Страница:
Военная школа «Хиллтоп», как явствовало из ее названия, располагалась на вершине холма и на самом деле была военной1. Здание окружала высокая серая каменная стена, как в тюрьме, и Томас, въезжая на ее территорию через центральные ворота на взятом напрокат автомобиле, сразу увидел мальчиков в серо-голубой униформе, маршировавших по пыльному плацу под громкие отрывистые команды. Погода изменилась, стало холоднее, и некоторые деревья во дворе школы уже начали менять свой цвет.
Дорожка шла мимо плаца, и Томас, остановив машину, стал наблюдать за воспитанниками. Они, разбившись на четыре группы, разошлись по разным местам на площадке. Одни маршировали, другие ездили на велосипедах. Ближайшая к нему группа, в которую входило человек тридцать, включала воспитанников от двенадцати до четырнадцати лет, то есть все они были приблизительно такого возраста, что и его Уэсли. Когда они прошли мимо него строем, он, сколько ни вглядывался в их ряды, но сына среди них не узнал.
Томас снова завел машину, поехал дальше по дорожке к каменному серому зданию, похожему на небольшой замок. Вся территория была в образцовом порядке, на лужайках с подстриженной травой разбиты клумбы с цветами. Другие строения были тоже внушительные, солидные, построенные из такого же серого камня, что и маленький замок.
Тереза, вероятно, дерет с клиентов втридорога, если могла позволить себе устроить мальчишку в такое престижное учебное заведение, подумал Томас.
Выйдя из машины, он вошел в здание. В коридоре с гранитным полом было темно и прохладно. На стенах повсюду висели флаги, сабли, скрещенные ружья, мраморные доски с выбитыми золотом именами выпускников академии, погибших на испано-американской войне, во время мексиканской карательной экспедиции, Первой и Второй мировых войнах и в Корее. Все это смахивало на офис компании, рекламирующей свою продукцию. Мальчик со стрижкой ежиком и массой замысловатых шевронов на рукавах мундира спускался навстречу ему по лестнице.
– Сынок, не скажешь, где здесь главный офис? – спросил его Томас.
Мальчик тут же вытянулся перед ним по стойке «смирно», словно это не он, Томас, а генерал Макартур, и сказал:
– Прошу сюда, сэр!
По-видимому, здесь, в военной академии «Хиллтоп», воспитанников обучали оказывать почести старшему поколению. Может, поэтому Тереза и определила их мальчика сюда. Она таким образом хотела восполнить утраченное к себе уважение.
Мальчик распахнул перед ним двери в большой светлый офис. За барьером две женщины, сидя за столами, что-то писали.
– Вот мы и пришли, сэр, – сказал мальчик и, звонко щелкнув каблуками, повернулся.
Одна из женщин, оторвавшись от бумаг, на которых ставила какие-то пометки, спросила Томаса:
– Чем могу вам помочь, сэр? – На ней не было военной формы, и она не щелкала каблуками.
– В вашей школе учится мой сын, – объяснил Том. – Моя фамилия Джордах. Мне хотелось бы поговорить с кем-нибудь из начальства.
Женщина бросила на него какой-то странный взгляд, словно названная им фамилия ей была неприятна, резала слух. Встав со своего места, она сказала:
– Я сообщу полковнику Бейнбриджу, что вы здесь, сэр. Не угодно ли присесть?
Она, указав на скамью у стены, вразвалочку пошла к двери в другом конце офиса. Толстая, лет пятидесяти, с перекрученными чулками. Они, по-видимому, здесь не слишком искушают молодых солдат сексапильными дамами, подумал Томас.
Вскоре она снова появилась и, открыв небольшую дверцу в барьере, сказала:
– Полковник Бейнбридж примет вас сейчас, сэр. Извините, что пришлось немного подождать.
Она провела Томаса в глубь комнаты в кабинет полковника Бейнбриджа. В нем было еще больше флагов и фотографии генерала Паттона, генерала Эйзенхауэра и самого полковника Бейнбриджа, со свирепым выражением на лице, в боевой куртке, с пистолетом на боку, в каске, с болтающимся на шее биноклем. Его сфотографировали на фронте, во время Второй мировой войны.
Полковник Бейнбридж в военной форме регулярной армии Соединенных Штатов стоял за столом, готовый чинно приветствовать посетителя. Он был худощавее, чем на фотографии, почти лысый, носил очки в серебряной оправе, при нем не было ни оружия, ни бинокля, и сейчас он был похож на актера из военного фильма.
– Добро пожаловать в «Хиллтоп», – радушно сказал он.
Он не стоял перед ним по стойке «смирно», но у Тома сложилось впечатление, что он вытянулся, как того требует устав.
– Не угодно ли присесть? – Он тоже бросил на него странный взгляд, точно такой же, как швейцар в доме Рудольфа.
Если мне придется остаться в Америке подольше, подумал Томас, то надо купить другой костюм.
– Мне не хотелось бы злоупотреблять вашим временем, полковник, – начал Томас, – но я приехал повидать своего сына Уэсли.
