— Послушай меня еще раз, милое создание. Я просто хочу дальше жить и я не собираюсь играть с тобой в Маленького Принца. Я очень хорошо знаю эту сказку, и она не про меня и тебя. То, что ты стоишь передо мной, ничего не изменит, ведь так? Как звать-то тебя? Почему ты все время молчишь? В таком случае будешь Эльзой. И почему кажется, будто я знаю, о чем ты думаешь? Зачем ты здесь? Чтобы морочить мне голову? Я и так в растерянности перед законами природы. Когда меня чему-то учили, было все ясно и понятно, а когда приходится учиться самому — не ясно ничего. И чем дальше, тем больше вопросов и все меньше на них ответов. Может, так и должно быть, и мы призваны жить в смятении, постоянно удивляясь фактам судьбы, а под конец, не разобравшись, что в этом мире к чему, совершенно растеряться, обидеться на нечутких товарищей и смертельно опечалиться. А может, должно быть все просто, и задаваться надо только теми вопросами, на которые заранее заготовлены в доисторических книжках ответы. Не мучь себя, горемыка — открой книжечку, ознакомься с предварительными ответами и спи дальше, любознатель. Раз так, то мне хочется стать растрепой — школьным двоечником, расстрелять из рогатки все уличные фонари, а потом залезть в брошенный подвал и жалеть беспризорного котенка. Хочется думать, что мир вольный, как ковыльная степь или как недрессированное лесное животное.
   Посетите горную вершину и гляньте, как прекрасна окружающая действительность. Разиньте рот и покричите, и нет здесь "ибо сказано...", и страха нет, и до любви рукой подать. Она должна быть здесь, а не между двумя дышащими телами, как я только что. И она не членский билет некоего душевного объединения энтузиастов, почитателей догм.
   Милая Эльза, я, кажется, наделал много глупостей. Эта коммерческая любовь, и те предыдущие — некоммерческие. И как себя точно ощущать при этом, мне до сих пор невдомек.
   Я взял одну женщину и повез в большой город. Там мы гуляли по морозным улицам, грелись в уютных кафе, а под вечер нашли на вокзале бабушку, которая сдала нам комнату внаем на несколько дней и несколько ночей. Комната была в частном деревянном доме, до которого ехать минут сорок на электричке. Сорок минут — пшик, когда ты молод и не один, и все вокруг вновь, и жизнь впереди.
   Ночью для охлаждения нарочно выходил на улицу курить, после чего возвращался. Самое главное, закрепленное временем, впечатление — это когда остуженный зимним ветром заскакивал назад под одеяло, а там сюрприз. Страшно от того, что отпечатанная в уме женщина не говорящая, и слабо проявляет человеческое — что-то теплое. Выходит, для подобного счастья человек не нужен. А я старался: говорил слова, дарил цветы и обещания, поил крепленым вином, кормил пирожками с печенкой на вокзале. Вкусные, жареные, с хрустящей корочкой по десять копеек пирожки.
   Что у меня в голове от жизни? Прах какой-то. Причем хрустящая корочка, причем десять копеек? Какого цвета у нее волосы? Кем она хотела стать, когда повзрослеет? Космонавтом?
 
   Зачем стараюсь существовать, тратя время и занимая пространство мировое достояние? Или жизнь важна тогда, и ни к чему сейчас, как контрамарка, которая имеет значение только во время сеанса. А теперь она никчемный листок — кино закончилось, зажгли свет, и зрители разбрелись, оставив мусор и погрустневший порожний зал. И уборщица, песочная старушка, сгребая скорлупки от семечек, не подумает, что нашелушил их семьянин и производственник, неравнодушный к новостям и пиву, любитель кроссвордов. И что он, голубчик, сейчас дома среди собственного подрастающего поколения: вытирает сопли меньшенькому, дерет задницу старшему-сорванцу, а дочурку-рукодельницу и отличницу любит и балует, после чего бегает курить на балкон.
   Зачем я, Господи? Мне страшно, Эльза! Где моя водка?
