С тынзеем, сплетенным из тонких ремней длинными ночами белого лета, Кырыкытэа выехал поймать себе упряжку для дальнего пути. Кырыкытэа собрался в большое становище, к большому русскому начальнику. Много лет не плачена ему подать. Может осердиться начальник.
   И стал себе выбирать Кырыкытэа упряжку для дальней дороги.
   Есть у него пять наличных выездных хапторок, добрые в держке, да на дальнюю-то дорогу не держаные, не выстоят. Есть черные, как жуки, что весной по тундре летают, пять быков, в езде сильно ретивых, да к дальней дороге тоже непривычны. Загорят с горячкой-то своей, живо утомятся. Есть еще пять белых, их шерсть белее, чем шерсть песца в ту пору, когда снег покроется настом и глаза болят от одного взгляда на тундру, сверкающую на солнце белизной своей. Те на дальнюю дорогу много лет держаны. Отец еще в большое становище с податью езжал. После того в упряжке не бывали. Эти хоть и стары, да выстоят.
   Пронзительно свистнул тынзей, брошенный быстрей, чем летит из лука стрела. Раз, другой, третий, четвертый и пятый взвивался тынзей. И ни разу не было так, чтобы его петля не падала на высокий рог быка. В упряжке было пять белых, да не чисто белых, а каждый с отметиной; у передового под ухом черное пятнышко; с передовым рядом - на шее пятнышко; у среднего - на лопатке пятнышко; что рядом с крайним-у того на холке пятнышко; у крайнего - на задней ноге пятнышко.
   Осмотрел Кырыкытэа упряжь, дернул всей своей богатырской силой: крепко все. Взял хорей и ветром к чуму понесся. Точно снежная метелица по тундре пролетела. А у чума его уже батюшка ожидает, закрывшись от света рукой, тундру оглядывает. Ласково спросил:
   - Дитятко мое, куда собрался?
   - К русскому начальнику ехать надо. Десять лет не были, подать не возили. Сердиться станет. Достань-ка песцов да лисиц что ни есть лучших по полному мешку. Начальнику свезу.
   А отец был мудрый, старинный человек. Запечалился отец. Ночь всю просидел с пензером, но что ему тадебции открыли, того никому не сказал.
   Только ласково сыну обмолвился.
   - Не езди, дитятко. Уедешь в становище, да там начальник станет тебе кумки подносить, запьешь ты и месяц и другой будешь пить, а враги тасынэа да тунгусы набегут на наши чумы и всех нас зарежут.
   Призадумался Кырыкытэа. Долго думал, да и говорит:
   - Нет, батюшка, я поеду. Если бы враги хотели притти, то пришли бы раньше, а захотят, так и позже придут и при мне придут.
   Только заплакал старик. Мудрый был и много знал, но ничего не сказал.
   Взял Кырыкытэа два полных мешка песцов и лисиц. Ударил вожжой по крутому боку передового, качнулся в богатырской руке хорей, и понеслась лихая упряжка,
   Как пять белых чаек, как пять снежинок, подхваченных ветром, несутся олени. Олени добрые, сами бегут, хореем шевелить не надо.
   Три солнца прошло по небу, как ехал Кырыкытэа, и только тогда до целого, не выбитого оленями снега доехал. Велико было стадо богатырей самоедских.
   Половину луны неудержимым вихрем неслась упряжка. Много холмов пересек санный след, много озер объехал, выкружил Кырыкытэа, только тогда показалось становище русского начальника.
   - Знал он за солнце до этого, что становище близко: следа россомахи уже целое солнце не видал.
   Как избы увидел, словно опьянел. Лицо раскраснелось, в жар бросило, шапку с головы сбросил и под себя сунул.
   Ветер ласково расчесал холодной пятерней черные как вороново крыло пряди прямых волос. В становище въехал. Олени боятся, шарахаются. Десять лет здесь не бывали, русского жилья не видали давно, духу не могут терпеть чужого. Передового все на тугой вожже держать надо, а то свернут куда-нибудь в сторону.