– Да, конечно, я вас понимаю, – ответил Бейнбридж. – Он слегка заикался. – Скоро наступит перерыв в занятиях, и мы пошлем за ним. – Он смущенно откашлялся. – Мне доставляет большое удовольствие встреча с членом семьи этого мальчика, который наконец удосужился нанести нам визит. Насколько я понимаю, вы его отец. Я прав в своем предположении?
– Я все объяснил леди в приемной.
– Надеюсь, вы меня простите, мистер… мистер Джордах, – сказал Бейнбридж, рассеянно глядя на фотографию Эйзенхауэра на стене, – но в заявлении о приеме Уэсли ясно указано, что его отец умер.
Ах эта сука, подумал Томас, вонючая, мерзкая сука.
– Ну, как видите, я жив.
– Я, конечно, вижу, – нервно продолжал Бейнбридж. – Само собой, я все вижу воочию. Но, должно быть, здесь вкралась какая-то ошибка, совершенная клерком, хотя, конечно, трудно понять, каким образом…
– Меня не было в стране несколько лет, – объяснил Томас. – Кроме того, нельзя сказать, что нас с женой связывают добрые отношения.
– Ах вон оно что, – Бейнбридж постукивал пальцами по маленькой бронзовой пушечке у него на столе. – Конечно, не принято вмешиваться в чужие семейные дела… Я никогда не имел чести встречаться с миссис Джордах. Мы с ней только переписывались. Это ведь та самая миссис Джордах? – приходя в замешательство, спросил Бейнбридж. – Та, которая занимается антиквариатом в Нью-Йорке?
– Может, среди ее клиентов и есть антиквары, – ответил Томас. – Я этого не знаю. Дело не в этом, я хочу увидеть своего сына.
– Они закончат строевую подготовку через пять минут, – сказал Бейнбридж. – Я уверен, что, увидев вас, он очень обрадуется. Очень обрадуется. Встреча с вами – вот что ему, прежде всего, требуется сейчас… в этот момент…
– Почему вы так говорите? Что с ним случилось?
– Понимаете, он – очень трудный мальчик, мистер Джордах. Очень трудный. У нас с ним постоянно возникают проблемы.
– Какие такие проблемы?..
– Он чрезвычайно… ну… он чрезвычайно драчлив. – Бейнбридж был ужасно доволен, что сумел наконец подобрать нужное слово. – Он постоянно завязывает драки. С кем угодно. Неважно, сколько лет противнику и какого он роста. В прошлом семестре он даже ударил одного преподавателя. Преподавателя естественной истории. Тот целую неделю не мог вести занятия. Он очень ловко… как бы получше выразиться… орудует своими кулаками, юный Уэсли. Конечно, нам нравится любой мальчик, демонстрирующий обычную, нормальную агрессивность в школе, такой, как наша, но Уэсли…– Бейнбридж вздохнул. – Его несогласие с чем-нибудь приводит не к обычным школьным потасовкам, а к настоящим дракам, и нам даже приходилось после них отправлять наших воспитанников в госпиталь, причем даже из старшеклассников. Буду с вами до конца откровенным, в нем преобладает злобность взрослого человека, и мы, педагоги, считаем его весьма опасным.
Ну вот, бурлит кровь Джордахов, с горечью подумал Томас, кровь Джордахов, черт бы ее побрал.
– Мне не хотелось бы вас огорчать, мистер Джордах, но весь этот семестр Уэсли проходит испытательный срок и в связи с этим лишен всех привилегий…– сказал Бейнбридж.
– Ну, полковник, – заговорил Томас. – У меня хорошая новость для вас. Я собираюсь предпринять кое-что в отношении Уэсли и решить все ваши проблемы.
– Рад это слышать от вас! Я очень рад, что вы намерены все взять в свои руки, мистер Джордах. Сколько раз мы писали его матери, но, судя по всему, она настолько занята, что у нее нет времени даже нам ответить.
– Я намерен забрать его из школы сегодня же, – сказал Томас. – И вам больше не нужно будет беспокоиться о нем.
Рука Бейнбриджа, лежавшая на маленькой игрушечной пушечке, задрожала.
– Нет, я не предлагал ничего столь радикального, сэр, смею вас заверить. – Голос у него тоже дрожал.
Сражения в Нормандии, битвы в долине Рейна давно ушли в прошлое, и теперь это был просто старик в военной форме офицера.
– Ну а я вам предлагаю, полковник, – решительно заявил Томас.
Бейнбридж поднялся из-за своего стола.
– Боюсь, что… это не положено, – сказал он. – У нас должно быть письменное разрешение от матери. В конце концов мы имели дело только с ней. Она оплатила обучение за целый учебный год. К тому же нам нужно знать, какие отношения связывают вас с этим мальчиком.
Томас, вытащив бумажник, извлек из него свой паспорт, положил его на стол перед Бейнбриджем.
– Ну, кто здесь на фото? – спросил он.
Бейнбридж открыл книжицу в зеленом переплете.