 
   Живя раньше, я неправильно себя представлял, забывая о существовании смерти. Смерть — это важный и мощный природный факт, ровно любовь, а может, даже существенней. Веря в "нипочем не умру", мы похожи на австралийского страуса, который прячется, втыкая голову в грунт. Не чуя смерти, я существовал зря. Смерть, она, ведь основа природы, как рождение. Каким-то волшебным веществом наполняешься, когда вдруг начинаешь жить с этими двумя вещами разом. Думы о бренности заставляют нас отчаянно любить жизнь, боясь упустить каждый миг, а в конце пути не испугаться и уйти счастливым. Очень надо, чтоб было так. Я догадался умом об этом раньше, но ощущать начал только что. Чувство леденящее, и сильно отвлекает от посторонних дел весь организм. Кажется, оно было со мной всегда, только в неучтенном виде. Это надежное ощущение — верный путь в небесную, лучезарную высь, в вечность. С ним я вошел в мир, с ним его и покину.
 
   Из тропиков я привез странный недуг. Внезапно виделась тьма и ничего в ней больше, или вдруг какой-то орган не хотел работать, как надо. Чаще сердце, хотя само оно, оказалось, годное для существования вполне.
   Я в палате кардиологического отделения областной больницы вместе с кандидатами в мир иной. Многие уже сходили туда-обратно и убедились, что там, во тьме, хотя и жутко, но интересно, и что Моуди прав. Остальным еще только предстояло совершить дивное путешествие, но никто не торопился, а просто нервничали.
   Нас человек десять и лежим мы на одинаковых железных койках, расставленных вдоль равнодушных белых стен государственного учреждения. Слева сорокапятилетний долговязый брюнет Сережа. Все его существо не хочет умереть, и он все время боится чего-то. Но чего именно, сказать толком не может, хотя старается и часто. За плечами два инфаркта, и здесь он с подозрением на третий. Но опасения оказались напрасными, и доктора оставили его полежать, поколоться и поглотать таблетки. Сережа страстный болельщик за свой организм, и всегда не прочь поговорить о своем драгоценном самочувствии с товарищами или все равно с кем. Историю его первого инфаркта я помню с точностью до ненужных подробностей потому, что выслушал ее раз, наверное, двадцать пять.
   — Какого черта я всю жизнь пахал, как вол, нервную систему напрягал? Какого черта мне больше всех надо было? Куда-то стремился, чего-то хотел. Чего? Куда? Сидел бы среди массы внизу, в инженерах, и здоровье наращивал физкультурой. До ста лет дожил бы.
   Этот ноющий гражданин — бывший директор завода средней мощности — больной Николай Иванович, он расположен напротив меня. Душа его мается, и он, не переставая, изводит себя заодно с окружающими.
   Нестарый спортсмен-штангист Валера, сосед справа — неторопливый молчун. Всю жизнь не пил, не курил, в свободное от работы и семьи время штангу тягал, и вдруг сердце екнуло. И понеслось: операция, больница, пару месяцев дома, потом опять операция, и снова больница. Жизнь его подвешена на тонюсеньком волоске, но он не волнуется. Умереть для него, кажется, примерно то же, что получить расстройство желудка. Путешествовал он в тот мир не раз, и рассказывает о случившемся спокойно и отвлеченно, как будто произошло это не с ним, а с посторонним товарищем.
   Привезли бездыханного человека в сто двадцать килограмм и оставили на кровати в углу около двери. Громада тела принадлежала колхозному шоферу, закоренелому гипертонику Вове. Почувствовав себя как не надо, он, с давлением в двести двадцать очков, сел за руль своего авто и примчался в больницу, преодолев сто пятьдесят километров нехорошей дороги. Врачи говорили, что этого не может быть. Оказывается, может.
   Вова — балагур, и гипертонию заработал, по-моему, от чрезмерного желания жить. Любая мелочь возбуждает в нем страсть действовать. Видимо, по этой причине он в свое время натворил незаконных дел и попал в тюрьму. Досиделся там, по его словам, до пахана. Может, и впрямь. Важность какая!
   Полежать недельку-другую в палате смертников полезно. Узнаешь массу интересных, жизненно важных вещей. Как, например, то, что помирать в больнице плохо. Ты находишься среди случайных чужих людей, как в следственном изоляторе или в кинотеатре. А когда совсем станет худо, то отвезут в реанимационное отделение, куда дорога заказана всем, даже родственникам. Процедуру прощания с миром традиционная медицина считает делом неважным, и по этому поводу особо не волнуется.
   В коридоре к стенке прильнула старушка, посинела, закатила глазки и приготовилась отойти. Подбежала сестричка, подхватила бабушку под локоток и запричитала: "Что с Вами? Что с Вами?..." А что с ней, даже обычным людям, немедицинским работникам, ясно и так. Делать ничего не делает, а только зачем-то заглядывает пациентке в лицо и несет бесполезный вздор.