   К большому дому в самой середине становища подъехал Кырыкытэа. Упряжку вожжой привязал, хорей к ногам оленей бросил. Потянулся, размял затекшие от долгой езды руки и ноги. Развел богатырскими плечами. Глядит, начальник уж с крыльца спускается.
   - Здравствуй, - говорит, - друг! Не знаю я твоего лица, а по оленям признать могу. Старика Кырыкэ сын будешь.
   - Правильно, друг, - ответил Кырыкытэа и пошел за хозяином на высокое крыльцо.
   Привел его начальник в просторную горницу. Обедать посадил с собой. Никогда еще Кырыкытэа так не едал. После чая хозяин кумку вынес.
   - Ну, - говорит, - для первого знакомства давай чокнемся, чтобы у нас с тобой все так же ладно шло, как раньше с отцом твоим ладилось.
   Не помнит Кырыкытэа - много, мало ли пил он у начальника. День ли пил, два ли пил, а может, и целую неделю.
   Только проснулся, а голова-то как отмороженная. Ничего не чувствует.
   Не может Кырыкытэа вспомнить, что с ним и где он. А начальник снова ласково так:
   - Что, поправиться хочешь?
   Опять обожгло вино глотку и пошло по нутру веселыми огоньками, как-будто уголек из чумового костра в нутро спустили. Опять все на свете позабыл Кырыкытэа. Долго ли он пил, долго ли он спал, ничего не знает Кырыкытэа. Только он проснулся, а хозяин опять над ним стоит. Как добрый Нум, с широкой улыбкой говорит хозяин:
   - Кумка тарa?
   - Тарa, - ответил Кырыкытэа.
   Опять выпил он, еще прибавил да снова попросил.
   И много раз повторял Кырыкытэа "кумка тара". Как пил, долго ли спал, не помнит. А только видит, что голова его в озеро опущена сквозь прорубь, схватился руками за край проруби, чтобы не упасть, а за руку волк зубами хватил и дергает.
   Проснулся тут Кырыкытэа.
   Хозяин его за руку трясет шибко. А на голову ему холодную воду из ковшика льет. Стоит русак над ним, сурово так глядит.
   - Кумка тара, - снова просит Кырыкытэа. А хозяин только головой покачал, потянул за руку и говорит:
   - А ну, потряси головой, добрый молодец, встанька на ноги свои богатырские.
   А у Кырыкытэа точно кто ноги из пимов вынул; одни пимы мягкие остались, и не держится на них могучее тело. Хозяин усмехнулся, чашку налил в четверть ведра.
   - Нa тебе, самую последнюю на опохмелку.
   Одним духом хлебнул ее Кырыкытэа, еще просит. Хозяин и говорит:
   - Не дам больше. Луна целая прошла и еще, четверть луны прошло, как ты все пьешь, сын друга моего Кырьдкэ. Старый приятель мой невесть что о нас с тобой подумает. Знает порядок отец твой. Крепкая голова у твоего мудрого старика, а у тебя вот не такая. Поезжай в чум, больше не дам.
   - Ну, коли так, хозяин, с собой-то ведра три в сани положи, без вина дорогой не весело ехать. Дорога ведь дальняя.
   - Позжай, все сделано, положено тебе вино в сани.
   Вышел Кырыкытэа во двор. Ветер свистит как богатырский тынзей. Снег в глаза так и хлещет. Даже в голове загудело, точно в колокол там русский шаман зазвонил. Олени понуро стоят и совсем отощали. Да ничего, на то крепкие и выбраны - на кости дотянут.
   Отвязал Кырыкытэа вожжу, хорей взял и упал в сани с криком...
   Осталось становище далеко, за снежной пургой и не видно.
   В голове у Кырыкытэа русские колокола гудят, а среди этого гула редкие мысли, как заблудившиеся путники в густом тумане бродят.
   Вспомнил тут Кырыкытэа про песцов и лисиц два полных мешка. Ведь хозяин-то про них даже не помянул и квитанции на них не выписал. Верно, будет снова пoдать на их роде числиться, будто вовсе она не плаченая.
