— Это не условие, это удовольствие. Когда встречаемся?
   — В семь часов в вестибюле отеля.
   — Отлично. Как мне одеться?
   — Во что-нибудь красивое, — нашелся я. — До встречи.
   Она помахала мне рукой и нырнула в толпу воздыхателей, чтобы в сопровождении своей свиты проследовать домой.
   Когда мы встретились вечером, я не сразу понял, что, собственно, она изменила в своем одеянии. При ближайшем рассмотрении я заметил, что джинсы на ней были не синие, а черные, маечка — без логотипа и несколько более обтягивающая, чем всегда. А кроме того, она была при драгоценностях — тоже на свой лад: на ней было небольшое жемчужное ожерелье.
   Моя «элегантность» была подчеркнута только что купленным в «Галери Лафайетт» голубым свитером.
   Расцеловав меня в обе щеки, она немедленно спросила, не забыл ли я о домашнем задании. В ответ я показал на свою дорожную сумку, давая понять, что у меня в ней не белье для прачечной.
   Выходя на улицу, она небрежно бросила:
   — Я договорилась в отеле «Лютеция».
   — Прошу прощения, — возмутился я, желая отстоять свою независимость, — но я зарезервировал нам столик в «Ле Пти Зэнк». Я же тебе говорил, это…
   — Мэтью, одно другого не исключает. С отелем я договорилась только относительно рояля.
   Как? Самое элегантное заведение во всей округе! Я не знал, чувствовать ли себя польщенным или негодовать. Поэтому решил не спешить с выводами и, взяв Сильвию под руку, зашагал к бульвару Распай.
   Однако к тому моменту, как мы вошли в роскошное фойе отеля, мне уже сделалось не по себе. А войдя в гигантский танцевальный зал с высоченными потолками и множеством зеркал на стенах, я и вовсе был раздавлен. В дальнем конце зала стоял царственный рояль с поднятой крышкой.
   — Ты и публику заказала? — попытался я пошутить.
   — Не глупи. Я и этот зал не «заказывала».
   — То есть мы здесь незаконно?
   — Отнюдь. Я всего лишь позвонила менеджеру отеля и очень вежливо попросила у него разрешения прийти поиграть. Стоило ему услышать, кто ты такой, как он моментально согласился.
   — А кто я такой?
   — Талантливый пианист, который по контракту с «Медсин Интернасьональ» скоро уедет в такую глушь, что будет за тысячи миль до ближайшего инструмента. Он был потрясен твоим самопожертвованием.
   Мое настроение сменилось с минорного на мажорное. И я понял, что мне оказана большая честь. Мне вдруг захотелось извлечь из этого инструмента все, на что он годен. И на что годен я.
   Рядом на столике была приготовлена бутылка белого вина и два бокала.
   — Тоже твоих рук дело? — спросил я. Она покачала головой и заметила:
   — Там, кажется, карточка приложена. Я открыл конверт и прочел:
   «Милые медики!
   Желаю вам приятного музыкального вечера. Знайте, что люди всегда и везде восхищаются вашим стремлением нести добро несчастным мира сего.
   Счастливой поездки вам обоим.
   Луи Бержерон, менеджер».
   — Сильвия, что ты ему наговорила? Что я — Альберт Швейцер?
   Она рассмеялась.
   — А почему ты думаешь, что ты хуже?
   — Сейчас узнаешь.
   Я сел и пробежал пальцами по клавиатуре. Звук вроде неплохой.
   — Ого! — оценил я. — Только что настроили!
   Моя единственная слушательница удобно устроилась в кресле, и я стал играть. Для начала я выбрал Прелюдию Баха № 21 си-бемоль-минор, внешне совсем несложную вещицу. Это хорошая пьеса, чтобы разогреть пальцы и не наврать. На протяжении всей вещи, за исключением четырех тактов, никаких аккордов, только одна нота для каждой руки. Но насколько это выверенная нота!
   Сначала, тронув клавиши, я ощутил душевный трепет. Я почти три недели не играл всерьез и сейчас испытывал томительное нетерпение воссоединиться с музыкой. Я и не подозревал до этого момента, какое большое место она занимает в моей жизни.
   По мере того как я переходил от одной пьесы к другой, я все больше отдалялся от своего физического местонахождения и сливался с самой музыкой.