   Старушка ойкнула, осела, и вскоре ее унесли, чтоб она окончательно умерла в темном специальном месте в глубине чужого коридора. И все. А ведь жила же: забавлялась в детстве, резвилась в юности, наслаждалась молодостью, рожала детей, радовалась внукам. И где они теперь, эти ужасно занятые внуки? Жизнь была.
   Неужели вот так и должно произойти ЭТО? Среди безразличных казенных стен тихонечко, как бы невзначай, как бы по недоразумению, между прочим. Никто не готов к смерти женщины: ни она, ни окружающие. Я очень хорошо помню бедную. Жаль не то, что она умерла, всем нам не избежать такой участи, а то, как она это сделала: просто так.
   Мне захотелось что-нибудь натворить шумное. Люди! Ведь не должно быть так! Смерть — это важно, приближение ее надо прочувствовать, осознать, приготовиться и встретить торжественно, с достоинством. Если она случается с нами обязательно, то должно быть эта штука нужна природе, наравне с рождением. Кроме этих двух событий с нами наверняка ничего не случается. Все остальное только может быть.
   Почему мы боимся говорить о смерти с умирающим, стариком или с обычным человеком? Почему мы сторонимся мыслей о ней? Почему врачи никогда не говорят больному, что он скоро умрет и его впереди ждут странные ощущения и новые впечатления? Они боятся за уходящего, что он испугается и начнет переживать. Почему? Ведь ему не избежать боли и умирания, он обязан через это пройти. Так не лучше ли сделать это осознанно и с поднятой головой?
   Звезда-артист из далекого Голливуда Эрик Робертс сыграл в кино гея, который заболел СПИДом и должен вот-вот умереть. Он собрал у себя дома родителей и всех своих друзей-любовников, чтобы покинуть мир в славной компании. Режиссер и артисты старались напугать зрителей смертью. По-моему, не вышло. Все они пытались изобразить, как надо умирать, по их представлениям, цивилизованно и правильно. Друзья и родственники вспоминали былое, сочувствовали, а под конец закатили горой пир, во время которого замаскированный под любителя мужчин Эрик покончил собой, наглотавшись снотворных таблеток.
   Жаль гея, он обманул себя, прыгнув с парашютом с закрытыми глазами. Чего стоит такой прыжок? Страх. Бегство. От себя не убежать. Чего бояться? Судьбу возможно и должно только пережить. Бегство — не полет, это путь в неведение, в глухой тупик.
   Со всей огромной Индии в Бенарес стекается народ умирать. Город полон умирающими, которые хотят покинуть этот мир в священном месте, и чтоб тела их были торжественно сожжены, а прах растворен в Ганге. У желающего умереть к ноге привязан мешочек с деньгами для погребального костра. Денег не всегда хватает на необходимое количество дров, и воды священного Ганга уносят в океан наполовину обгоревшие людские тела. Ужасная картина для непосвященных. Туристы бродят по городу, поражаясь увиденным. Душевные из них жалеют индусов, а бездушные — нет. Они снимают на видеопленки процесс погребения, как будто это карнавальное представление. Но индусам себя не жаль, им вовсе не печально. Они жалеют непонимающих смерть туристов. Индусы не скорбят за свое будущее, им радостно, что умереть придется здесь, в Бенаресе, а не где-нибудь на больничной койке в состоянии недоумения и страха, в окружении чужих, далеких от понимания смерти людей.
 
   Я — студент и зарабатываю себе на пиво рытьем могил на подмосковном кладбище. Первую в жизни могилу выкопал из последних сил, даже не смог вылезти наружу — упал на сырое дно. Лежу и разглядываю прямоугольный кусочек неба, по которому проносятся белоснежные облачка. Необычно и жутко лежать в могиле. Страшен могильный холод, страшно оказаться одному без людей, без солнца, без синего неба и насовсем.
