобы вмешаться в шумную игру детей. Ведь они, рожденные для того, чтобы направить мир чрез море лжи к истине и вывести его из глубокой пропасти дикости и пошлости – на свет, к высокой культуре и благородству, – они, хотя и живут среди людей, однако, все же не принадлежат, в сущности к их обществу и потому уже с юности сознают себя значительно отличающимися от них существами; впрочем, вполне ясное сознание этого слагается не сразу, а с годами; тогда они начинают заботиться о том, чтобы к духовной отчужденности от других присоединить еще и физическую, и для этого никого не подпускают близко к себе, кроме разве тех, кто более или менее чист от общей пошлости.