- Почти.
   - Но почему в нем нет вагона-ресторана и почему мы так медленно едем? Неужели все поезда у вас ходят так ужасно и как можно прожить, не питаясь нормально, много дней, ведь в России такие огромные расстояния? Лежа на верхнем диване, я слышу, как нарочито долго и звучно отхлебывает чай совторгфлотец, по-видимому, выигрывая время на подготовку ответа. Наконец, с хрустом прожевав остатки сахара, он понес какую-то невероятную чушь:
   - Видите ли, господа, мы советские варвары - Европе это хорошо известно. И притом варвары, всегда очень близко соприкасающиеся с востоком. От востока мы переняли одну привычку, столь мало свойственную вам, представителям культурных западных наций - гостеприимство. Мы готовы обречь себя на уйму неприятностей и лишений, лишь бы угодить своим гостям, избавить этих гостей от малейшей неприятности. Так вот, все, что вы видите здесь на этой железной дороге, есть не больше как результат нашего гостеприимства. По этой дороге ездит много иностранцев, и притом не какая-нибудь мелочь, а все люди почтенные, торговые, - совторгфлотец галантно раскланялся в сторону собеседников, - так сказать, представители европейского капитала. А нам прекрасно известно, что, сидя у себя в Европах, вы привыкли считать нынешнюю Россию гнилой развалиной, оборванной, голодной, дикой. Страной, которая, ничего не созидая, проживает остатки былого величия. К нашему счастью, европейской прессе удается поддержать в вас именно такое убеждение, и не дай бог вам собственными глазами убедиться в том, что все это ложь, что Совдепия растет, что в Совдепии ходят настоящие экспрессы с настоящими вагонами-ресторанами, в которых дают не котлеты из древесной коры и не рагу из кошек, а обед из четырех блюд за рубль тридцать. Ведь если бы вы все это увидели, то по возвращении домой у вас обнаружились бы неполадки в печени и было бы в корне подорвано доверие к почтенной европейской прессе. Вы наши гости, мы не можем подносить вам таких сюрпризов, как здоровый растущий организм вместо рахитичной умирающей утопии. Ради вас мы обрекаем на неудобства сотни своих граждан, привыкших на других линиях к комфорту скорых поездов, и пускаем здесь, где много иностранцев, этот черепаший поезд того типа, который мы пять лег тому назад уже сдали в архив. Это ради вашего душевного покоя и ради...
   Я не дослушал этой нелепой речи. Повышенная температура и отяжелевшая от сизого сигарного дыма голова заставили меня искать покоя, и я заснул.
   Утром меня разбудил проводник:
   - Скоро Архангельск.
   Долго сидел я у окошка, но не мог заметить никаких симптомов приближения большого портового города. Когда поезд остановился у низкого дощатого настила с небольшой бревенчатой будкой, в вагон ввалилась гурьба носильщиков. Оказывается, это и есть Архангельск. Пришли мы с опозданием больше двух часов.
   Затратив десять минут на переправу через Северную Двину на перевозе, опоздавшем против расписания на сорок минут, я прошел в Коммунальную гостиницу, единственное пристанище в городе, до краев набитое постояльцами, а, как потом оказалось, и жадными жирными клопами.
   В этой гостинице мне пришлось гостить достаточно долго, пока местный Госторг подготовлял отправку судна на острова Северного Ледовитого океана. За это время я имел случай и поскучать и набегаться в хлопотах, познав все прелести удивительного города.
   4. ПУШИСТОЕ ЗОЛОТО
   Обидно терять драгоценное время в унылом Архангельске, где медлительность возведена в систему, а опоздание - почти в культ. Здесь на два и на три часа опаздывает почтовый поезд; здесь на полчаса опаздывает перевоз через Двину при общей продолжительности его хода в пятнадцать минут; здесь на месяц и полтора опаздывают с погрузкой пароходов экспортным лесом. Опоздания перевоза вызывают весьма шумную, хотя и безобидную по существу ругань пассажиров. Большинство из них - пильщики и грузчики. Народ шумливый, но исков за опоздание не предъявляющий. Зато другие опоздания, как, например, с погрузкой леса, хотя и проходят менее шумно, зато влекут за собой убытки в десятки и сотни тысяч долларов. Англичане, норвежцы, голландцы и немцы значительно сдержаннее наших грузчиков. Они почти не матерятся, но зато вчиняют нашим незадачливым лесоэкспортерам безошибочные иски за простой своих пароходов. А иностранных пароходов скопилось здесь сейчас свыше полусотни.