   Закапывать трупы в грунт очень древняя традиция, она старше Ветхого Завета, Каббалы и Вед. Сама идея зародилась еще в каменном веке, где-то между палеолитом и неолитом, когда люди толком-то соображать не научились. Могильное дело — примитивное ремесло. Однако, как и любое прочее занятие, имеет свои тонкости и хитрости. В основном надо уметь копать и больше ничего. Но если ты, дорогой товарищ, наивный начинающий могилокопатель, будешь рыть могилу, как огород перепахивать, то ничего у тебя не выйдет. Надо мягко и уверенно, но строго по перпендикуляру, воткнуть лопату в грунт, потом, элегантно давя корпусом тела на черенок инструмента, четко сделать копательное движение, причем аккуратно, чтоб при вытягивании наружу порода не сваливалась обратно в яму, сводя на нет результат тяжкого труда. Теоретических знаний при этом требуется немного. Уважающий себя и свое ремесло кладбищенский сотрудник должен уметь отличить курган от грунтового захоронения и, не теряясь, отвечать, что в некрополе ничего особенного нет он такое же христианское или мусульманское кладбище, но в которое зарыты античные люди. Еще факультативно можно знать, что такое колумбарий. Но это так, и особо ни к чему. Вот и весь теоретический минимум.
   Поднесли покойника. Мне подали руку и вынули из-под земли. Я сразу интересно себя почувствовал: будто проснулся после долгой зимней спячки или вдруг протрезвел.
   Грянула музыка духового оркестра — значит, умер важный чин. Провожающих много, но все они отдельные и равнодушные. Молодая девушка в дальнем ряду процессии смотрит на меня как на жениха. Оркестр отдудел. Могильный бригадир привычным наклоном головы ласково приглашает закидать землей заколоченные в гроб, никому ненужные остатки человека. Извини, красавица, не до невест здесь.
   Кажется, в детстве я мечтал о чем-то другом, о более интересном и приятном. Если пересказывать все мечтания, получится настолько длинно, что лучше не надо. Но ни в одном из них я не представлял себя в роли копателя могил. Такое могло привидеться разве что во время ночного кошмара. И вот спустя годы я могильщик, который в конце дня получит причитающееся и пойдет в пивную с такими же. Все очень просто, но до чего ж странно чувствовать себя в роли, о которой никогда не мечтал. Странно и горько вообще существовать без мечтаний. Мечта — жизненно важная вещь. Становясь достижением, она создает устойчивое впечатление, что жизнь течет в русле, и чувствуем мы себя тогда в своей тарелке. Внеплановые же факты судьбы, кроме лотерейного выигрыша, заставляют пребывать в растерянности, а душу в смятении, отчего часто возникает желание пить вино.
   Кладбищенская жизнь моя была непродолжительной. Проработал лишь сезон, но за это время много чего полезного узнал. А самое главное, что скорбь о покойнике у провожающих ненастоящая. Либо молчат и терпят время, либо воют по-дурному. Таких, наверное, специально нанимают. Зачем выть-то? Глупо и неправда. Вглядываюсь в глаза провожающих и не нахожу там ничего важного только вакуум. Зачем вся эта церемония-процедура? Ведь никто ни черта не понимает.
 
   Над Гималаями летит самолет. Солнце, отражаясь от хрустального льда горных громад, слепит, как электрическая дуга сварочного аппарата. Мощный рельеф создает в душе удивительно торжественное чувство причастности к чему-то не от мира сего, к тому, что близко к небесам, к первозданной чистоте. Пора. Открывается люк, и горсточка праха рассеялась над сказочными вершинами. Прощай, Индира Ганди!
   Хочу так же, и необязательно над Гималаями, пусть где-нибудь, где просторно и вольготно, как в небесах, как в море, как после развода. Погребение и смерть должны быть праздником, как каждодневная жизнь.
   — Ребята, у меня чего-то не того. Сейчас дуба врежу. Глянь-ка на меня, я бледный? — заскулил Николай Иванович.
   — Розовый, как помидор. Спи себе.
   — Не, ребята, чего-то не так во мне. Помру, ведь, — не унимается Николай Иванович.
   Встаю, иду за медицинской сестрой. Та пришла, неулыбчивая, сходу воткнула шприц в худющий Николай Ивановича зад и впрыснула туда кубов десять чего-то. Директор успокоился и вскоре заснул, а на следующий день проснулся и продолжил жить. Ему не стыдно за вчерашнее — он готов смалодушничать еще.
   Сорокапятилетний, долговязый брюнет Сережа, мой мнительный сосед слева, просыпается первым чуть забрезжит рассвет. И как только засекает, что я не сплю, то сразу заряжает длинный рассказ о своем самочувствии.
   — С погодой сегодня должно быть нелады. В груди жмет, и вот пульс: щупаю — его нету. Дождь будет, что ли? Ну-ка ты пощупай.