– Конечно, это вы, – сказал он, – и ваша фамилия Джордах. Но, с другой стороны… Поймите, сэр, мне просто необходимо связаться по этому поводу с матерью мальчика…
– Мне не хочется отнимать у вас драгоценное время, полковник.
Порывшись во внутреннем кармане, он вытащил из него пакет и извлек бумаги, составленные при задержании Терезы в полицейском участке, а также доклад частного сыщика по поводу Терезы Джордах, или же Терезы Лаваль.
– Вот, прошу ознакомиться, – сказал он, протягивая документы полковнику.
Бейнбридж бегло просмотрел доклад сыщика, потом, сняв очки, потер устало глаза.
– Ах, боже мой! – Он поспешно вернул бумаги Томасу, словно опасаясь, что побудь они еще несколько минут в его кабинете, то так навечно и останутся в архиве школы.
– Ну, вы все-таки намерены удерживать мальчишку? – резко спросил Томас.
– Конечно, это меняет дело, – сказал Бейнбридж. – Кардинальным образом.
Полчаса спустя они выезжали через центральные ворота военной школы «Хиллтоп». Солдатский сундучок Уэсли стоял на заднем сиденье, а сам он, в военной форме, сидел на переднем рядом с Томасом. Довольно крупный для своего возраста парнишка, с желтоватой, как у больного, кожей, весь в прыщах. Мрачный взгляд черных глаз, большой, резко очерченный рот с тонкими, мягкими губами придавал ему сходство, скорее, с Акселем Джордахом, чем с его отцом Томасом. Когда его привели к Томасу, он не проявил никаких особенно восторженных чувств и абсолютно равнодушно, не выказывая ни радости, ни огорчения, воспринял сообщение о том, что его забирают из школы, и даже не поинтересовался, куда повезет его Томас.
– Завтра, – сказал ему Томас, когда серое здание скрылось у них за спиной, – ты наденешь нормальную одежду. И имей в виду: здесь, в школе, у тебя была последняя драка.
Мальчик молчал.
– Ты меня слышишь?
– Да, сэр.
– Не называй меня сэром! Я твой отец!
ГЛАВА ПЯТАЯ
1966 год
За своей работой Гретхен то и дело на несколько минут забывала, что сегодня у нее день рождения – ей исполнилось ровно сорок. Сидя за звукомонтажным аппаратом, она напряженно вглядывалась в стеклянный экран, двигая то один, то другой рычажок. Она накладывала звуковую дорожку на пленку. На руках у нее были грязные хлопчатобумажные белые перчатки, сплошь в пятнах от эмульсии. Следы от пленки. Она быстро метила красным карандашом куски и отдавала их ассистентке, чтобы та склеивала и складывала в коробку по порядку. Из соседних монтажерских на этаже их здания на Бродвее, где арендовали помещения и другие кинокомпании, до нее доносились обрывки голосов, зловещие хриплые крики, взрывы, оркестровые пассажи и пронзительный визг, когда крутили назад пленку на большой скорости. Но она была настолько поглощена своей работой, что не слышала никаких посторонних шумов. Обычная обстановка монтажной – щелкающие, гудящие аппараты, искаженные звуки, круглые жестяные коробки с пленкой, сложенные на полках.
Она делала уже третью свою картину в качестве главного монтажера. Сэм Кори научил ее всему, что знал сам, когда она была у него ассистенткой, и потом, высоко отозвавшись о ней в разговоре с режиссерами и продюсерами, тем самым сделал ей рекламу, благословил Гретхен на самостоятельную работу. Обладая высоким профессионализмом, к тому же наделенный богатым воображением, без всяких амбиций и стремления занять место режиссера, что неизменно могло вызвать только зависть со стороны окружающих, Гретхен пользовалась на студии большим спросом и теперь могла сама выбирать то, что ей нравится, из всего того, что ей наперебой предлагали.
Картину, над которой она в данный момент работала, снимали в Нью-Йорке, и безличностное разнообразие этого города пленило ее, освежило после никогда не меняющейся, обманчиво веселой атмосферы «одной большой семьи» в Голливуде, где все знали друг о друге. В свободное время она продолжала заниматься политической деятельностью, которой отдавала львиную долю своего досуга в Лос-Анджелесе после гибели Колина. Со своей ассистенткой Идой Коуэн они ходили на разные митинги, где произносились пламенные речи за и против войны во Вьетнаме, горячо обсуждалась проблема перевозки учеников на школьных автобусах. Она подписывала десятки петиций, пыталась уговорить знаменитых людей в кинобизнесе тоже поставить свои подписи. Вся эта суета помогала ей избавиться от чувства вины за то, что она бросила учебу в Калифорнии. К тому же Билли уже достиг призывного возраста, и мысль о том, что ее единственного сына могут убить там, во Вьетнаме, была для нее просто невыносимой. У Иды не было сыновей, но она проявляла еще большую, чем Гретхен, активность на политических сборищах, антивоенных демонстрациях, распространяла куда больше петиций, чем она. Обе они носили на блузках и на отворотах пальто значки со словами «Запретим атомную бомбу!».