   Только подумал это Кырыкытэа, хотел оленей воротить назад к становищу, а в голове опять колокола загудели, и забыл про все Кырыкытэа.
   Едет он солнце, едет второе, едет третье. Видит, олени совсем приутомились. Остановиться надо.
   И думает тут Кырыкытэа: "Ведь у меня хорошее что-то с тобой есть. Ах, да, водка есть в санях".
   Боченок отвязал, припал к нему губами. Оторвался, дух захватило. Сколько выпил, не видно, а с четверть ведра выпил. Опять завязал все и поехал дальше.
   Долго ехал, быстро бегут олени, отдохнуть надо.
   Опять отвязал боченок, припал, столько же выпил.
   Дальше поехал, олени не сдают, все скоком идут, на хорей не оглядываются. С третьей остановки чум бы видеть должно. Но не видно чума, а в голове мысль опять: "Эк ведь у меня голова болит, поправить надо".
   Вязки развязал, боченок достал, опять с четверть выпил. Дальше поехал не останавливаясь. До высокой сопки доехал. Стал с сопки во все стороны глядеть. Глаз у него как у орла тугокрылого, что живет на самых высоких сопках большого хребта. Отсель чум бы видать должно, а чума нет.
   "Съемдали, верно, - думает, - копище стало велико, мох олени, видно, весь объели. На другое место отец ушел. Не видать чума".
   Тряхнул вожжой, дальше поехал. К месту стал подъезжать. Вот и бугры, а чума-то нет нигде. Глядит, а чумовище все разворочено по-худому. Чисто все вымято, а дальше-то на снегу кровавые пятна.
   "Наверно, убой делали, - думает, - яловых на праздник добывали".
   Подъехал ближе, видит: отец весь изрезан. Сестры да братья тоже все убиты, глазами в снег, затылками в небо лежат. Сердце как сорвалось, в голове дума пробежала, черная, как волчья осенняя ночь.
   "Тасынэ были, все разорили".
   Опомнился немного, глядит, а среди убитых самого старшего после него брата и не видно. Оленей погнал, чумовище семь раз окружил, только на восьмом след нашел. По следу видит, брат от тасынэ убежал, да и убежал-то босиком. Врасплох застали.
   По следу поехал Кырыкытэа. Едет солнце, два едет, а как на снег взглянет, все кровь ему мерещится, и дума одна у него в голове про то, что кроме брата он женки своей не видел, да двух сынишек маленьких, за один раз женка которых принесла. Пропадут теперь во вражеской неволе.
   Слезы сквозь снег до ягеля доходят. Жаркие они, как уголья из костра.
   Четыре дня след чередил, то пропадал, то снова появлялся. На пятый день глядит Кырыкытэа, а на бугре ворон не ворон, а что-то чернеет.
   Подъехал ближе.
   Человек как-будто... Брат!.. А тот как увидел, что кто-то на оленях едет, вскочил, да бежать что есть силы. Думал, тасынэ опять гонятся.
   Видит Кырыкытэа, что брат со страха так бежит, что не догнать его на утомленных голодных оленях.
   С бугров в лощину он тут съехал и лощиной оленей что есть духу погнал, прямо на торчащие впереди кусты. К кустам прежде брата подъехал и караулит. Когда брат прямо на него выбежал, выскочил Кырыкытэа из своей засады и схватил брата за руку. А тот словно ума лишился, ничего не видит, не понимает. Весь потемнел.
   Шопотом еле слышно взмолился.
   - Если убивать будешь, так прямо сюда, - а сам на грудь показывает, на левую, повыше живота.
   - Опомнись, - говорит Кырыкытэа, - я ведь брат твой, посмотри на меня. Или не узнаешь?
   Только тогда младший опомнился. Обнял его и заплакал. И в слезах поведал свое горе. Рассказывает дрожащими губами, а самого от холода сводит. Раздетый он. Вынул Кырыкытэа из саней запасную малицу, пимы достал. Брат оделся и говорит:
   - Ну, теперь нас двое, надо тасынэ догонять, твою женку с ребятами, добро да оленей обратно отнимать.