   Никакой программы заранее я не продумывал. Просто дал рукам слушаться веления сердца. А в тот момент моя душа пожелала до-минорной Сонаты Моцарта, соч. 457 по каталогу Кёзеля. С ощущением аллегро мольто не только в музыке, но и в душе я с чувством заиграл октавы, решительно задающие настрой всей пьесе.
   Я был настолько загипнотизирован музыкой, что совершенно забыл о Сильвии. Я все меньше ощущал себя исполнителем и все больше — слушателем, внимающим чьей-то игре.
   Сонату легко можно было принять за бетховенскую — мощную, выразительную, исполненную неизбывного страдания.
   К середине медленной части я уже совершенно отрешился от реальности и ощущал себя космическим кораблем, плывущим где-то посреди Галактики.
   Сколько времени прошло, я не знал, но постепенно начал приходить в себя и осознавать, где я и что я. Музыка снова была мне подвластна, и последние несколько тактов я сыграл с особым чувством. Затем в эмоциональном изнеможении уронил голову на грудь.
   Не знаю, как Сильвия, а я чувствовал себя превосходно.
   Она не издала ни звука. Только подошла ко мне, обхватила мое лицо ладонями и поцеловала в лоб.
   Через несколько минут мы уже шагали в сторону ресторана. Бульвар Сен-Мишель успел погрузиться во тьму, и из кафе и бистро на улицу прорывался смех, эта самая человеческая из всех видов музыки. А Сильвия до сих пор не сказала ни слова о моей игре.
   Из выставленных внизу морских тварей мы заказали себе ужин, после чего поднялись наверх, где официант открыл нам бутылку фирменного красного. Сильвия взяла в руки бокал, но пить не спешила. Она была задумчива. Наконец она смущенно начала:
   — Мэтью, не знаю, как это получше сказать. Понимаешь, я родилась в мире, где все продается и все покупается. — Она помолчала, потом нагнулась ближе ко мне и с жаром закончила: — Нельзя купить только то, что ты мне сегодня подарил.
   Я растерялся.
   — Ты играешь, как бог. Ты мог бы стать профессиональным музыкантом.
   — Нет, — поправил я. — Я — любитель в полном смысле слова.
   — Но ведь мог бы! Я развел руками.
   Может, да, а может, нет. Проблема в том, что невозможно играть Баха туберкулезному ребенку, прежде чем его вылечишь. Он его просто не услышит! Поэтому-то мы и едем в Эритрею. Ты согласна?
   — Конечно, — с легкой заминкой согласилась она. — Я только подумала… Мне кажется, у тебя могло бы быть такое будущее!
   Я вдруг понял, что ее тревожат собственные сомнения относительно столь значительного жизненного решения. Скорее всего, сомнения вполне объяснимые. Ведь она отправлялась в одно из немногих мест на земле, где о продукции «ФАМА» никто и слыхом не слыхал.
   Было уже одиннадцать, когда мы наконец приступили к делу. Мы оккупировали столик в «Кафе де Флор», заказали по чашке кофе и принялись штудировать раздел учебника о болезнях, которые должны были стать темой наших завтрашних занятий.
   Как и следовало ожидать, Франсуа, вечно восседавший в отдельной кабинке где-нибудь в уголке, подошел полюбопытствовать, чем мы заняты.
   Взглянув на наши конспекты, он повернулся ко мне с шутливым упреком:
   — Мэтью, ты меня разочаровал.
   — О чем это ты? — К этому времени мы уже все перешли друг с другом на «ты», включая шефа.
   — Ну просто, если бы я был в обществе такого прелестного существа, как синьорина Далессандро, я бы не стал тратить время на эпидемиологию.
   — Скройся, Франсуа, — ответила Сильвия с таким же деланым негодованием.
   И он скрылся.
   Почти два часа мы штудировали завтрашний сложный материал, изобиловавший статистикой.
   Наконец Сильвия объявила, что мы готовы.
   — Может, закажем по чашке кофе без кофеина на сон грядущий?
   — Конечно, почему бы нет. Тем более, если ты хочешь.
   Вечер выдался длинный. Волнующий, но утомительный. Я не мог дождаться, когда наконец упаду на подушку.
   — Мне одна мысль пришла в голову, — произнесла Сильвия, когда мы складывали книги. — Директор нашего японского филиала только что прислал моему отцу крошечный магнитофон. Новая модель. Что, если тебе записать несколько кассет? Мы их возьмем в Африку и будем там слушать.
