Умер человек, и я горюю по этому поводу, так как он был моим знакомым и я на кое-что от него рассчитывал (допустим, он мог меня познакомить с авторитетным для меня лицом). Такое горе нельзя назвать необоснованным или высосанным из пальца. Но вот я жалею умершего самого по себе, как, скажем, яркую и незаурядную личность (оценка, лишенная примерки на себя, предполагающая безотносительность оценивания). Я бы хотел, чтобы он продолжал жить, хотя лично для себя (или для "дела") ничего от этого не жду. Вроде бы желание странное и нелогичное, но на самом деле -- единственно осмысленное. А если жду - налицо ущербность, выражающаяся в зависимости от ценности той цели, ради которой возникло желание жизни другому существу, поскольку оно не замкнуто на самом себе, то есть не завершает схему, но требует продолжения, так как не объясняет ни само себя, ни происходящее в целом. А ведь был шанс "спастись", вырваться на свободу, пожалев просто так.
   Итак, меня бесспорно влечет все то, что не укладывается в рамки мира, где причиной обращения к чему-либо является расчет, что оно (это "что-либо") принесет какую-нибудь пользу. Мира, где мы убиваем то, к чему притрагиваемся. Акт корыстного использования есть акт убийства. А убивающий другого на самом деле убивает только себя. Подлинные отношения с окружающим миром (которые живы даже в тех, кто их отрицает) внутреннего, а не внешнего порядка. То есть -- без какой-либо дележки. Но когда мы ничего не делим, не утаиваем, не перетягиваем на себя одеяло (неврозы не в счет)? Когда нет посторонних (и одеяло стаскивать не с кого). Когда общаемся сами с собой. Вот потому, все, что только не встретит человек на своем пути -- все это будет он. В этом -- правда солипсизма. За круг себя человеку не выйти, как и положено созданию, ведающему о вечности. (Приобщенность к всегда актуальному -- своего рода гарант независимости от поощрений и наказаний, исходящих извне.) Так, я могу сказать, что ты -- это я. Это заявление будет обозначать лишь то, что я не жду от тебя ничего для себя. Стало быть ты не внешен по отношению ко мне, хоть ты и не я. Только, как и положено созданию, ведающему о вечности, в таком ограничении исключительно собой, в действительности, нет никакой ограниченности. Ведь своим полагается все, которое при этом не лишается своей самостоятельности. В этом -- правда объективизма.
   Кружится голова, слабеют ноги, рябит в глазах - человек теряется в мире, где все чему-то служит. Ему мало знания, что смысл А заключается в том, чтобы обслуживать В (о котором он ничего не знает). "Для чего тогда В?" - ставится вопрос, свидетельствующий о том, что тот, кто его задал, намерен дойти до конца. Нельзя жить в мире, где, за что ни возьмись, все имеет подчиненное значение. Встретив раба, спрашивают только одно: "Кто твой хозяин"? Бесконечное продолжение какого-либо сюжета превращает его в абсурд. Все должно закончиться, придти к развязке -- и, тем самым, обрести вневременное бытие. Конец позволяет обрести смысл. Именно благодаря отсвету конца мы можем говорить, думать, чувствовать -- быть. Что может быть признано в качестве оного? То, что уже ничему не служит. То, что больше не звено в цепочке и не предполагает, не нуждается в связке со следующим звеном, не передает эстафету дальше. Любопытный нюанс заключен в том, что в глазах относительного это спасительное начало предстает как нечто ненужное. Ведь оно уже ни для чего (приехали, "конечная"), а потому, с позиции практического подхода, бесполезно. Рожденное служить, столкнувшись с тем, чем могло бы оправдаться, будет его отрицать, так как не знает другой причины быть, кроме как быть полезным. Отрицать то, чему служит. Отрицать хозяина, без которого оно -- ничто. Я уже где-то об этом писал? Прошу прощения. Однако я еще не решил -- знак ли это того, что я исчерпался, или объективная невозможность отвести глаза от увиденного.