Если вечером она не ходила на митинги, то довольно часто посещала театр и делала это с куда большим удовольствием, чем прежде, словно компенсируя свое долголетнее отсутствие на Бродвее. Иногда она ходила на спектакли с Идой, маленькой, безвкусно одевающейся проницательной женщиной, с которой у нее завязалась прочная дружба, или с режиссером ее картины Эвансом Кинселлой, с которым у нее был роман, иногда с Рудольфом и Джин, если они были в городе, или же с кем-нибудь из актеров, с которыми познакомилась на съемочной площадке.
На стеклянном экране перед ней мелькали кадры, и она болезненно морщилась. Кинселла снимал картину так, что было очень трудно ухватить тональность, которая соответствовала тому или иному отрывку. Если ей не удастся исправить дело с помощью искусного монтажа или если сам Кинселла не придумает ничего нового, то всю сцену обязательно придется переснимать. Она была в этом уверена на все сто.
Она выключила аппарат, чтобы выкурить сигарету. В жестяных крышках от коробок для пленки, которые они с Идой превратили в пепельницы, всегда было полно окурков. Повсюду в монтажной стояли бумажные стаканчики для кофе со следами губной помады.
Да, сорок лет, горестно подумала она, затягиваясь сигаретой.
Пока никто ее не поздравил с днем рождения. В отеле она на всякий случай все же заглянула в свой почтовый ящик – нет ли там хоть телеграммы от Билли? Нет, телеграммы не было. Она ничего не сказала о своем дне рождения Иде, которая наматывала на бобину длинные куски пленки из большой парусиновой корзины. Иде самой уже за сорок, для чего тревожить ее душу? И, конечно, она ничего не сообщила Эвансу. Ему было всего тридцать два. Сорокалетней женщине не подобает напоминать тридцатидвухлетнему любовнику о своем дне рождения. Она вспомнила свою мать – какой она была в день ее рождения сорок лет назад? Первенец, к тому же девочка, которую она родила, когда и сама была еще, по сути, девочкой – ей было чуть за двадцать. Интересно, что Мэри Пиз Джордах говорила тогда своей новорожденной дочери, проливала ли над ней слезы? А когда родился Билли…
Дверь отворилась, и в монтажную вошел Эванс. На нем был белый с поясом плащ, вельветовые штаны, красная спортивная рубашка, кашемировый свитер. Он не делал Нью-Йорку никаких уступок в стиле одежды и одевался, как всегда, по-своему. Гретхен заметила, что его плащ – мокрый. В течение нескольких часов она ни разу не выглянула в окно и не знала, что на улице идет дождь.
– Привет, девочки, – поздоровался с ними Эванс. Высокий, худощавый, с взъерошенными черными волосами, с черной щетиной, которой постоянно требовалась бритва. Его враги утверждали, что он похож на волка. У Гретхен о его внешности пока не сложилось устойчивое мнение. То он ей казался красивым, то по-еврейски уродливым, хотя он не был евреем. Кинселла было его настоящее имя. Когда-то три года он ходил к врачу-психоаналитику. Он уже снял шесть картин, трем из них сопутствовал успех, по природе он был сибаритом – как только входил в комнату, то тут же прилипал к чему-нибудь спиной или садился прямо на стол, а если видел кушетку, то бесцеремонно заваливался на нее, задирая ноги. Он носил замшевые армейские ботинки.
Первой он поцеловал в щечку Иду, потом – Гретхен. Он сделал одну свою картину в Париже и там научился целовать всех подряд на съемочной площадке. Картина его была просто ужасной.
– Какой отвратительный день, – сказал он.
Он с размаху уселся на металлический монтажный стол. Он всегда и в любом месте чувствовал себя как дома.
– Сегодня утром начали снимать две мизансцены, как вдруг пошел дождь. Но это только к лучшему. Хейзен уже напился к полудню. (Ричард Хейзен – исполнитель главной роли. Он всегда надирался к полудню.) Ну, как дела? – осведомился он. – Все готовы? Можем смотреть?
– Почти, – сказала Гретхен. Как жаль, что она не заметила, что уже так поздно. Она бы привела в порядок волосы, освежила макияж ради Эванса.
– Ида, – сказала Гретхен, – возьми последнюю часть, а я попрошу Фредди прокрутить ее после текущего съемочного материала.
Они вместе спустились в холл, дошли до маленькой проекционной в конце коридора. Эванс незаметно ущипнул ее за руку.
– Гретхен, – сказал он, – прекрасная, неутомимая труженица.
Они сидели в темной проекционной, просматривая материал предыдущего съемочного дня, одну и ту же сцену, снятую с разных ракурсов, которая, как они все надеялись, гармонично войдет в фильм, который будет демонстрироваться на больших экранах в кинотеатрах по всей стране.
Глядя на экран, Гретхен думала о том, как проявляется причудливый, своеобразный талант Эванса на каждом дециметре снятой пленки. Она мысленно отмечала, где ей предстоит сделать первый монтажный кадр в отснятом материале. Ричард Хейзен был пьян и явно надрался вчера еще до полудня – это было прекрасно видно в кадрах. Если так будет продолжаться, то через пару лет никто ему не даст работу.