   Вынул тут Кырыкытэа из саней богатырский свой меч и подал брату.
   Тот мечом себе грудь накрест неглубоко разрезал и кровью весь меч вымазал.
   Что было у Кырыкытэа с собой поесть, с братом все съели, водки по четверти выпили и в путь...
   Олени, как двужильные, идут все по-старому. Богатырские олени, не нынешние.
   Кырыкытэа хореем помахивает, а сам крепкую думу думает, как им вдвоем с братом тасынэ одолеть и женку с сынами от них отнять.
   Сколько ехали богатыри, все думал думу Кырыкытэа. И говорит он брату:
   - Ты с саней сойдешь и сзади останешься. Я вперед заеду и навстречу тасынэ выеду. Будто я ненароком встретился. А потом, как ты на задние чумы нападешь, я к тебе на помощь приду.
   Так и порешили.
   Погнал Кырыкытэа оленей из последних сил, пошибче. Через три солнца увидели братья тасынэ. Догнал их Кырыкытэа, кругом объехал, большого крюка в обход дал.
   Как ни в чем не бывало едут навстречу тасынэ, песню под нос себе напевают.
   Впереди едут семь тасынэ и среди них старший в роде. Увидели тасынэ Кырыкытэа. А тот едет будто и не видит их.
   Окликнули они его.
   - Здравствуй, друг, куда путь держишь? - спрашивают.
   - Здравствуйте, друзья, я издалека, из Малой Земли правлю, за богатырской добычей.
   - За какой такой добычей? - спрашивают.
   - Да сказывают у вас в тундре старики, что где-то есть богач Кырыкытэа, богач и богатырь, так еду его убить, оленей, добро да женку его себе забрать.
   Рассмеялся старший тасынэ да и говорит:
   - Поздно взялся ты, друг, за это дело, видишь, вон там на санях, что идут длинной вереницей, это и есть Кырыкытэа добро.
   - Вижу, - говорит Кырыкытэа.
   - А видишь темной тучей лес рогов поднимается, это богатырские олени Кырыкытэа.
   - Вижу, - говорит Кырыкытэа.
   - А видишь последний хан в том конце, где чумы сложены и собаки бегут? На нем женка Кырыкытэа сидит. Она пищу теперь в моем чуме моей женке готовить помогать будет.
   Вскипело сердце у Кырыкытэа, вот-вот выскочит. Но схватился Кырыкытэа рукой за грудь и сдержался.
   - Эх, - говорит, - видно, не судьба была мне поживиться его добром. Ну, уж если вы становить чумы будете, я хоть у вас погощу да про ваши подвиги послушаю.
   Велел тут старший тасынэ остановиться и чумы ставить.
   Чумы поставили, старший тасынэ Кырыкытэа к себе в чум позвал.
   Зашел Кырыкытэа в чум, а женка-то его мясо подает да прислуживает. Увидала его и обмерла, но моргнул ей глазом Кырыкытэа, чтобы виду она не показала. Хитра была женка, сразу поняла. Сама скорей к ребятам, а те не на шкурах сидят, а на снегу у самого, входа, дома-то так не сиживали. Только глаза у обоих чернеют. Ребяткам женка что-то шепнула, а сама опять к столу.
   Старший тасынэ своими подвигами похваляется, добром награбленным хвастает. Пока айбардали да похлебку ели, да чай пили, в других-то чумах спать легли.
   Только вдруг рев какой-то поднялся и шум, точно ветер прошел над чумовищем. Вскочил на ноги Кырыкытэа.
   "Наверное, - думает, - брат задние чумы режет. Надо и мне начинать".
   Да тот же нож, которым мясо ел, в живот старшему тасынэ и воткнул. У того только голова на грудь склонилась, да так на пол и оплыл, как сидел.
   - Женка, - крикнул Кырыкытэа, - бери ребят, да к оленям на мои сани в сторону поди.