   На сей раз тема человеческих проявлений как своего рода излишеств всплыла в моей голове после того, как я позвонил на телефонную станцию. Когда на другом конце провода взяли трубку, я сказал: "Здравствуйте. У меня не работает телефон, его номер такой-то. Скажите, пожалуйста, когда мне ждать монтера? Завтра? Спасибо. До свидания". Меня впечатлили пустоты, на которые натолкнулись слова "здравствуйте", "спасибо". Иначе говоря, телефонистка не ответила мне приветствием на приветствие, не попрощалась и т. п. Я понял ее - она ждала информацию. И она была права. От меня требовалась голая информация, работа диспетчера заключается в том, чтобы реагировать именно на сообщаемые ей сведения, а не на "здравствуйте". С точки зрения мира автоматов она, повторяю, была права. Однако, она была не автоматом, а человеком. Человеком, забывшим о том, что есть такое ненужное, без которого все нужное напрасно. И поэтому в том, что саму себя телефонистка низвела до автомата, она была совершенно неправа. Я же, повесив трубку, вновь со всей очевидностью ощутил, что вся наша человечность держится на исключительно хрупких "вещах". В числе прочего, таких, как слова "здравствуйте", "добрый день", "благодарю", "всего доброго" и т. п. Ведь достаточно сказать: "Дайте мне пирог с капустой". Но мы, когда мы человеки, говорим продавщице более длинное предложение, полное вставок, в которых, по логике тленного, нет никакой необходимости: "Будьте любезны, пирожок с капустой, если вас не затруднит". Хотя мы прекрасно знаем, что это ее работа, что она просто обязана дать пирог с капустой, коль мы всучили ей деньги.
   19
   Так трудно признаться себе, что все, о чем мечтаешь - пустое, а все, чего боишься - и есть жизнь. Я не о мечте вообще, а о состояниях восторженно умилительной тупости, когда, например, выходишь поздно ночью от приятелей, с которыми распил бутылочку-другую да сыграл в преферанс, и томно так думаешь, мочась в темноте на придорожный столб: "Хорошо бы, чтобы так было всегда!" Вот, что тянет нас к вечной жизни, понимаемой как житие-бытие день за днем, год за годом, век за веком. К такой псевдовечности зовут нас инстинкты, комплексы, страсти, слабости, заблуждения etc., но отнюдь не истина.
   Мы мечтаем, чтобы жизнь была сытой и спокойной, чтобы нас обошли беды и лишения, чтобы мы спали на чистом белье, чтобы исправно работала канализация, чтобы не болел живот или зубы, чтобы каждый вечер в натопленной гостиной нас ждал душистый чай со слоеным пирогом, чтобы нас все любили и во всем шли навстречу. Мы мечтаем, наконец, чтобы весь этот кретинизм длился до бесконечности долго. Прервите себя в любой момент бодрствования (и даже сна) и зафиксируйте свои доминирующие желания: они только об этом. Так, слава Богу, что мы смертны!
   Поддаваясь сладким мечтаниям, мы уступаем самих себя, выпускаем себя из своих рук и плывем по течению чуждых нам мутных потоков. Нам, а не прокравшимся в нас отупляющим желаниям, следовало бы грезить о другом: о том, чтобы состояться, то есть суметь (успеть) совершить поступок чести, поступок добра, поступок красоты, поступок любви, поступок благородства, поступок великодушия, поступок силы, поступок свободы, поступок обаяния, поступок самопреодоления, поступок утонченности, поступок мужества, поступок такта, поступок ума. А с этой точки зрения совершенно без разницы, где ты будешь спать сегодня ночью - на чистой простыне, постеленной поверх мягкой перины, или на затхлой соломе в душном бараке. И если ты смог проявить себя по-человечески в ледяной тундре, ты в равном положении с тем, кто поступил по-человечески на солнечном пляже. Здесь происходит редукция времени и пространства.
   Реальная жизнь актуализируется через испытание, в том числе и на прочность, через риск. Пока человек ничем не рискует, он может говорить все, что угодно, как проверишь? С паническим ужасом осознаешь, что невозможно окунуться в реальную жизнь, не распростившись с тем, что вызвало желание иметь это всегда (завтра, послезавтра и т. д., то есть в ложно понимаемой вечности). В этом есть момент страдания. Однако следует знать, что это не более, чем страдание по оковам, за тебя решавшим твою судьбу. Сытость и стабильность обращают в рабство. Поддаваясь мечтаниям, что от лукавого, отклоняешься от своего назначения, от настоящей жизни. Очередной парадокс: кажущееся приятным - на самом деле, пустая бессмыслица, а там где страшно только там и возможна реальная радость, радость в своей полноте.