– Ну, что скажешь? – спросил Эванс, когда включили свет.
– Лучше снимать Хейзена по утрам, пока он еще не надрался, – сказала она.
– Видно, да? – спросил Эванс.
Он сидел, глубоко съехав вниз на стуле, положив ноги на спинку другого, стоявшего перед ним.
– А как ты думаешь? – спросила Гретхен.
– Ладно, придется поговорить с его агентом.
– Лучше поговори с его барменом, – посоветовала Гретхен.
– Выпивка, – вздохнул Эванс. – Проклятье Кинселлы, я имею в виду, когда пьют другие.
Проекционная вновь погрузилась в темноту, и они стали смотреть тот кусок, над которым Гретхен работала целый день. Сейчас, на большом экране, он казался ей гораздо хуже, чем тогда, в аппаратной. Но когда его прокрутили и снова включили свет, Эванс сказал:
– Отлично! Мне нравится.
Гретхен знала Эванса вот уже два года, она сделала с ним картину до этой и пришла к выводу, что режиссер ее слишком нетребователен к себе, ему всегда нравится то, что он делает. Где-то в подсознании, подспудно, он решил, что высокомерие только способствует лучшему выражению его «эго» и что для психического здоровья надо держаться независимо и не допускать, чтобы его критиковали, это чревато опасностью.
– Я не совсем уверена, – возразила Гретхен. – Мне хотелось бы еще повозиться с этим куском…
– Напрасная трата времени, – отозвался Эванс. – Я же говорю тебе – все хорошо!
Как и большинство режиссеров, он проявлял свое нетерпение в монтажной и всегда небрежно относился к деталям.
– Не знаю, – неуверенно сказала Гретхен. – По-моему, сильно растянуто.
– Именно это мне и нужно, – объяснил ей Эванс. – Я хочу, чтобы здесь все было именно растянуто. – Он возражал ей, как упрямый ребенок.
– Посмотри сам! Все эти люди входят в двери, выходят, – настаивала на своем Гретхен, – эти зловещие тени мелькают, мелькают, но в результате так ничего зловещего и не происходит…
– Не нужно делать из меня Колина Берка, – вспылил Эванс. Он вскочил на ноги. – Меня зовут Эванс Кинселла, напоминаю, если ты забыла, и оно, мое имя, таким останется впредь – Эванс Кинселла. Прошу тебя, всегда помни об этом.
– Прекрати ребячиться, – резко ответила Гретхен. Иногда две роли, которые она исполняла для Эванса-любовника и Эванса-режиссера, переплетались.
– Где мой плащ? Где я оставил этот проклятый плащ? – громко закричал он.
– Ты его оставил в монтажной.
Они возвращались в монтажную вместе. Эванс не помог ей нести коробки с только что просмотренным материалом, который она получила в киноаппаратной. Он раздраженно натягивал плащ. Ида готовила монтажный лист для фильма, который они снимали днем. Эванс подошел к двери, но вдруг остановился, вернулся к Гретхен.
– Я хотел пригласить тебя вместе пообедать, а потом – в кино, – сказал он. – Ну, как? – Он кротко ей улыбнулся. Мысль о том, что он кому-то может не понравиться даже на одно мгновение, была для него просто невыносима.
– Извини, не могу, – ответила Гретхен. – За мной должен заехать брат. На уик-энд я собираюсь к нему в Уитби.
Эванс сразу опечалился, ушел в себя. Его настроение менялось каждую секунду.
– На этот уик-энд, выходит, я свободен как птица. А я-то думал, что мы сможем…– Он посмотрел на Иду, давая понять, что она ему мешает, что она здесь лишняя. Но та, не обращая на него никакого внимания, продолжала увлеченно работать над монтажными листами.
– Я вернусь в воскресенье, как раз к ужину, – сказала Гретхен.
– О'кей. Посмотрю, что у меня выйдет. Передай привет своему брату. Поздравь его от моего имени.
– С чем это?
– Разве ты не видела его фотографию в журнале «Лук»? Он теперь знаменитость, его знает вся Америка. По меньшей мере, на одну неделю.
– Ах, это, – вспомнила Гретхен.
Журнал поместил статью под заголовком «Десять молодых, не достигших сорока, политиков, подающих большие надежды» и две фотографии Рудольфа, одна с Джин в гостиной их дома, а на второй он сидит за своим письменным столом в городской мэрии. В статье подробно рассказывалось о привлекательном молодом мэре с красивой, молодой и богатой женой, который стремительно идет вверх в республиканских кругах. Умеренный либерал, энергичный администратор, он не был еще одним оторванным от жизни политиком-теоретиком и никогда в своей жизни зря не получал жалованье. Реформировал городскую управу, способствовал развитию жилищного строительства, прижал промышленные предприятия, загрязняющие окружающую среду, посадил за решетку бывшего шефа полиции и трех полицейских за взятки, поднял вопрос о выпуске облигаций для создания новых школ, стал влиятельным попечителем университета Уитби, ввел в нем совместное обучение. Дальновидный реформатор, он провел успешный эксперимент с закрытием центра города для движения транспорта по воскресеньям и вечерами в будни, чтобы жители могли, не нервничая, спокойно прогуливаться по проезжей части улиц, делая покупки в центральных магазинах, превратил газету «Сентинел», владельцем которой стал, в пропагандистский центр, где регулярно публикуют острые, разоблачительные статьи о проблемах как местного, так и общенационального значения, и его газета не раз получала награды как лучший орган среди печатных изданий в городах с населением менее пятидесяти тысяч; произнес зажигательную речь на съезде мэров Америки в Атлантик-Сити, заслужившую восторженные аплодисменты; был принят в Белом доме вместе с группой лучших мэров страны.