   Архангельцы оправдываются "немыслимой" жарой, лишающей их не только способности работать, но даже толково отвечать.
   А жара действительно потрясающая. Вчера в тени градусник показывал 40° по Цельсию.
   Однако нам эта жара не помешала совершить интереснейшую поездку за 25 километров от Архангельска для съемки госторговского питомника серебристо-черных лисиц.
   Первые пятнадцать километров мы идем мутно-серым простором Двины на нарядном, сверкающем медью и лаком, моторном катере Госторга. Следующие пять километров - на карбасе рыбака Терентьича, неуклюжей лодке, с водой, плескающейся в утлом корпусе более шумно, чем за бортами. Узкая протока настолько мелка, что карбас то-и-дело скребет днищем, а из-под весел взлетают к поверхности воды желтые клубы песку. Это - морской отлив, несмотря на то, что отсюда до устья Двины более пятидесяти километров.
   Мимо густых камышей, мимо черных вековой чернотой бревен, остатков петровских шлюзов, мы добрались до деревни Таракановой. Здесь на высоком бугре нас ждет лошадь из питомника. Предстоят еще пять километров пути до этого своеобразного монастыря, где укрылись от взоров мира лисицы.
   На бугре лошадь. Лошадь впряжена в четыре колеса, соединенных четырьмя жердями. Четыре колеса и четыре жерди - больше ничего. Это и есть экипаж.
   Но уже через десять минут мы убедились в том, что никакой иной экипаж и не мог бы проехать к питомнику. Мы едем без всякой дороги: то какими-то изрытыми, точно чорт на них в свайку играл, поймами, то заросшими кустарником косогорами, то высохшим руслом ручья.
   Вся наша кладь поминутно рассыпается. Никакие веревки не могут ее удержать на жердях при такой тряске и качке. О нас самих и говорить нечего: уже после первого километра мы отказались от езды и пошли пешком. Один лишь Блувштейн, судорожно вцепившись в жерди, повозки, продолжает гримасничать на ухабах и кочках.
   Рядом с Блувштейном трясется возчик Сеня. Сене 19 лет, он из дальней деревни. Это дает ему право на все корки ругать местные дороги. Волосы Сени, совершенно бесцветные от солнца, ярко белеют над красным лбом, усеянным росинками пота. Сеня - жертва своих поморских сапог. Они до паха, весом в полпуда каждый. Эти сапоги - признак хорошего тона каждого архангельца и носятся во всякую погоду, при всяких обстоятельствах.
   Сеня прикован к экипажу непокорностью гайки правого переднего колеса. Гайка то-и-дело отвинчивается, и колесо грозит соскочить. Сеня не верит мне, будто это из-за того, что весь передок таратайки поставлен у него шиворот-навыворот. Исходя потом и рискуя сломать себе шею на толчках, Сеня упорно тщится удержать рукой гайку и колесо.
   Так въезжаем мы в большую котловину, окруженную мягкими, в порядке расставленными лесистыми холмами. Все дно котловины на несколько километров точно перепахано или взрыто. Местами глядят мокрые, гладкие пятна. Редко-редко попадаются кустики чахлой травы. Еще недавно здесь было огромное озеро. Со времени Петра Первого оно служило водоемом для пополнения той протоки, по которой нас вез Терентьич. Но в этом году местные крестьяне сломали плотину и спустили озеро. Они поссорились с таракановскими и не хотели, чтобы на их воде работала таракановская мельница. Они рассчитывали, выпустив воду, приносящую пользу таракановцам, получить на дне озера огромные поемные луга. Но вместо вожделенных лугов на много гектаров тянется теперь скользкая грязь и над грязью тучей синеет рой комаров. Комары стали бичом для всей окрестности.
   Высоко на горе над этим бывшим озером из лесной чащи торчит желтая вышка. Над вышкой реет красный флаг. Это - цель нашего пути, питомник.
   Подле вышки, точно старинное городище, вырастают бревенчатые стены с серыми покосившимися башнями. Лисий монастырь. Здесь, недоступные взорам внешнего мира, содержатся 40 серебристо-черных лисов, 49 лисиц; в этом году к ним прибавилось 95 лисят.
   Значительное пространство, очищенное от растительности, усыпано известью и речным песком. Растянутая на столбах проволочная сетка делит все это пространство на прямоугольники разной величины. В каждом прямоугольнике домик. В одних живут отдельно друг от друга производители, в других бездетные лисицы, наконец в самых больших домиках матки со щенятами.