   Щупаю.
   — Ой!
   — Чего?
   — ...
   — Ну, чего там? Говори, черт!
   — Плохи твои дела, Сережа. Сердце не стучит. Сейчас за тобой архангелы прилетят, товарищ дорогой, готовься! Мужики, попрощаемся с Сережей! Все подходят в порядке живой очереди. Просьба не толкаться и не суетиться больной умрет не сразу, а постепенно и в страшных муках.
   Кандидаты в мир иной — народ чуткий и мнительный. Осознав свою обязательную перспективу и ощутив одинокую человеческую природу, но, не желая до конца с ней смириться и сосредоточиться на главном, они невольно объединятся в братство обреченных. В братстве не очень-то признаются прежние дела. Все уважают боевые награды и прочие вещи заслуг. Но ценят, по естеству и неосознанно, только душевные качества, которые никак не связаны с результатами общественной деятельности. Регалии — звон пустой. Все мы здесь — пацаны. Весь серьезный взрослый мир продолжает существовать где-то далеко за морями-океанами или как в телевизоре. Внутри больничных стен, нас окруживших, все по-другому, отсюда, через реанимационное отделение, открываются двери в никому неведомое. Это объединяет, облагораживает, делает нас честными и непосредственными. Исчезает возраст. Самого старшего мы держали за мальчика, хотя в миру он занимал важный для народного хозяйства страны пост.
   Жизнь в братстве очень скоро заставляет думать, что все случившееся между детством и настоящим — какая-то ненужная суета, от которой ничего не остается — только недоумение и растерянность.
   Встает солнце, ноет Сережа и будит пахана Вову, который не в силах себя заставить молчать и даже спросонку говорит много и что в голову взбредет. Особенно удаются ему монологи про тюремные тяготы и затейливые нравы невольного существования там. Вслед за ним скулит директор завода Николай Иванович, детально описывая изменения своего самочувствия. Он ругает докторов и жалуется на судьбу отставного руководителя. Снова встревает страстный почитатель любительской медицины, сорокапятилетний долговязый брюнет Сережа. Его натура не позволяет концентрировать внимание на каждом нюансе пошатывания здоровья — она позволяет ему только нервничать за свое будущее вообще. Если бы он хоть ненадолго сосредоточился на той простой мысли, что это будущее у нас у всех одно и обязательно случится, то смог бы думать о другом, полезном. И, может быть, додумался бы до чего-нибудь интересного и существенного. Но он предпочитает этого не делать.
   Дорогие мои братцы-обреченцы! Многие из вас уже там, где хорошо и тихо, только, наверное, темно и грустно. Привет вам всем: кто еще тут и кто уже там. Пусть вам будет хорошо, как мне сейчас, когда лежу в степи под звездами. Пусть не кажется, что жизнь прошла зря, и пусть потомки когда-нибудь додумаются вспомнить, что жил-был дед когда-то, и что каждый из них носит в душе частичку его, как божественный дар на долгую память.
   Братцы! Вы все у меня записаны в книжечке. Я бы поздравил вас с каким-нибудь праздником, да боюсь, что поздравление не застигнет адресата. Лучше я сделаю это в уме. Так будет надежней и правильней.
 
   Рядом растрепанная утренняя женщина с ароматом вчерашнего вина, чужая квартира с обычными желтыми обоями в странных узорах, похожих непонятно на что: то ли цветы без вазы, то ли брызги фонтана без фонтана, то ли неопознанный инопланетный объект — мечта уфолога. Ты кто, собственно, женщина? И что я здесь вообще? На предмет чего мы всю ночь старались? Всовываю в рот сигарету и курю, пытаясь припомнить вчерашнее. Получается с трудом.
   Я много читал книг о волшебной любви, которая должна бы быть между мужчиной и женщиной, но так ничего по-настоящему и не понял оттуда. Мучаясь вопросом, я также пытался найти ответ у тех, кто, по идее, должны обладать этим чувством — у женатых мужчин и замужних женщин. Но у меня ничего не вышло. Не очень-то складно у них получается жить. Какое-то таинственное, но важное правило не учитывается.
   Вижу жен, изменяющих мужьям, вижу пьяниц мужей, раздоры вижу. Или долго благополучная семья вдруг, ни с того ни с сего, разваливается, причем очень неприличным образом.