– Когда читаешь эту статью, – сказала Гретхен, – складывается впечатление, что он сделал в Уитби все, что только возможно, кроме разве воскрешения мертвых. По-видимому, ее писала журналистка, безумно влюбленная в него. А мой братец умеет очаровывать, этого у него не отнимешь.
За своей работой Гретхен то и дело на несколько минут забывала, что сегодня у нее день рождения – ей исполнилось ровно сорок. Сидя за звукомонтажным аппаратом, она напряженно вглядывалась в стеклянный экран, двигая то один, то другой рычажок. Она накладывала звуковую дорожку на пленку. На руках у нее были грязные хлопчатобумажные белые перчатки, сплошь в пятнах от эмульсии. Следы от пленки. Она быстро метила красным карандашом куски и отдавала их ассистентке, чтобы та склеивала и складывала в коробку по порядку. Из соседних монтажерских на этаже их здания на Бродвее, где арендовали помещения и другие кинокомпании, до нее доносились обрывки голосов, зловещие хриплые крики, взрывы, оркестровые пассажи и пронзительный визг, когда крутили назад пленку на большой скорости. Но она была настолько поглощена своей работой, что не слышала никаких посторонних шумов. Обычная обстановка монтажной – щелкающие, гудящие аппараты, искаженные звуки, круглые жестяные коробки с пленкой, сложенные на полках.
Она делала уже третью свою картину в качестве главного монтажера. Сэм Кори научил ее всему, что знал сам, когда она была у него ассистенткой, и потом, высоко отозвавшись о ней в разговоре с режиссерами и продюсерами, тем самым сделал ей рекламу, благословил Гретхен на самостоятельную работу. Обладая высоким профессионализмом, к тому же наделенный богатым воображением, без всяких амбиций и стремления занять место режиссера, что неизменно могло вызвать только зависть со стороны окружающих, Гретхен пользовалась на студии большим спросом и теперь могла сама выбирать то, что ей нравится, из всего того, что ей наперебой предлагали.
Картину, над которой она в данный момент работала, снимали в Нью-Йорке, и безличностное разнообразие этого города пленило ее, освежило после никогда не меняющейся, обманчиво веселой атмосферы «одной большой семьи» в Голливуде, где все знали друг о друге. В свободное время она продолжала заниматься политической деятельностью, которой отдавала львиную долю своего досуга в Лос-Анджелесе после гибели Колина. Со своей ассистенткой Идой Коуэн они ходили на разные митинги, где произносились пламенные речи за и против войны во Вьетнаме, горячо обсуждалась проблема перевозки учеников на школьных автобусах. Она подписывала десятки петиций, пыталась уговорить знаменитых людей в кинобизнесе тоже поставить свои подписи. Вся эта суета помогала ей избавиться от чувства вины за то, что она бросила учебу в Калифорнии. К тому же Билли уже достиг призывного возраста, и мысль о том, что ее единственного сына могут убить там, во Вьетнаме, была для нее просто невыносимой. У Иды не было сыновей, но она проявляла еще большую, чем Гретхен, активность на политических сборищах, антивоенных демонстрациях, распространяла куда больше петиций, чем она. Обе они носили на блузках и на отворотах пальто значки со словами «Запретим атомную бомбу!».
Если вечером она не ходила на митинги, то довольно часто посещала театр и делала это с куда большим удовольствием, чем прежде, словно компенсируя свое долголетнее отсутствие на Бродвее. Иногда она ходила на спектакли с Идой, маленькой, безвкусно одевающейся проницательной женщиной, с которой у нее завязалась прочная дружба, или с режиссером ее картины Эвансом Кинселлой, с которым у нее был роман, иногда с Рудольфом и Джин, если они были в городе, или же с кем-нибудь из актеров, с которыми познакомилась на съемочной площадке.
На стеклянном экране перед ней мелькали кадры, и она болезненно морщилась. Кинселла снимал картину так, что было очень трудно ухватить тональность, которая соответствовала тому или иному отрывку. Если ей не удастся исправить дело с помощью искусного монтажа или если сам Кинселла не придумает ничего нового, то всю сцену обязательно придется переснимать. Она была в этом уверена на все сто.
Она выключила аппарат, чтобы выкурить сигарету. В жестяных крышках от коробок для пленки, которые они с Идой превратили в пепельницы, всегда было полно окурков. Повсюду в монтажной стояли бумажные стаканчики для кофе со следами губной помады.