   А сам меч выхватил, да к другим чумам, а там брат почти всех переколол. А тасынэ во все стороны разбегаются, к оленям своим ладят добежать. Меч тогда бросил Кырыкытэа и стал из лука в бегущих стрелять, а брат мечом их докалывать.
   Сколько было врагов, всех перебили. У живых уши и языки отрезали, а брату старшего тасынэ хоте (детородный член) отрезали и заставили его самого свой хоте съесть.
   Так отцы за свою кровь мстить учили, так и сыновья делают. Со всеми покончили.
   На свои сани с женкой да с ребятами сели и над кровавым следом, под лунным светом, о своем горе, о покойниках дорогих и подвиге своем песни спели.
   Печальна, как зимняя вьюга, эта песня о покойнике и крепка, как морской ураган, песня о подвигах богатырей самоедских".
   Гнусавый голос Винукана затих.
   Несколько минут длилось молчание. Затем хозяин достал из-под шкуры бутылку и налил водки во все чашки.
   Один из гостей, вчерашний ямщик Иоцо, поднялся и тихонько вышел из чума. Я решил воспользоваться тем, что общее внимание сосредоточено теперь на водке, и вышел за ним.
   Тумана как не бывало.
   На вершине холма, освещенный пылающей полоской восхода, стоит рослый красавец Иоцо. Шапка в руках, ветер треплет черные как смоль прямые пряди блестящих волос.
   - Иоцо, а как ты думаешь, правда то, что пел Винукан? Были самоедские богатыри?
   Иоцо посмотрел на меня со своего холма.
   - Бывали, парень... И снова будут, когда русак от нас уйдет.
   Иоцо круто повернулся и издал резкий гортанный крик. Целая свора собак бросилась на этот крик.
   Широкими шагами пошел Иоцо по гребню холма от чума.
   Его могучая фигура пламенела в лучах багрового востока.
   У левого бедра на толстой медной цепочке позвякивал широкий хар в разделанной медными бляхами харнзэ.
   Все, что досталось ему в наследство от богатыря Кырыкытэа.
   5. ТУНДРА В КРОВИ
   Тумана нет. Но солнца тоже не видно. Небо нельзя назвать ни серым ни белым. Оно делает горизонт таким расплывчатым, что трудно отличить, где кончаются облака и где начинаются пологие холмы, которые самоеды называют здесь горами.
   Почти в каждой долине, в каждой складке, образованной холмами, поблескивает темное зеркало воды. Иногда это просто небольшая мутная лужица, иногда широкое, отороченное пушистым воротником шипящих камышей, прозрачное озеро.
   Лежа на мшистом кочковатом берегу такого озера, я терпеливо жду, когда стайка уток подойдет ко мне на расстояние выстрела. Утки плавают темной кучкой, с видимым наслаждением разбрызгивая широкими клювами воду.
   Выстрелил. Вся стайка моментально исчезла с поверхности воды. Осталась только одна подбитая уточка.
   Пока Джек, чистокровная ждановская лайка, похожая на большую лисицу, повизгивая не то от восторга, не то от пронизывающего холода ледяной воды, тащит в зубах еще дергающую лапкой добычу, утки успевают под водой уйти до противоположного берега озера. Там они выныривают, но ни одна не поднимается с воды.
   Долю жду, пока стайка снова подойдет к моему берегу, но она осторожно держится на том берегу.
   Иду туда. С моим приближением утки ныряют, и головы их появляются в разных концах озера. Они показываются на поверхности лишь на короткие мгновения, едва достаточные, чтобы прицелиться. И после каждого выстрела вся стая снова исчезает под водой на такие долгие промежутки времени, что начинаешь думать, не ушли ли они какой-нибудь протокой в другое озеро.
   Мне начало уже надоедать переходить с одного берега на другой в погоне за делающимися все более и более осторожными, но не улетающими утками, когда я заметил, что высокий скат одного из дальних холмов покрывается какой-то серой массой, плавно текущей от его гребня.
   Серое пятно быстро подвигалось, растекаясь все шире по холмам. Скоро за ближайшей грядой послышалось хрюканье, точно там двигалось стадо в несколько тысяч кабанов.