   Мужчина и рядом женщина — обычное зрелище. Они вместе ходят по улицам, едят еду у себя в домах, спят в одной кровати, мучают друг друга по ночам. Оказываясь перед нашими глазами с раннего детства, они создают устойчивое представление о том, как должно у тебя со временем быть, и что, наверное, это любовь.
   Возвратясь из дальних стран домой, я встретил женщину, и вскоре у нас появился сын. Он такой маленький и странный. Встречаю его из роддома, беру на руки, заглядываю в глазенки и хочу его честно растить, чтоб он и дальше жил в моем непонятном мире и удивлялся ему, как я, или иначе, пусть.
   — Видишь, как здесь все интересно, — говорю сыну, имея, наверное, ввиду и небо, и землю, и четырехэтажный роддом с обветшавшим фасадом, и асфальтированную дорогу около того роддома, и автомобиль моего старшего брата марки М-2141.
   Мне очень хотелось произвести на ранний сыновний ум неизгладимое впечатление от начала жизни, но я не знал, как точно это сделать, и поэтому мое желание так и осталось у меня внутри, невысказанное. Но я почему-то надеялся, что сын и так меня поймет. Глупо, конечно. У него отдельная человеческая жизнь, в другом времени, и мысли совсем о другом, невзрослые совершенно они.
   Я попытался представить себя новорожденным, и что должен чувствовать, если неделю назад тебя вынули из тесного промежутка и поместили в огромный мир, конца и края которому нет. Стало страшно и искренне захотелось оберегать отпрыска, чтоб тот перестал пугаться, а начал спокойно думать и организовывать свое существование.
 
   Сколько себя помню, папа вечно чем-то руководил: то больницей, а то другим медицинским учреждением. Каждое утро ровно в 8-00 к подъезду подкатывала важная черная машина. Папа садился на переднее сидение и уезжал далеко. А вечером возвращался ужинать, смотреть телевизор и спать, чтоб назавтра увидеть следующий день и сделать то же самое в нем снова.
   Почему-то с детства мне не очень нравились начальники. Наверное, оттого, что я стеснялся оказаться когда-нибудь на их месте и на виду у всех, то ли отчего-то добавочно еще. Папино высокое положение мне, конечно, приходилось терпеть, но только как неизбежный факт. Хорошо, что этот факт никак не отражался на моей судьбе. Кроме машины в 8 утра папа ничем особенным не располагал.
   Сначала не было ничего, потом только я один. Потом у меня появился заместитель директора, энергичный мужчина на красных "Жигулях", потом проектировщики — милые женщины, инженера — хорошие ребята, старшие прорабы — мужчины в годах и прорабы просто — те помоложе, бухгалтер — свой в доску, секретарь — девушка с машинкой, сторож на складе — вор инвентаря и пролетариат, побригадно сгруппированный, и понеслось: командировки, договора, сметы, авансы на приобретение материалов, прибавочная стоимость, уклонение от налогов. Жизнь превратилась в кошмар — меня начали величать по имени-отчеству, отчего казалось, будто мне скоро на пенсию.
   Рабочий бригадир, сутулясь, заходит в кабинет, зачем-то извиняясь, а его подчиненные вообще стесняются показываться — ждут, куря на лавочках под сливами во дворе. Никаких таких порядков я не устанавливал. Они сами организовались, видимо, на основании старой закваски трудящейся массы.
   Находясь три года в шкуре капиталиста, к отчеству я так и не привык, несмотря на то, что слышал его раз по сто на день. По мне так: жить научным сотрудником, ходить в свитере с оттянутым горлом, стричься раз в год и не бриться совсем. По мне еще: сидеть у костра на земле и петь беспечные песни от малоимущих вольных сочинителей, надрываться под тяжестью рюкзака, идя к какой-нибудь странной для обычного гражданина цели, вроде вершины горы. Мне нравятся задорные простоволосые женщины в джинсах и кедах, мне нравится Герман Гессе. Чего я тут забыл?
   Подъезжаю на стройку в черной машине с шофером, хожу по объекту труда и пытаюсь понять, зачем все это, в конце концов, мне надо. Зачем эти тонны сооружений из железобетона, зачем эти грузовые транспортные средства и автокраны?
   Как зачем? Нужна же пища для семьи, нужна одежда для жены, нужна квартира для защиты тел членов той семьи от климатического ненастья. Нужен большой черный автомобиль с шофером для пыли в глаза и для ощущения значимости и причастности к важности.