Да, сорок лет, горестно подумала она, затягиваясь сигаретой.
Пока никто ее не поздравил с днем рождения. В отеле она на всякий случай все же заглянула в свой почтовый ящик – нет ли там хоть телеграммы от Билли? Нет, телеграммы не было. Она ничего не сказала о своем дне рождения Иде, которая наматывала на бобину длинные куски пленки из большой парусиновой корзины. Иде самой уже за сорок, для чего тревожить ее душу? И, конечно, она ничего не сообщила Эвансу. Ему было всего тридцать два. Сорокалетней женщине не подобает напоминать тридцатидвухлетнему любовнику о своем дне рождения. Она вспомнила свою мать – какой она была в день ее рождения сорок лет назад? Первенец, к тому же девочка, которую она родила, когда и сама была еще, по сути, девочкой – ей было чуть за двадцать. Интересно, что Мэри Пиз Джордах говорила тогда своей новорожденной дочери, проливала ли над ней слезы? А когда родился Билли…
Дверь отворилась, и в монтажную вошел Эванс. На нем был белый с поясом плащ, вельветовые штаны, красная спортивная рубашка, кашемировый свитер. Он не делал Нью-Йорку никаких уступок в стиле одежды и одевался, как всегда, по-своему. Гретхен заметила, что его плащ – мокрый. В течение нескольких часов она ни разу не выглянула в окно и не знала, что на улице идет дождь.
– Привет, девочки, – поздоровался с ними Эванс. Высокий, худощавый, с взъерошенными черными волосами, с черной щетиной, которой постоянно требовалась бритва. Его враги утверждали, что он похож на волка. У Гретхен о его внешности пока не сложилось устойчивое мнение. То он ей казался красивым, то по-еврейски уродливым, хотя он не был евреем. Кинселла было его настоящее имя. Когда-то три года он ходил к врачу-психоаналитику. Он уже снял шесть картин, трем из них сопутствовал успех, по природе он был сибаритом – как только входил в комнату, то тут же прилипал к чему-нибудь спиной или садился прямо на стол, а если видел кушетку, то бесцеремонно заваливался на нее, задирая ноги. Он носил замшевые армейские ботинки.
Первой он поцеловал в щечку Иду, потом – Гретхен. Он сделал одну свою картину в Париже и там научился целовать всех подряд на съемочной площадке. Картина его была просто ужасной.
– Какой отвратительный день, – сказал он.
Он с размаху уселся на металлический монтажный стол. Он всегда и в любом месте чувствовал себя как дома.
– Сегодня утром начали снимать две мизансцены, как вдруг пошел дождь. Но это только к лучшему. Хейзен уже напился к полудню. (Ричард Хейзен – исполнитель главной роли. Он всегда надирался к полудню.) Ну, как дела? – осведомился он. – Все готовы? Можем смотреть?
– Почти, – сказала Гретхен. Как жаль, что она не заметила, что уже так поздно. Она бы привела в порядок волосы, освежила макияж ради Эванса.
– Ида, – сказала Гретхен, – возьми последнюю часть, а я попрошу Фредди прокрутить ее после текущего съемочного материала.
Они вместе спустились в холл, дошли до маленькой проекционной в конце коридора. Эванс незаметно ущипнул ее за руку.
– Гретхен, – сказал он, – прекрасная, неутомимая труженица.
Они сидели в темной проекционной, просматривая материал предыдущего съемочного дня, одну и ту же сцену, снятую с разных ракурсов, которая, как они все надеялись, гармонично войдет в фильм, который будет демонстрироваться на больших экранах в кинотеатрах по всей стране.
Глядя на экран, Гретхен думала о том, как проявляется причудливый, своеобразный талант Эванса на каждом дециметре снятой пленки. Она мысленно отмечала, где ей предстоит сделать первый монтажный кадр в отснятом материале. Ричард Хейзен был пьян и явно надрался вчера еще до полудня – это было прекрасно видно в кадрах. Если так будет продолжаться, то через пару лет никто ему не даст работу.
– Ну, что скажешь? – спросил Эванс, когда включили свет.
– Лучше снимать Хейзена по утрам, пока он еще не надрался, – сказала она.
– Видно, да? – спросил Эванс.
Он сидел, глубоко съехав вниз на стуле, положив ноги на спинку другого, стоявшего перед ним.
– А как ты думаешь? – спросила Гретхен.
– Ладно, придется поговорить с его агентом.
– Лучше поговори с его барменом, – посоветовала Гретхен.
– Выпивка, – вздохнул Эванс. – Проклятье Кинселлы, я имею в виду, когда пьют другие.
Проекционная вновь погрузилась в темноту, и они стали смотреть тот кусок, над которым Гретхен работала целый день. Сейчас, на большом экране, он казался ей гораздо хуже, чем тогда, в аппаратной. Но когда его прокрутили и снова включили свет, Эванс сказал:
– Отлично! Мне нравится.