   У меня есть идея получше, — возразил я. — Поскольку нам не на что тратить деньги, мы можем купить записи каких-нибудь настоящих исполнителей, например, Ашкенази или Даниэля Баренбойма…
   — Я предпочитаю тебя, — не унималась Сильвия.
   — Пора отвыкать, — посоветовал я.
   Мы вышли из кафе и медленно зашагали к отелю.
   — С чего у тебя все началось? — спросила она. — Я имею в виду музыку.
   — Ты хочешь услышать длинную или короткую версию?
   — Я никуда не спешу. Хочешь, я покажу тебе хлебопекарню, и мы там купим себе по багету на завтрак? — Она улыбнулась.
   В детстве меня часто посещала одна и та же фантазия: отец приходит к нам в школу на традиционный семейный спортивный праздник и побеждает всех других пап в стометровке. Само собой, это было из области нереального, поскольку в такие дни он всегда оказывался «не в духе».
   Иногда отец все же объявлялся, »но садился в сторонке, как погруженный в свои мысли наблюдатель, и украдкой потягивал виски из фляжки. Так что я никогда не видел; чтобы он проявлял какую-то активность в физическом плане, пока в то утро он не появился у входа в школу. Я понял, что он направляется к мистеру Портеру, преподававшему математику у моего братца.
   Я старался сосредоточиться на игре в баскетбол (она шла на половине площадки), и вдруг Томми Стедман как закричит: «Ну, Хиллер, твой отец и дает!»
   В первый момент меня почему-то охватил минутный и ни на чем не основанный восторг. Мне ни разу не доводилось испытывать гордости за отца. К несчастью, радость так же быстро сменилась стыдом. Ведь восторженный возглас Томми был вызван не чем иным, как ловким хуком, который отец нанес мистеру Портеру. От удара математик потерял равновесие, и отец повалил его на землю.
   Не успел я подбежать на помощь учителю, как он уже опять был на ногах и сердито грозил отцу пальцем.
   — Ты еще об этом пожалеешь, пьяный дурак! — громко крикнул он и поспешил войти в здание.
   Отец остался стоять на улице. Он часто дышал, а на лице его расплылась обычная торжествующая ухмылка. Он заметил меня и окликнул:
   — Привет, Мэтью. Видел, как я этого верзилу уложил ?
   Сердце у меня упало. Никогда еще я не испытывал подобного унижения. Мне захотелось распасться на отдельные капельки и просочиться в песок.
   — Пап, ты это зачем сделал? Мама же тебя просила… — Тут я одернул себя. — Чазу только хуже будет.
   Он присвистнул.
   — Извини, сынок. Но не мог же я позволить, чтобы этот неандерталец преследовал твоего брата. Думаю, ты можешь мной гордиться. Идем, свожу вас пообедать.
   — Не получится, пап. У нас еще четыре урока. Ты лучше иди домой.
   Я видел, что он не уйдет, если я не возьму инициативу в свои руки, поэтому крепко ухватил его за рукав и довел до ворот. Спину мне жгли огнем пристальные взгляды одноклассников, но я не смел обернуться.
   К несчастью, от ворот я краем глаза все-таки увидел ребят. Они все стояли и смотрели на меня и отца, храня многозначительное молчание.
   От этого мне сделалось еще хуже. Я понимал, что насмешек не избежать, и в ужасе приготовился выслушать их, пусть не сейчас, а в другой раз.
   Я двинулся назад, к одноклассникам, глядя только себе под ноги.
   — Мэтью, с тобой все в порядке ?
   Я поднял глаза и с изумлением увидел мистера Портера. Никакой враждебности я в его лице не заметил.
   — Да, сэр. Все в порядке.
   — И часто с ним такое ?
   Я не знал, что ответить. Усугубить позор признанием, что отец хронический алкоголик? Или попытаться сохранить толику достоинства ?
   — Время от времени, — туманно ответил я и не спеша направился к Томми Стедману. — Эй, мы играем или нет ?
   — Играем, играем, Хиллер.
   Как ни парадоксально, но больнее всего в этом, как ни крути, болезненном эпизоде было то, что мои друзья повели себя так благородно. Это мучило меня во сто крат сильней.