   Сейчас неблагодарная для этого зверя пора. Глядя на линяющую, торчащую клочьями шкуру лисиц, трудно поверить, что цена зимней шкуры этих зверьков достигает 1 000 рублей, а есть экземпляры, оцененные на племя до 3 000 рублей.
   Молодняк выглядит лучше. Лисята не так линяют и гораздо круглее своих родителей, несмотря на жару. Они бойко бегают по вольерам, распустив свои пушистые с белыми кисточками на конце хвосты.
   У стариков и клички какие-то старые: Радзивилл, Шарлотта, Циник. А молодняк: Авиахим, Цыгарка, Автодор.
   Отдельно ото всех в большой вольере, сплошь заросшей кустарником, живет единственный чернобурый лис туземец (остальные привозные, американские). Большой, пушистый, без всяких следов безобразно торчащих клочьев лезущей шерсти, этот лис носится по вольере, зло свистя на людей. Кличка этого красавца "Большевик". Он основоположник отечественной породы искусственно разводимой ценной лисы.
   Шкуре "Большевика" нет цены. Администрация питомника с интересом ждет: какие качества покажет потомство "Большевика". На него возлагаются большие надежды.
   Пока пушистое население питомника ест и пьет вовсю. И при этом как ест! В лисье меню входят разные молочные каши, яйца, свежие помидоры, компот, апельсины, лимоны, иногда дается живая птица.
   Но лиса требует не только обильной и изысканной пищи. Целый штат студентов-зоологов наблюдает за лисьей гигиеной. Лисиц причесывают, их пудрят противопаразитными порошками, им чистят уши и чего только с ними еще ни делают.
   В наблюдении за диковинной жизнью пушных отшельников у нас незаметно проходит весь день. Немыслимое солнце сошло за верхушки деревьев, и прозрачный столбик спиртового термометра спускается до 31. Допивая десятый стакан студеной ключевой воды из Беседного ручья, на берегу которого приютилась контора питомника - желтый домик с флагом, - я дослушиваю рассказ зоотехника о жизни и нравах живой валюты, вверенной его попечению.
   Вот подкатил Сеня со своим экипажем. Гайка на переднем колесе опять еле держится.
   - Сеня, ты передок-то перевернул бы,
   - А пошто?
   Мы беремся сами за передок и переворачиваем его. Сеня меланхолически чешет затылок и, подтянув к самому поясу голенища, со страдальческим видом усаживается на жерди экипажа.
   Уезжая, мы видим, как из домика лисьей кухни тянется к вольерам вереница студентов с корзинами, наполненными тазиками лисьей еды.
   Лисий монастырь будет ужинать. Чем сытнее будут эти валютные зверьки, тем пушистее будут их шкурки, тем ярче будут гореть, глядя на них, глаза зарубежного покупателя, который в обмен на Цыгарку, Авиахим и Автодор даст нам по целому Форду.
   В обмен на подрастающее на берегу Беседного ручья пушистое золото мы получим машины, много машин.
   БОТ "НОВАЯ ЗЕМЛЯ"
   1. ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО
   "Острова СЛО" - это одна из злободневных весенних тем Архангельска.
   На островах Северного Ледовитого океана, как некая ост-индская компания, царит Госторг. Собственно говоря, не все острова СЛО входят в орбиту Госторга, а только расположенные в юго-западной его части: Колгуев, Вайгач, Южный и Северный острова Новой Земли с расположенными около них мелкими островами вроде островов Панкратьева, Пахтусова, Долгого и других.
   Кроме фрахтуемых Госторгом для обслуживания островов СЛО пароходов, он имеет и свой собственный "флот" - два деревянных моторно-парусных бота, водоизмещением по 300 тонн. Боты эти норвежской постройки, и корпуса их вполне приспособлены к плаванию во льдах. Весной боты Госторга выходят на промысел в Белое море, а с открытием прохода к Новой Земле и к Колгуеву, т. е. в июне - июле отправляются в обход островных становищ для приема продуктов зимнего промысла и для заброски промышленникам предметов снабжения, главным образом продовольствия.
   На одном из этих ботов нам и предстоит итти в море.
   Не очень отрадно первое знакомство с ботом "Новая Земля". Крошечное суденышко, болтающееся у пристани от прохода каждого катерка, не предвещает спокойного плавания.