Гретхен знала Эванса вот уже два года, она сделала с ним картину до этой и пришла к выводу, что режиссер ее слишком нетребователен к себе, ему всегда нравится то, что он делает. Где-то в подсознании, подспудно, он решил, что высокомерие только способствует лучшему выражению его «эго» и что для психического здоровья надо держаться независимо и не допускать, чтобы его критиковали, это чревато опасностью.
– Я не совсем уверена, – возразила Гретхен. – Мне хотелось бы еще повозиться с этим куском…
– Напрасная трата времени, – отозвался Эванс. – Я же говорю тебе – все хорошо!
Как и большинство режиссеров, он проявлял свое нетерпение в монтажной и всегда небрежно относился к деталям.
– Не знаю, – неуверенно сказала Гретхен. – По-моему, сильно растянуто.
– Именно это мне и нужно, – объяснил ей Эванс. – Я хочу, чтобы здесь все было именно растянуто. – Он возражал ей, как упрямый ребенок.
– Посмотри сам! Все эти люди входят в двери, выходят, – настаивала на своем Гретхен, – эти зловещие тени мелькают, мелькают, но в результате так ничего зловещего и не происходит…
– Не нужно делать из меня Колина Берка, – вспылил Эванс. Он вскочил на ноги. – Меня зовут Эванс Кинселла, напоминаю, если ты забыла, и оно, мое имя, таким останется впредь – Эванс Кинселла. Прошу тебя, всегда помни об этом.
– Прекрати ребячиться, – резко ответила Гретхен. Иногда две роли, которые она исполняла для Эванса-любовника и Эванса-режиссера, переплетались.
– Где мой плащ? Где я оставил этот проклятый плащ? – громко закричал он.
– Ты его оставил в монтажной.
Они возвращались в монтажную вместе. Эванс не помог ей нести коробки с только что просмотренным материалом, который она получила в киноаппаратной. Он раздраженно натягивал плащ. Ида готовила монтажный лист для фильма, который они снимали днем. Эванс подошел к двери, но вдруг остановился, вернулся к Гретхен.
– Я хотел пригласить тебя вместе пообедать, а потом – в кино, – сказал он. – Ну, как? – Он кротко ей улыбнулся. Мысль о том, что он кому-то может не понравиться даже на одно мгновение, была для него просто невыносима.
– Извини, не могу, – ответила Гретхен. – За мной должен заехать брат. На уик-энд я собираюсь к нему в Уитби.
Эванс сразу опечалился, ушел в себя. Его настроение менялось каждую секунду.
– На этот уик-энд, выходит, я свободен как птица. А я-то думал, что мы сможем…– Он посмотрел на Иду, давая понять, что она ему мешает, что она здесь лишняя. Но та, не обращая на него никакого внимания, продолжала увлеченно работать над монтажными листами.
– Я вернусь в воскресенье, как раз к ужину, – сказала Гретхен.
– О'кей. Посмотрю, что у меня выйдет. Передай привет своему брату. Поздравь его от моего имени.
– С чем это?
– Разве ты не видела его фотографию в журнале «Лук»? Он теперь знаменитость, его знает вся Америка. По меньшей мере, на одну неделю.
– Ах, это, – вспомнила Гретхен.
Журнал поместил статью под заголовком «Десять молодых, не достигших сорока, политиков, подающих большие надежды» и две фотографии Рудольфа, одна с Джин в гостиной их дома, а на второй он сидит за своим письменным столом в городской мэрии. В статье подробно рассказывалось о привлекательном молодом мэре с красивой, молодой и богатой женой, который стремительно идет вверх в республиканских кругах. Умеренный либерал, энергичный администратор, он не был еще одним оторванным от жизни политиком-теоретиком и никогда в своей жизни зря не получал жалованье. Реформировал городскую управу, способствовал развитию жилищного строительства, прижал промышленные предприятия, загрязняющие окружающую среду, посадил за решетку бывшего шефа полиции и трех полицейских за взятки, поднял вопрос о выпуске облигаций для создания новых школ, стал влиятельным попечителем университета Уитби, ввел в нем совместное обучение. Дальновидный реформатор, он провел успешный эксперимент с закрытием центра города для движения транспорта по воскресеньям и вечерами в будни, чтобы жители могли, не нервничая, спокойно прогуливаться по проезжей части улиц, делая покупки в центральных магазинах, превратил газету «Сентинел», владельцем которой стал, в пропагандистский центр, где регулярно публикуют острые, разоблачительные статьи о проблемах как местного, так и общенационального значения, и его газета не раз получала награды как лучший орган среди печатных изданий в городах с населением менее пятидесяти тысяч; произнес зажигательную речь на съезде мэров Америки в Атлантик-Сити, заслужившую восторженные аплодисменты; был принят в Белом доме вместе с группой лучших мэров страны.
– Когда читаешь эту статью, – сказала Гретхен, – складывается впечатление, что он сделал в Уитби все, что только возможно, кроме разве воскрешения мертвых. По-видимому, ее писала журналистка, безумно влюбленная в него. А мой братец умеет очаровывать, этого у него не отнимешь.