   Слава богу, отец больше не предпринимал таких донкихотских вылазок во внешний мир. Он засел дома, «работая над книгой» и громко возмущаясь несправедливостью мироустройства.
   Тот эпизод заставил меня со всей остротой почувствовать, что судьба ко мне не очень-то расположена. Но я несколько утешился вечером, когда отыгрался на Чазе.
   Он, к счастью, быстро взрослел и вскоре уже был в состоянии убираться со мной по очереди. После этого он обычно удалялся к себе и учил уроки. Я оставался один и мог сесть за пианино. Играть я мог часами напролет, давая выход своей злости и демонстрируя самодисциплину, которой так недоставало моему отцу.
   К старшим классам я уже был настолько загружен, что не имел возможности сидеть и выслушивать его, теперь уже ворчливые, лекции. А однажды он и вовсе перешел все границы.
   Как-то поздним вечером я потел над «Фантазией-экспромтом» Шопена, как вдруг в дверях появился пошатывающийся отец и рявкнул:
   — Я пытаюсь работать! Обязательно нужно играть так громко?
   Я на секунду опешил, вспомнив, что наверху корпит над учебниками Чаз, однако не ропщет на громкую музыку. Я посмотрел отцу прямо в глаза и со злостью, но не повышая голоса, огрызнулся:
   — Да.
   После чего повернулся к инструменту.
   С того момента отец перестал для меня существовать навсегда.
   Я немного помолчал, потом тихо сказал:
   — А вскоре он наложил на себя руки.
   Сильвия крепко сжала мне руку.
   — Он сроду никуда не ездил, но в гараже у него стояла машина. Иногда он выходил, садился за руль и, наверное, воображал, как мчится по дороге в какие-то дивные края. И вот однажды он надел на выхлопную трубу шланг… Я воспринял это как его окончательный отказ контактировать с миром.
   Я взглянул на Сильвию. Она не могла найти слов.
   — Вообще-то я редко об этом рассказываю…
   — Конечно, — она меня поняла. — Об этом и не нужно часто говорить. Это всегда с тобой, за тонкой дымкой воспоминаний, так и ждет, чтобы выйти наружу, когда ты меньше всего ожидаешь.
   Она меня понимала, эта девушка. На самом деле понимала.
   Остаток пути мы прошли в полном молчании.
   Дойдя до отеля, она тихонько меня поцеловала, снова сжала мою руку и ускользнула.
   Была глубокая ночь, самое ненавистное для меня время суток. Но сейчас мне было не так одиноко, как всегда.

5

   Как ни странно это звучит, но смерть отца принесла нам своего рода освобождение, хотя в нашей жизни наступил сложный период.
   Смотреть на него было все равно что следить за человеком, балансирующим на канате над Ниагарским водопадом. Хотя окончательно отец сломался не сразу, можно сказать, что судьба его фактически была предрешена, едва он стал опускаться. И его кончина стала для меня всего лишь разочарованием.
   Надо отдать должное священнику: он не стал говорить приторных надгробных речей. Не было нелепых слов о замечательном человеке, трагически вырванном из жизни в расцвете лет.
   Пастор в нескольких коротких фразах выразил нашу общую надежду на то, что мятущаяся душа Генри Химера наконец обретет покой. И этим ограничился.
   Как ни странно, слова горькой правды принесли мне куда большее утешение, чем могли бы принести какие-нибудь лицемерные мифы, доведись их выслушивать.
   Неудивительно, что в нашей жизни со смертью отца мало что изменилось. Он просто исчез с ее периферии, а мы продолжали существовать как неполная семья, в которую превратились еще задолго до его смерти.
   Что для меня действительно переменилось, так это темп жизни. Как раз в этот момент я был отобран представлять нашу школу на конкурсе молодых пианистов штата и занял там второе место.
   Год назад я бы прыгал от радости, что меня вообще послали. Теперь же был разочарован тем, что получил вторую премию, а не первую.
   В автобусе по дороге домой мой учитель мистер Адам утешал меня, говоря, что обладательница первого места Мариза Гринфилд «переиграла» меня не исполнением, а умением эффектно держаться на сцене.
   — Она держалась с видом триумфатора, выглядела уверенно и одухотворенно и целиком отдавалась музыке.
   — Но ведь то же самое можно сказать и обо мне!