   Хотя и экспедиция наша невелика, нас всего трое: режиссер-оператор Блувштейн, помощник оператора Черепанов и я - литературный ассистент.
   Нас мало, зато ящиков у нас много. Собственноручно на каждом из них я вывел черной краской опознавательные: "Востоккино" и порядковый номер. Последний номер был "19".
   Это не считая тюков; их у нас было два. И не считая огромных рюкзаков - их у нас было три.
   Когда тюки и ящики исчезли в трюме "Новой Земли" я свободно вздохнул, хотя над душой у меня еще висело наше теплое платье. Дело в том, что в Москве мы не запаслись ни меховой одеждой, ни спальными мешками, положившись на Архангельск, а в Архангельске ничего не оказалось. Удалось раздобыть только три малицы, из них только одна новая, а одна проношена почти до дыр.
   Так как наиболее ношеная малица оказалась и самой маленькой, то она досталась Черепанову, а самая новая, она же самая большая - Блувштейну.
   Наконец настал долгожданный день, когда капитан возвестил о готовности бота к отходу.
   "Новая Земля" была погружена. Доски, бочки, ящики загромождали палубу вровень с фальшбортом. Поверх всего этого прыгали и извивались привязанные цепочками собаки.
   Солнечным утром мы явились на борт "Новой Земли", обвешанные остатками нашего имущества: рюкзаками, аппаратами, ружьями, патронташами и сумками. Гулкими звонами наполняли выхлопы болиндера маленькую желтую трубу "Новой Земли". Пушистыми черными клубками взлетали отработанные газы над закопченным краем трубы, заражая окружающий воздух запахом горелой нефти. Точно накоптила гигантская керосиновая лампа.
   Неожиданно, несмотря на то, что мы их ожидали две недели подряд, прогудели три отправных свистка. Скоро серая стенка пристани с вытянувшимся на ней как огромный серый жираф краном исчезла за поворотом, и мимо нас потянулись заваленные всяким корабельным хламом беспорядочные берега Соломбалы.
   Прошли серую коробку плавучего дока, где неделю, тому назад стоял наш бот и где теперь чернеет измятыми и облупленными бортами "Малыгин", жестоко пострадавший в ледокольной кампании этого года.
   Медленно проползают освещенные скупым архангельским солнцем бесконечные биржи со свеже желтеющими штабелями балансов и пробсов. Около бирж теснятся громады лесовозов всех флагов: здесь чернобокие немцы, ржавые англичане, безликие шведы и облупленные, покрытые заплатами греки.
   Унылой вереницей стоит все это скопище судов. Исподволь, точно нехотя, переползают на их борта желтые балансы, влекомые дефицитными грузчиками.
   Но вот исчезли вдали последние суда, остался сзади таможенный домик Чижовки, и, миновав нелепую красную бадью плавучего маяка, мы начинаем неистово нырять на увенчанных пенистыми гребешками волнах Белого моря. Узким трапом, таким узким, что мне непонятно, как протискивает в него свой живот наш капитан Андрей Васильевич, спускаюсь в кормовые помещения. Здесь - каюта капитана, каюта старшего механика, каюта двух штурманов и кают-компания или "салон". Салон представляет собой темный колодец, круглые сутки тускло освещаемый керосиновой лампой. На дне колодца стоит маленький столик, вплотную обведенный диваном, так что сесть за стол и выйти из-за него могут только все сразу. Тут же койка младшего механика и общий умывальник величиной с салатник.
   Около умывальника в углу привинчен к переборке маленький шкапик-буфет. Все это нагромождено так тесно одно к другому, что мое мягкое место, когда я моюсь, выставлено к обозрению сидящих за столом, а головой я упираюсь в буфет.
   То, что в салоне расположена койка второго механика, имеет свои преимущества для ее обладателя, так как, проснувшись, ему достаточно спуститься на полметра, и он оказывается уже на диване за столом. Зато если мы обедаем или ужинаем в то время, когда механик вернулся с вахты и отдыхает у себя в койке, то над чьей-нибудь тарелкой свисает его нога с грязными пальцами, глядящими сквозь неизменное решето заношенного носка.
   В такие моменты к запаху кушаний примешивается какой-то острый, неприятный запах, происхождение которого мы сначала не могли объяснить.
   Через салон можно пробраться в каюту штурманов, где мне досталась третья запасная койка.