   Клюнув на соблазны комфорта, мы превращаем условия, обстановку жизни в самоцель, в то время как действительно самоценное актуально вне зависимости от любых условий и любой обстановки. К тому же, мы и недостойны хороших, приятных условий существования, поскольку, пребывая в них, как правило, впадаем в свинство, то есть отдаем себя на откуп телу и психике, которые, на самом деле, не есть наше "я", и лишь страдание способно растолкать и вытащить нас за шиворот из состояния (душевной) спячки - она-то и есть смерть, как поняли уже давно. Лишь такой смерти следует бояться - когда в смене событий душа остается незатронутой.
   Нам всегда более страшной видится потеря комфорта, и об этом мы переживаем в стократ чаще, чем об опасности лишиться ценностей невидимого (духовного) порядка. И лишь когда, заботясь о комфорте (теле), упускаем что-либо из неосязаемых богатств (тех, что не истребить моли), тогда только и понимаем, за что нужно было держаться обеими руками.
   Ад - это исполнение мечты об обладании относительным благом, ради которого поступились благом абсолютным. Страшнее я ничего не знаю.
   20
   Эхом гонга. Сегодня, в житейской круговерти, меня сопровождал голос, выпевающий: "С остановившимся ви-до-оо-ом". Собственно, вся песня была по-таинственному спокойной, приближающей к завершенности, однако ее иномирное происхождение можно было оспорить. При соответствующем настрое парить вместе с ней было бы приятно, но способностью за шиворот вытащить из текучки в тот момент, когда ты в нее полностью погружен, песня не обладала. Лишь неожиданный переход к ноте, на которой пелось "до-оо-ом", в мгновение уносил к пределам этого мира и выталкивал наружу.
   Одинакового для всех образа той страны, где мелодия "до-оо-ом" жила от веку, не существует. Сегодня для меня это была местность, где в мягкой тишине курился сладковатый туман, медленно заполняя собой все окрестности, состоящие, возможно, из вполне обычного горного пейзажа, даже конкретно кавказского пейзажа, где низкий кустарник сопровождал вьющуюся тропинку, и все, на что падал взгляд, сохраняло извечную расслабленность, которая, своей естественной пульсацией, и рождала этот неспешный, тягучий ритм, отзывающийся эхом, слегка меняющим ноту, и тотчас туман обволакивал, наконец, и самого слушателя, растворяя его в себе до такой степени, что он, превратившись из точки в пространстве и времени в самих пространство и время, лился музыкой над пасмурными, но согласными со своей участью долинами, которые тоже были он.
   Мелодия спасала меня от пустопорожней суматохи, то есть от до тех пор полезных дел, пока не появляется перспектива "конечного счета"; не позволяя им завладеть мной полностью и задушить. Когда глазам (слуху, мыслям) не за что зацепиться, так как любой предмет -- лишь фрагмент другого и так до бесконечности, начинается головокружение, предупреждающее, что и твоя судьба здесь - потонуть, сгинуть. Легко потеряться на чужбине, где безумная возня на земной поверхности, вдвойне безумная оттого, что она еще и на что-то рассчитывает, так разительно контрастирует с небесным покоем, свидетельствующим всем возможным разумным существам инвариант своего происхождения. Через возню покой не возникает, возня порождает саму себя, только в еще больших размерах, а любая благородная цель, то есть цель из разряда "последних", единственно заслуживающих стремления, совпадает с покоем, так как сама она уже "ни для чего" и, будучи достигнута, пребывает в своей полноте, ни в чем не нуждаясь. Однако способ достижения такой цели это тайна в том отношении, что не укладывается в наше понимание. Ибо все цели, достойные быть таковыми, достигаются не через активность (суету), а через выход из суеты, когда совершается престранное, чудное открытие: все, что нам нужно - уже, собственно, есть, идти никуда не надо, оно имелось в наличии изначально, подобно мозаике на полу, которую мы, ринувшись, в считанные минуты затопчем своими грязными ногами, ее же и ища, а после будем в недоумении спрашивать друг друга: "Так где же она? Где?" Чтобы стать свободным, требуется лишь одно - понять, что ты уже свободен. Искомое здесь (покой, например) обретается не действиями, а их прекращением. Все, что мы ищем - обитало в нас еще до поисков, до метаний, которые способны лишь удалять нас от самих себя. Требующее подсуетиться - чуждое, пустое.