   Это олени.
   Десятки, сотни серых тел просвечивают сквозь волнующееся кружево рогов. Рога сцепляются, переплетаются, перекрывают друг друга. За паутиной рогов пушистый мех оленьих шкур кажется только фоном. Тонкое плетение филигранной решотки лежит на пушистом бархате. Фон течет, колышется, точно живые разводы муара проходят по бархату. Плетение филигранной решотки так тонко, так необычайно. В непрестанном изменении она остается все той же, с хитрым неуловимым узором.
   Головные олени выходят на самый гребень, и широкие ветви их мощных рогов ярко проектируются на светлом небе.
   Серая лавина стада устремляется мимо меня, гонимая несколькими пастухами, едущими на легких нартах, запряженных резвыми быками.
   Растекаясь по долине, стадо стремится использовать каждую лощину, как лазейку для бегства. Но тут на пути оленей встают собаки. Проворно и как-будто вполне отдавая себе отчет в своей задаче, собаки несутся оцеплением вокруг стада. Их немного, но они очень искусно ведут оленей, точно разумные пастухи.
   Вот на бугре несколько собак сгоняют в кучу отбившуюся массу оленей и оттесняют к общему стаду.
   Все стадо в две тысячи голов влилось на ровную площадку невдалеке от чума, и началась "гоньба".
   Как это ни странно, но отношение самоедов к оленьему стаду ни в коей мере нельзя назвать бережным, несмотря на то, что именно стадо составляет единственную основу их хозяйственного благополучия. Скорее наоборот, по отношению к своему кормильцу самоеда можно назвать неразумно безжалостным. Быть может, происходит это и просто из-за полного непонимания самоедом элементарнейших истин скотоводства. К вопросам "планирования" своего хозяйства они относятся совершенно по-детски - с точки зрения интересов сегодняшнего дня, чрезвычайно мало задумываясь о будущем. Кроме того, и представление их о животном дикарски грубо, им ничего не стоит без всякого смысла вымотать до последних сил стадо. Гоньба в этом отношении чрезвычайно характерна. Трудно представить себе более нелепый способ выбора животных из стада, чем непрестанная гонка его. Из-за глупости и трусости оленя эта гонка принимает совершенно панический характер и чрезвычайно вредно отзывается на физическом состоянии животного. Для самок, носящих плод, это занятие в большинстве случаев кончается падежом.
   Под гиканье самоедов, под остервенелый лай собак стадо образует несколько бурливых водоворотов, центрами которых служат группы пастухов, стоящих с тынзеями в руках.
   Слышится только храп оленей и дробное пощелкивание копыт.
   В этом непрерывно крутящемся потоке перед пастухами проходит все стадо, и они намечают нужных им оленей, в первую голову - ездовых быков.
   Увидев нужного оленя, самоед устремляется к нему. Трудно понять, как может самоед в неуклюжей, широкой малице совершать такие быстрые движения. Напуганный бегущим человеком, поток оленей устремляется в сторону. Но уже поздно. Тонкие витки тынзея неуловимым для глаз броском расплелись в воздухе. Схваченный за рог олень совершает дикие скачки, пытаясь освободиться. Пастух быстро выбирает тынзей, и через минуту плененный олень уже послушно идет к хану хозяина. Очередь за другим.
   Большой серый бык мчится по краю площадки, закинув за спину огромные ветвистые рога. Один миг, шелестящий свист брошенного тынзея, и попавшая в петлю задняя нога быка нелепо вытягивается в сторону. Олень всем корпусом описывает дугу и с размаху ударяется головой в землю. Маленький клубок взброшенной коричневой грязи, и животное бьется в бесплодной попытке подняться. Около его головы почва покрывается сочным темным пятном - одного рога нет; он беспомощно ветвится с земли, прикрепленный к голове только тонкой полоской кожи. А на черепе оленя в зияющей ране кипит яркая кровь и пульсирует беловатая масса. Кровь широкой струей вытекает из раны. Кровь заливает оленю всю голову, от просвечивающей сквозь ее темно-красную пленку белой звезды на лбу до бархатных нежных ноздрей. Сквозь кровь широко глядят бессмысленные карие глаза.