   Штурманская каюта - это узкий проходик; в нем не только нельзя разойтись, но даже растиснуться. Чтобы войти в каюту одному, другой должен либо лечь в койку, либо выйти в салон.
   Моя койка расположена в нише поперек каюты. Концы койки срезаны к корме в виде трапеции. Поэтому, забравшись в койку, я могу вытянуть ноги только в одном ее конце и то не совсем, не хватает двух-трех вершков.
   Свет в каюту проникает через кап над моим изголовьем. Для изжития сырости и спертого воздуха кап почти всегда открыт настежь. Только по ночам, когда делается невмоготу от холодного ветра, я прикрываю кап.
   Но почти всегда, возвращаясь в 12 часов с ночной вахты, капитан затапливает чугунный камелек, обогревающий сразу всю корму и стоящий на расстоянии аршина от моего изголовья. Через пять минут делается невыносимо жарко и до тошноты душит запах копоти от керосина, которым Андрей Васильевич поливает уголь для простоты растапливания. Волей-неволей приходится снова открывать кап и мириться с тем, что из него на лицо мое опускается промозглый туман. Впрочем, от пылающего камелька туман этот на лице тут же высыхает.
   Влезать в мою коечную нишу нужно через рундук (он же письменный стол) первого штурмана. Это настолько сложная процедура, что я стараюсь проделывать ее как можно реже. Несмотря на мое пристрастие к чаю, мне приходится даже отказываться от вечернего чаепития.
   Собаки - наш бич. То, что на палубе, в буквальном смысле слова, нельзя пройти, это еще полбеды. Гораздо хуже то, что ни на одну минуту собаки не умолкают. Из часа в час, изо дня в день несутся с бака голоса тридцати псов. Они лают, воют, скулят, визжат, рычат, тявкают. Они не переставая издают все звуки, на какие способна охрипшая собачья глотка. Когда бак обдает брызгами и окатывает волной, промокшие собаки дрожат от холода и воют особенно жалостно.
   На них жалко смотреть, но жалость тонет в бессильной злобе, когда ночью не можешь заснуть от нестерпимого концерта.
   Впрочем, это было только вначале, потом я так привык к голосам собак, что, напротив, просыпался ночью, когда внезапно вся свора замолкала и на судне воцарялась тишина.
   Точно так же я приспособился и к качке. Сначала мне было трудно засыпать из-за того, что тело попеременно упиралось в переборки то головой, то ногами или перекатывалось с бока на бок. Казалось, что внутренности следуют за движениями судна и прижимаются то к левому, то к правому боку. Временами мутило так, что не хватало решимости выползти из койки, несмотря на наличие зверского аппетита. А потом я стал просыпаться из-за того, что мое мотание в койке прекращалось.
   2. ДНИ НА БОТЕ
   Дни на боте похожи один на другой так же, как похожи друг на друга вахты, разделяемые только четырьмя условными двойными ударами рынды. Нет других границ между днем и ночью, как только те же дробные дискантовые удары. Разница только в том, что сменяющиеся с дневных вахт рулевые бодро отзванивают свои восемь ударов, особенно напирая на последнем, гулко разносящемся во все закоулки судна и возвещающем либо обед, либо чай, либо ужин. А ночные вахты, сменяясь с мостика, думают только о том, как бы скорее добраться до койки и, зарывшись с головой в одеяло, отделаться от назойливого белесого сияния ночи. Поэтому их склянки звучат поспешней, более дробно, и последний двойной удар, сливаясь в один, не выпирает, как днем, а наоборот, затихает раньше других.
   Еще, пожалуй, тем отличается ночь ото дня, что по ночам крепкий норд-ост кажется холодней, и вахтенный штурман в дополнение к меховой тужурке надевает еще валенки, а рулевой норовит поднять выше стекло рубки и плотнее завязать тесемочки своего тулупа.
   Кроме вахтенного механика, коротающего часы в любовном поглаживании горячей стали своего Болиндера, вахтенный штурман и рулевой - единственные люди на корабле, обязанные не спать. Даже радист большей частью, пренебрегая всеми правилами и предстоящим выговором капитана, "прорезает" двухчасовую вахту, полагаясь на то, что своя братва, сидящая на береговых радиостанциях, передаст ему утром все, что может там накопиться. Да и что такое спешное может понадобиться берегу от крошечного бота, затерянного в холодном Баренцовом море с пятнадцатью людьми, временно поставившими крест на всех береговых делах!