   Опомнившийся уже только здесь, на чужбине, я знал, что на родину уже не вернуться физическим, буквальным способом. Снаружи родины больше нет, она живет у нас внутри, и, тем не менее, до нее еще надо добраться. Родина живет в нас так глубоко, что с ней не воссоединиться без особых приспособлений, вроде той мелодии, что воскресила для меня сегодня страну, где земной порядок гармонирует с небесным, а начало смыкается с концом, так что некуда спешить, коли ты вступил туда, что прежде всех времен.
   Конечно, где-то под вечер я сбился с частоты, на которой ловилась музыка родины, а точнее сказать, та музыка, которая сегодня играла для меня роль (по разным, в том числе и не связанным с мелодией самой по себе, причинам) проводника к заповедным местам. Может, в этом была моя вина, а может и нет, просто мелодия постепенно лишилась своего волшебного покрова. Но это уже не суть.
   21
   Вы когда-нибудь видели снующего мудреца?
   О, да! Вы приведете тысячу самых несокрушимых доводов, оправдывающих вашу беготню. Вы блестяще докажете, как это чертовски необходимо и жизненно важно: там - занять очередь, а там - поставить подпись, потом найти нужного человека, после чего обзвонить клиентуру, чтобы составить планы на следующую неделю. Закупить то, примерить это. Как без этого? Без этого - никак! Я и сам такой же.
   НО
   Вы когда-нибудь видели снующего мудреца?
   22
   Порассуждаем над одной поэтической строчкой, у меня же самого и вырвавшейся: "Я жизнь отдам за красоту!" Как ее понимать? Так, что поэту, конечно, жить хочется, но если уж возникнет ситуация, требующая во имя красоты отдать жизнь, делать нечего, придется отдавать? Да, нет же. Речь идет не о вынужденном шаге, а о мечте. Поэт (отвлечемся оттого, что это я) имеет в виду, что он желает умереть ради красоты, что он был бы счастлив, случись такое. А вот это уже расходится с нашими привычными представлениями о жизни.
   Я вообще склонен заявить, что главная проблема человека так и формулируется: за что умереть? За что умереть? - вот в чем вопрос. Умереть в смысле растратить, отдать, посвятить свою жизнь. Я говорю не о тяге к самоубийству, но о поиске такого, во что можно вложить себя без остатка. Ведь не в себя же себя вкладывать (скорее, наоборот -- высвободиться из себя). Это другое существо имеет для нас абсолютное значение, сами же для себя мы играем сугубо подчиненную роль. Мы для себя не абсолют уже потому, что сами себе принадлежим, то есть, имеем право собою распоряжаться. А подчинить себя тому, что уже находится у нас в подчинении, мы не можем по определению. Это исключено. Самому себе человек вправе в чем-то отказать, самого себя заставить потерпеть, самому себе причинить боль, при этом, приказав закрыть рот, прикусить язык - ведь это же он сам! Мы даже жертвуем собой, если считаем, что так надо. Повторяю, что поскольку мы над собой властвуем, постольку мы себе не служим.
   Итак, требуется найти нечто вне нас, чтобы мы направили себя ему на служение. Разумеется, направили сами, свободно и добровольно, так, как будто это служение необходимо нам самим (хоть оно и совершенно бескорыстно). Человек сам должен выбирать, что заслуживает того, чтобы он согласился за это умереть. О жертве ради чужих интересов речи нет и в помине. Если мне представлена свобода выбора, все выбранное мной - это с неизбежностью я и буду. Я, перекочевавший в то, что выбираю. Добровольно решая за что-то умереть, человек как бы превращает цель жертвоприношения в свое новое "я", по крайней мере, в частичку своего "я". Тот, кто сам выбрал за что-нибудь умереть, всегда умирает за свое, и, стало быть -- не умирает, рождаясь в том, ради чего, казалось бы, собой жертвует. Философы говорят в таких случаях о необходимости доступа к результатам предпринимаемых усилий. Понимание (выбор) и есть такой доступ, ведь когда понимаешь смысл какого-то действия, тогда можно соотнести его со своими мировоззренческими ценностями, самостоятельно прикинуть, нужно это или не нужно, стоит усилий или же нет. Понять - все равно что побывать там, куда поступят результаты, побыть их обладателем, вкусить их. И тогда - все в порядке. Ибо тогда никто не скажет, что он не успел вкусить плоды (а не потому ли мы так пугаемся смерти, что из-за нее можно не успеть осуществить задуманное?).
   Стихотворная фраза (позволив себе длинное отступление, я все же возвращаюсь к начатому): "Я жизнь отдам за красоту", - вырвалась у меня на гребне очень мощной эмоционально-экзистенциальной волны. Волны радости, умиротворения, утоленной жажды по твердой почве под ногами, чувства долгожданной завершенности. Можно даже сказать - покоя, и в этом не будет противоречия, потому что когда странствуешь в поисках покоя долгое время, его обретение сопровождается сильным душевным переживанием. Меня словно, наконец, отпустили на волю. Будто я увидел, наконец, искомую пристань, если воспользоваться избитым сравнением. И можно теперь расслабиться, махнуть на все рукой, загорланить песню и пуститься в безумный танец. Невозможная, но чудовищно желанная ясность. Счастье сбывания. Просветление. Вас передернуло? Но я ли один буквально впиваюсь в состояния, когда уже не нужно волноваться ни о минувшем, ни о грядущем? Когда совершаемое тобой настолько бесспорно, что под защитой этой абсолютной истинности ощущаешь себя бессмертным и непобедимым? Уютно как в материнской утробе. Праздник пребывания в круге божественного света (Божественного Света). В точке абсолюта (Абсолюта).
   Вот такие чувства завладели мной, когда я представил, что гибну за красоту. (Если вам смешно, то учтите, что я предельно искренен. А искреннее всегда выглядит неприлично детским и ужасно простым, почему мы и бережем его от посторонних, боимся выставить напоказ.) За красоту, как то, что ради самого себя. Употребляя выражения "красота ради красоты", "добро ради добра" мы сталкиваемся со структурами, закрытыми для времени, неподвластными ему. Вот в структуре, выражаемой словами "деньги ради пропитания", - время гуляет вовсю. В этом смысле, если опять вернуться к стихотворной строчке, красота выступает для поэта как абсолютное, то есть, грубо говоря, как начало и конец всего. Красота ради красоты - значит выше ее ничего нет. Ею нельзя пожертвовать, и именно по этой причине поэт мечтает во имя ее пожертвовать собой. Когда ясно видишь полную невозможность пренебречь красотой и ей подобным, возникает совершенно особое чувство. Ощущение вышеупомянутых праздника, счастья, просветления. Так радуется ребенок, нашедший маму, которую несколько минут назад потерял (вернее, от которой сам потерялся) в суете большого магазина. Красота, как весточка из мира, организованного по принципиально иным законам - есть спасение, а спасенный (скажем, от смерти или от ограниченности своего "я") - это тот, кто отдал себя ей.
   Представь, что ты убегаешь от кого-то, и на бегу сбрасываешь с себя различные тяжести. Сбросил одно, второе, третье, взялся за четвертое - и вдруг отчетливо понимаешь, что распрощаться с этим - невозможно. Казалось бы, следует только раздосадоваться, ведь с ним бежать гораздо труднее, а ты, напротив, чрезвычайно рад своему открытию. Радуешься тому, что мешает тебе убежать от преследователей. Они догоняют, и ты их благодаришь. Не ведая того, они помогли тебе найти, узнать нечто, что увело тебя в область, где ни преследование, ни затрудненный бег не имеют ровным счетом никакого значения.
   Не будь того, от чего нельзя избавиться, не будь того, ради чего можно и умереть - незачем было бы жить (бежать).
   "Я жизнь отдам за красоту!" - восклицает поэт, потому что в пригрезившейся сцене ему увиделась максимальная наполненность жизни. Выражение "красота для красоты" - есть обозначение абсолютно полной, завершенной гармонии. Это предел. В том числе - предел мечтаний. В том числе - предел слов. Все страждущее находит здесь свое утешение. Все одухотворенное - смысл.
   23
   Почему искусство так много внимания уделяет душевным страданиям (равно как и радостям), и совершенно игнорирует физическую боль (равно как и физическое удовольствие)? Один из тех вопросов, постановка которых дает больше, чем сам ответ.
   "Мне больно, мне так больно", - поется в песне, и все понимают, что имеются в виду терзания душевного порядка. Грусть расставания с любимой всего на каких-нибудь два часа становится поводом для нескончаемой поэмы, а ужасная страшная боль от тяжелой раны не удостаивается даже пары строчек.
   На то имеется свой резон. В отличие от физического, душевное страдание обладает одним очень важным свойством: само по себе, оно на многое проливает свет, являясь, как ныне принято выражаться, знаковым событием. Душевная боль обязательно несет в себе информацию о том, кто ее испытывает. Физическое страдание, увы, ничего не сообщает нам о человеке. Добрый он или злой, романтик или прагматик, мудрец или глупец - из покалываний порезанного пальца не выводится. Они (покалывания) недостаточны с точки зрения характеристики владельца пальца. А вот из душевных мук всегда виден весь человек. "Расскажи, о чем болит твоя душа, и я скажу, кто ты". Душевное страдание преисполнено возвышенности - в нем непременно присутствуют бескорыстные мотивы. Душа никогда не болит за себя. О наличии души у по себе убивающегося говорить преждевременно. Душою болят по вечному. Этим и примечательны нелепые с точки зрения природы метафизические мучения. Рискну сказать, что душевное страдание - это всегда осознанный выбор. Оно не случайно, как случайно подскальзываются и ломают себе руки-ноги. Душевной болью откликаются лишь на то, что уже есть внутри. Душевной болью отзываются только по своей воле. К ней не может быть принуждения. Страдания души нельзя назвать и напрасными. Это закономерные события, наделенные большим внутренним значением. Не бывает зряшных душевных мук: они нужны тому, кто им предается. Так, боль за умершего есть продолжение любви к нему, его утверждение как безусловно ценного, и, в этом смысле, очень важно ее длить и усиливать.
   О физической боли ничего такого не скажешь. Взятая сама по себе, она ни о чем нам не сообщает. Она всегда есть нечто случайное, навязанное, бессмысленное. Время, потраченное на ее
   переживание не останется с тобой, не попадет в вечность.
   24
   Процентомания. "Хорошо ли то, что я сделал?" "Хорошо, процентов этак на 35". "А хорошо на 35( - это хорошо?" "Это хорошо на 35(".
   Нет, в мире относительного нам не за что зацепиться. Неопределенность там правит бал. Там все хорошее одновременно является плохим, красивое безобразным, дорогое - дешевым. "Это, конечно, дорого, хотя с другой стороны, очень даже дешево. В зависимости от того, какие у вас доходы". Все мгновенно перевертывается - взялся за одно, глядишь, а под рукой уже другое. Как в фильме "From dusk till dawn", - прекрасные девушки оборачиваются жуткими монстрами.
   Вот и манит нас абсолютное, обладающее заветной неделимостью. Ведь не бывает полуправды, полусвободы, полулюбви, получести и т.п. Либо это правда - либо ложь. Либо это свобода - либо рабство. Любить можно только полностью, а не на три четверти или даже на 99(. Кто любит на 99,9( - тот не любит. Столь суровая радикальность и привлекает нас в том, что безотносительно. Надежна только вечность. Только тамошнее добро - добро, тамошняя истина истина, тамошнее величие - величие. Строго говоря, кроме вечности и нет ничего. За ее рамками лежит мир иллюзии, мир сна. Любой, даже самый чуждый метафизики человек ощущает интуитивную потребность в абсолютном. В том, что не меняет лица на зад при смене угла зрения. Что верно на все 100(. А то, чья верность хотя бы на чуточку меньше 100(, - уже ненадежно. И что 2(, что 99( - все одно. И жди подвоха, как от того плавающего бревна, на которое лучше не ступать - оно перевернется. "Этот поступок благороден на 60(". Значит на 40( он подл. Так что же я совершил - благородство или подлость? Даже сотая доля процента подлости лишает нас права величать поступок благородным. Почему? Да потому что благородство - категория абсолютная. Не будь тех или иных неделимых качеств, мы не смогли бы оценивать ни свои, ни чужие деяния. Распался бы сам язык, и мы бы мычали, как коровы, в устремлениях которых нет ничего безусловного (безусловный рефлекс не в счет). В нашей жизни очень много такого, что следует рассматривать исключительно в абсолютном смысле. Это правило вошло в нашу плоть и кровь настолько, что после слов: "Я люблю тебя", - никто не просит уточнить: "How much"? А признаться: "Теперь я люблю тебя больше (меньше)", - значит выдать себя с головой. Метафизическое начало сидит во всех нас, поэтому вместо слов: "Я люблю тебя неделимой любовью", - мы, как правило, выражаемся немного более кратко.