   Подбежавший самоедин коротким ударом ножа пересек лоскут кожи, на котором болтался рог, и пинком ноги заставил оленя подняться. Взяв оленя за сиротливые ветви оставшегося рога, самоед бегом отвел его к своей нарте. В ней не хватало быка-вожака.
   Через минуту нарта мчалась уже по холмам наперерез утекающему ручьем отростку стада. Слева, опустив единственный рог, скачет вожак. С его наклоненной головы кровь струей стекает на копыта. Ноги спотыкаются о каждую кочку. Глаза вожака застланы пленкой непрерывно текущей крови. На ходу капли крови относит ветром на лицо машущего тюром пастуха. Капли коростой застывают на его правой щеке, обращенной к упряжке.
   А на центральной площадке тынзеи один за другим взвиваются в воздух. Вон самоедин зацепил за ногу важенку, предназначенную для убоя. Петля вот-вот сорвется. На помощь самоедину спешат два мальчугана. Старшему не больше восьми лет. С сознанием важности своей миссии они взмахивают тынзеями, и важенка валится на землю.
   Через минуту ребятишки уже сидят на судорожно поднимающемся и опускающемся боку поваленной важенки и с интересом смотрят на блеснувший в руке пастуха клинок. Коротким движением самоедин проводит ножом вдоль шеи важенки, вскрывая бархатную кожу. Пальцем он выдергивает из разреза горло и перерезает его. Важенка судорожно бьется. Ее широко открытые глаза подернулись влагой.
   Ребятишки продолжают сидеть на олене, пока самоедин, перерезав горло, не втыкает нож под лопатку дрожащего в агонии животного.
   Еще с минуту судорога сводит ноги важенки. Затем веки медленно опускаются на огромные влажные глаза. Самоедин, свернув тынзей, бежит "имать" следующего оленя. Ребятишки тоже торопливо сворачивают свои тынзей, и младший карапуз вперевалку спешит за старшим братом. Около убитой важенки остается только ее теленок. Он недоумевающе бегает вокруг матери, тычясь мордой в ее окровавленное брюхо.
   Убой производится самоедами с таким расчетом, чтобы животное теряло как можно меньше крови. И действительно, только-что убитая важенка потеряла меньше крови, чем тот бык, что сломал себе рог. Там потеря крови не имеет никакого значения. Олень ее нагуляет опять. А здесь каждая капля, которую можно сохранить, будет использована в пищу. Кровь - это тепло и сила - это здоровье.
   Меня поразила беззвучность оленей при всех, несомненно болевых ощущениях. Если даже допустить, что во время убоя олень не успевает реагировать на боль, когда самоед уже перерезает ему горло, то не может же не причинять боли клеймение тем примитивным способом, каким делают его самоеды.
   Выловленного тынзеем молодого оленя валят на землю и ножом вырезают у него кусок уха. Вырез делается треугольный, круглый, двойной, квадратный и т. д., в зависимости от клейма того или иного хозяина. Можно видеть оленей и вовсе без левого или правого уха. Тут почти безошибочно можно сказать, что олень имел прежде клеймо Госторга, и ухо у него отсечено впоследствии пастухом, чтобы уничтожить это клеймо и выдать оленя за своего.
   Теперь, впрочем, пастухам не придется с этой целью даже отрезать оленям ушей, так как Госторг придумал новый способ клеймить своих оленей: щипцами вроде пломбира в крае уха оленя простригается небольшая дырочка ромбической, овальной или иной формы, по желанию агента. Дырочка эта быстро зарастает шерстью и перестает быть видимой. Чтобы опознать оленя, такое клеймо нужно прощупать пальцами.
   Самоеды от души смеются над этим клеймом, так как, по их словам, достаточно отрезать какой-нибудь дюйм от уха такого оленя, чтобы уничтожить следы госторговского клейма и придать разрезу любую форму.