   Ночами даже механики не вылезают из своего гулкого колодца.
   Время от времени слышится только голос вахтенного штурмана:
   - Возьми маленько право!
   - Есть право!
   Штурман подойдет, подождет, пока судно станет на румб.
   - Так держать.
   - Есть так держать!
   Со стороны рулевого это простая вежливость. Он и без того уже давно удержал валящееся вправо судно. Но должен же что-нибудь делать вахтенный начальник, чтобы оправдать свое пребывание на мостике, а еще больше для того, чтобы разогнать одолевающую его сонливость. Поэтому, проходя мимо опущенного стекла рубки, штурман бросает деловым тоном:
   - Подярживай, подярживай, не давай сваливаться!
   Но так бывает только глубокой ночью, почти под самое утро, потому что засыпает бот очень поздно.
   У нас на корме в душном салоне долго тянется "заседание". На узких диванчиках плотно набились члены кают-кампаний. Из самой гущи доносится уверенный баритон:
   - А вот когда я был в Берлине...
   Если же рассказ ведет кто-нибудь из штурманов, или радист описывает невзгоды полярной зимовки, тот же баритон, разрезая голос рассказчика, тянет в нос:
   "Ramona, du bist..."
   Кубрик тоже не спит. Кости домино размашисто шлепаются на изрезанный ножами стол под громкие возгласы игроков и зрителей. Временами, как грохот взрыва, из узкой двери кубрика вырывается смех, возбужденный очередной прибауткой дяди Володи - повара.
   За спинами играющих двумя тесными ярусами сошлись матросские койки. Из дальнего конца доносится богатырский храп заступающей вахты. Из-за борта ближней койки выглядывает заострившийся, бледный нос Черепанова, сидящего на вынужденной диэте.
   Только в те дни, когда качка утихает, Черепанов обретает способность вылезать из своей койки. Отлежавшись на свежем воздухе на юте, Черепанов даже начинает есть.
   Но точно на зло, стоит ему войти в аппетит, как снова "Новая Земля" начинает то мерно кланяться носом, то валиться с борта на борт. Бедняга опять уныло плетется в свой кубрик и покорно лезет в койку.
   На Блувштейне же качка сказывается только тем, что реже становятся промежутки между сном, когда он бродит по кораблю в поисках слушателей рассказов о Берлине. Да, кажется, и его аппетит делается лучше, если только возможно иметь лучший аппетит, чем у Блувштейна, способного есть в любое время суток, коль скоро для этого не нужно прерывать очередной порции сна. Сна ему требуется в сутки столько же, сколько нам с Черепановым вместе, примерно, восемнадцать часов. Его даже нисколько не смущает то, что диван в капитанской каюте, служащий ему койкой, короче его роста по меньшей мере на полметра. Блувштейн лежит на нем, подобрав колени к подбородку и навертев на голову одеяло.
   Впрочем, владелец каюты оказывается Блувштейну вполне подходящим компаньоном. Андрей Васильевич при каждом удобном случае не раздеваясь лезет в свою коечную нишу. Из этой темной ниши неаппетитно торчат углы наволочки, давно утратившей всякий намек на свой природный цвет. За подушкой видна кучей наваленная каша из одеял и таких же серых, как наволочка, простынь.
   Собираемся мы только за обедом и ужином, и то не все сразу, так как салон не может вместить девять столовников. Приходится есть в две смены. Этот порядок до крайности неприятен юнге Андрюшке, так как между сменами ему приходится успеть вымыть всю посуду.
   Впрочем, он умудряется настолько упростить эту операцию, что задержек за ним не бывает.
   Если салон не отличается поместительностью, то есть еще один уголок на судне, в отношении тесноты оставляющий за флагом салон и все представления о том, какая кубатура нужна для того, чтобы вместить человека. Это гальюн. Дверь гальюна состоит из двух половинок, верхней и нижней. Когда в гальюне никого нет, закрыты обе половинки. Если же в гальюне находится человек, то верхняя половинка двери откидывается, так как иначе сидящий там не только рискует задохнуться, но и просто ему некуда девать голову, - ее приходится выставлять в дверь.
   В качку такая конструкция гальюна имеет свои неоспоримые преимущества, так как, расперевшись локтями и упершись головой в железный косяк двери можно быть уверенным, что не слетишь с сиденья.
   Большинство избегает пользоваться этим уютным местом, и зачастую можно видеть на юте независимую фигуру, которую проходящие стараются не замечать.