   — Знаю, знаю. Но она сумела создать себе в глазах жюри образ загадочной личности, в то время как ты оставался все тем же честным перед собой, открытым парнем. Но играл ты безупречно! Если бы конкурсанты выступали за ширмой, первая премия была бы твоя, это точно.
   Вообще-то эта Марта потом подошла ко мне на банкете по случаю окончания конкурса и предложила выступить вместе на концерте фортепианных дуэтов. Я был польщен, и, наверное, мне надо было согласиться. Но у меня в планах было поступление в школу медицины, предстояло одолеть несколько курсов по естественнонаучным дисциплинам, не говоря уже о вступительных экзаменах как таковых.
   И все же мы обменялись телефонами и пообещали друг другу не теряться. Один раз она мне даже звонила, но я в тот день выступал на вечере в школе (шлифовал свой сценический образ). Я так и не собрался ей перезвонить.
   После двух часов прослушивания музыкальный факультет Мичиганского университета предложил мне полную стипендию. Я был на седьмом небе от счастья и домой, кажется, летел на крыльях. Но по-настоящему радость дошла до меня только тогда, когда я поделился ею с мамой и братом.
   На семейном торжестве я сказал маме, чтобы она взяла все деньги, которые с таким трудом откладывала мне на образование, и купила себе новую машину. Старая уже давно требовала замены. Но мама возразила, что я не должен страдать из-за моего же успеха, и настояла, чтобы я купил себе что-то такое, что действительно доставит мне удовольствие. Выбор был очевиден — подержанное пианино. В одну из моих разведывательных поездок в Анн Арбор, где мне предстояло учиться, я набрел на необычайно симпатичную даму, которая не только была готова сдать комнату, но и разбиралась в классической музыке. Она согласилась пустить меня вдвоем с инструментом. («Мэтью, я делаю вам большое одолжение, так что, пожалуйста, никаких рок-н-роллов!»)
   Естественно, чем ближе был момент расставания с домом, тем больше меня одолевали смешанные чувства. В глубине души мне было неловко, что я бросаю маму с Чазом. Одновременно я и сам боялся остаться без них.
   Следующие четыре года прошли для меня крайне насыщенно.
   Надо сказать, что науки, которые требуется осилить, прежде чем поступить на медицинский, несомненно, призваны разрушать душу. Однако моя душа была крепко защищена музыкой. Мои интересы теперь простирались далеко за пределы фортепиано, я стал изучать оркестр с его поистине неограниченными возможностями. Кроме того, я влюбился в оперу и в качестве иностранного языка взял итальянский. Теперь я мог не просто слушать «Свадьбу Фигаро» и видеть, как искусство либреттиста и композитора взаимно дополняют друг друга. Моцарт и сам по себе был велик. Но Моцарт в паре с да Понте рождал божественное пиршество чувств.
   Течение моей жизни изменилось кардинально.
   Сколько себя помнил, я всегда был занят тем, что мучительно продирался через лабиринт, выстроенный из тяжкого труда и повседневных забот. Теперь я наконец оказался на залитой солнцем равнине, простиравшейся до самого горизонта. Синего и безоблачного. Я даже обнаружил, что это новое, непривычное для меня состояние имеет название: счастье.
   Выступая в качестве солиста с различными камерными ансамблями и оркестрами, я вскоре превратился в университетскую знаменитость. Это дало мне новую уверенность в себе, и я больше не робел при знакомстве с другими студентами, в том числе писаными красавцами и интеллектуалами.
   Однако главным событием первого курса для меня стала встреча с Эви.
   Это была хорошенькая и славная девушка, розовощекая, с коротко стриженными каштановыми волосами, заразительной улыбкой и большими карими глазами, лучащимися оптимизмом. Но самое важное заключалось в том, что Эви была талантливая виолончелистка.
   С раннего детства — которое прошло в Эймсе, штат Айова — она стремилась подражать своему кумиру, Жаклин Дю Пре. И теперь мы с ней повсюду искали пластинки с записями Джеки в дуэте с ее мужем-пианистом Даниэлем Баренбоймом. Мы слушали эти записи до бесконечности, пока не стирались желобки на пластинках.
   Хотя мы почти все дневное время проводили вместе, Эви не была для меня подругой в романтическом смысле. Мы просто видели друг в друге те качества, которые считали неотъемлемыми для лучшего друга.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента