— Никто.
— Торговцы? Или, может, привратница?
— Она со мной никогда не разговаривает.
— Тогда кто же?
— Уже давно. Мама.
— Хорошо утром поиграл?
— Нам все время мешали. Во дворе были девчонки.
— А почему бы вам не поиграть вместе с девочками?
— Да не люблю я их. Все мальчишки не любят девчонок.
Уже несколько дней как начались каникулы, и времяпрепровождение Боба стало проблемой.
— Боб, я хотел бы, чтобы сегодня вечером ты посидел дома. Мне нужно сходить в больницу.
— Но ведь сегодня не приемный день.
— Маму утром оперировали.
— Опять? А зачем тебе в больницу?
— Узнать, как она.
— А почему мне нужно ждать тебя дома?
Не мог же Франсуа ему ответить: «Потому что твоя мама, может быть, умерла». Он был почти уверен в этом с того момента, как глянул, прежде чем сесть за стол, на часы над лавкой Пашона и обнаружил, что они остановились на без десяти час. За все эти годы такое случилось впервые. Франсуа прямо-таки слышал издевательский голос Рауля: «Точь-в-точь мамочка! Приметы! И обязательно сулящие несчастье!»
А ведь правда. Они выросли в мире, полном дурных примет, но почему-то до вчерашнего вечера, когда Рауль о них заговорил, это ничуть не удивляло Франсуа. «А помнишь пресловутое двадцать первое нашей мамочки?»
Корни этой приметы уходили глубоко — к их бабке, а то и прабабке. Двадцать первое число было роковым для семейства Найль. В этот день непременно происходили катастрофы, и к нему надо было готовиться загодя.
Бывало, кто-нибудь из детей спрашивал: «Почему мама сегодня такая раздражительная?» — и отец бросал выразительный взгляд на календарь. А еще были вороны, черные кошки, просто кошки, летучие мыши, западный ветер, гром, ревматизм в локте и прочие предзнаменования дурных вестей. Франсуа это никогда не поражало: он считал, что так обстоит всюду. В его представлении любая семья в большей или меньшей степени была похожа на их семью. Так что же хорошего могло произойти у них — каким чудом, каким капризом судьбы?
— Ешь, мой мальчик!
Франсуа было не по себе, оттого что сын внимательно смотрит на него, словно для мальчика настала пора открывать в отце нечто новое. Да еще эти слова «мой мальчик» — Рауль всю ночь повторял их своим противным голосом, и теперь они казались какими-то испачканными.
Невероятно, но это так: еще вчера Франсуа был счастливым человеком. Правда, тогда он этого не знал, но теперь-то понимает, вспоминая, например, вчерашний обед: тишина квартиры, в которую как бы волнами вплывают шум и голоса с улицы; потом он мыл посуду, а Боб ставил тарелки в буфет, где всегда попахивает мокрой тряпкой. Накануне Франсуа уже выпил, таясь, смущаясь, — и немного, всего две-три стопки, но они оказали действие, вызвали сдвиг, степень которого он научился регулировать с высочайшей точностью.
Ладно, пусть он оказался в самом низу лестницы, пусть судьба ожесточилась против него и не намерена смягчиться, зато улицы, по которым он влачит свою горечь и негодование, окутываются поэзией; его неудачи, беды, мелкие подлости составляют часть привычного мира. Все силы зла вселенной сплотились против Франсуа Лекуэна, и Франсуа Лекуэн согнулся, поник, как под ливнем, но все равно пока ведет за собой своего мальчугана, пока еще судорожно цепляется за перила, пропускает то здесь, то там стопочку и звонит в чужие двери:
«Вы убеждены, что вам не требуется умный, старательный и честный человек, у которого до сих пор просто не было шанса проявить себя?» Но люди его не знают, не могут знать и бормочут что-то про кризис.
Вот вернейшее доказательство его незаурядности: арсенал, который судьба использует против него. Уже много лет его атакуют на всех фронтах, в каждом, самом крошечном, окопчике. Соседи и торговцы считают, что это началось, когда Жермену положили в больницу. На самом-то деле болеет она уже давно: с выкидыша, случившегося через полгода после свадьбы. Но вот, скажем, дважды у него была очень хорошая работа. Так почему обанкротились хозяева?
Да, он скатился вниз. Приходится изворачиваться. Да, он действительно пишет униженные письма, чуть ли не рысью проскакивает мимо большинства лавок их квартала, так как должен всем и каждому. Да, с директором больницы был неприятный разговор: Франсуа умолял не выписывать Жермену, хотя не платил за лечение уже несколько месяцев.
Он внизу, однако еще не в самом низу. И еще способен оценить свое положение. Между Франсуа Лекуэном и объединенными силами всей земли идет борьба. Возможно, он проиграет, но им все равно его не одолеть, даже если он когда-нибудь станет подобен омерзительным обросшим клошарам, что ночуют под мостами.
— Боб, почему ты не доедаешь котлету?
Мальчик понятия не имеет, что эта котлета, может быть, последняя, что у отца в кармане всего двадцать франков.
— Я сыт.
— Ты же знаешь, что надо есть.
Почему? Франсуа и сам не знает. Эти слова он слышал все детство и теперь послушно повторяет сыну.
— Ешь!
— У меня болит живот.
— Он у тебя заболел еще до обеда?
— Нет, от еды. Я не хочу есть.
— Тогда иди и ляг в постель.
— Но я не болен.
Франсуа впервые осознал, что эта логика, эти слова, которые он произносит, принадлежат не ему, а матери.
А он столько лет твердит их как попугай. Может, Рауль был прав, утверждая, что Франсуа не умеет думать, а пережевывает мысли нескольких поколений Найлей и Лекуэнов. Это ужасно. Если Рауль прав, значит, нет ничего, никакой основы, никакой уверенности, даже воспоминания, на которое можно опереться. «Возьми хотя бы эту твою фотографию. Ну, свадебную! Присмотрись к ней, мой мальчик. Вы же оба, сами того не сознавая, стоите на ней, как ваши родители и деды, с такими же фальшивыми улыбками, с таким же притворным выражением счастья на лицах, как на старых снимках». И ведь это правда. Достаточно положить рядом свадебные фотографии из альбома. Вся разница в рукавах с буфами, бакенбардах и острых уголках пристежных воротничков.
Так, может быть, Боб, который всякий раз под взглядом Франсуа отводит глаза, не смог удержаться от соблазна украдкой понаблюдать за отцом и ему уже приходили в голову подобные мысли? Если так, то это, пожалуй, самое ужасное.
Они встали из-за стола. А вдруг Жермена уже мертва?
Франсуа толком не понимает, что ему полагается ощущать. Никакого личного, абсолютно своего чувства у него нет, а испытывать то, к чему его приучили, он уже не смеет.
«Логическое и наилучшее завершение жизненного пути для женщины — стать вдовой, — издевался Рауль. — Слава Богу, у меня было две жены. По правде сказать, не знаю, на кой мне было жениться, но зато я вовремя их бросил. А вот вдовец — это совсем другое дело. В этом есть что-то неприличное, и маленьким я был уверен, что это очень плохо. Видимо, я слышал рассуждения мамочки на этот счет. Она ведь не жаловала мужчин и, к ее счастью, получила свою долю вдовства. Если прикинуть, то во вдовстве она прожила дольше, чем в замужестве».
— Я помою посуду, — сказал Боб, увидев, что отец повязывает передник, обычно висящий на гвозде. — Ты же знаешь, мне это нравится больше, чем читать.
— Точно?
— Да, если только девчонки не видят.
Франсуа ушел, оставив сына одного. Он уже совершенно перестал понимать, что хорошо, что плохо. Он остался без какой бы то ни было опоры, а вокруг безмерная пустота. И он, маленький, жалкий, все падает и падает в этой пустоте, словно насекомое, что раз за разом сваливается на дно стеклянной банки. И никакой зацепки, чтобы удержаться.
Есть! Все-таки есть! Еще вчера были зацепки. Например, запах жарящихся на сковородке котлет, скворчание жира. В нем был смысл. Он сливался с другими запахами, с другими котлетами и становился как бы связью с протекшими годами, с детством. А вот сегодня он поджаривал две котлеты и не почувствовал, не заметил их запаха.
Прилавок зеленщика с каким-то легким испанским налетом; Франсуа никогда не был в Испании, но все парижские зеленщики — испанцы, и в их лавках чувствуется Испания… Воздух, нагретый полуденным солнцем и пряно отдающий горячим асфальтом… Звуки, отблески, официант в баре вытирает тряпкой стойку, белые пятна рукавов его рубашки… Ноги женщины, идущей впереди, а по вечерам ощущение ярмарочной праздничности, захлестывающей улицу Гэте, мороженое в руках прохожих, девушки из простонародья, такие грудастые, что их кричаще-яркие блузки из искусственного шелка чуть не лопаются… Столик в баре Пополя, три девицы, прохаживающиеся по улице, их усталые улыбки и слишком рано зажженная лампочка над дверью гостиницы…
За одной из них, той, что вчера была занята, Франсуа наблюдает уже больше полугода; порой, глядя на нее, он испытывает мучительное желание, прямо физически мучительное. Он даже ни разу не говорил с ней. Она постарше служаночки, но моложе Фельдфебеля. Неоднократно на его глазах она уходила с мужчиной, и всякий раз Франсуа в мельчайших подробностях представлял, что происходит между ними, и всякий раз это немножко походило на то, что было между дядей Леоном и кухаркой.
Он знает ее глуховатый голос: слышал, как она разговаривала с Пополем. Знает жест, каким она открывает красную кожаную сумочку. Одета она неизменно в костюм цвета морской волны и белую блузку, а ее красная сумочка гармонирует с вишневой шляпкой, из-под которой выбиваются темные завитки. Она не бывает ни веселой, ни грустной. Она безразлична. Входя в бар, привычно бросает взгляд на его столик. И лишь один-единственный раз ее взгляд означал: «Пошли?» Каждый день Франсуа обещал себе, что завтра обязательно пойдет с ней, иногда даже откладывал на это деньги в особое отделение бумажника.
А еще у него были вечера: Боб спит, он сидит, облокотясь на подоконник, за спиной темная, безмолвная квартира, и он смотрит на освещенные окна. Виден кусочек неба, звезды, иногда луна между крышами. Хотел Франсуа того или нет, но он был частью всего этого, даже если все это было к нему враждебно. Но сегодня в мире исчезли вкус, запахи, отблески, а сам он бессмысленно барахтается в пустоте, совсем как тогда на ярмарке, когда он крутил педали намертво закрепленного велосипеда, крутил лишь для того, чтобы вертелась стрелка счетчика.
Франсуа чувствовал себя таким утомленным, что решил, придя из больницы, лечь спать. Но это будет возможно только в том случае, если Жермена не умерла: если она умерла, обязательно возникнут всякие осложнения, а у него нет ни сил, ни решимости преодолевать их.
«Господи, сделай, чтобы она была жива! Если уж так нужно, пусть она умрет ночью, или завтра, или через несколько дней. Позволь мне выспаться!»
«Боб, я страшно устал. Нет, нет, я не болен, просто очень устал. Не беспокойся и, пожалуйста, не шуми», — скажет он сыну и завалится в постель на целые сутки, а потом все встанет на место.
Только бы не пришел брат и не разбудил. Стоило бы предупредить Рауля, придумать какое-нибудь извинение.
Можно будет купить маленькую бутылочку спиртного.
Но тогда он останется совсем без гроша.
А вообще-то сейчас самый подходящий момент принять твердое решение больше не пить, хотя бы для того, чтобы доказать Раулю, что тот ошибается, что для Франсуа это вовсе не пагубная привычка и он способен бросить. Эх, была бы у него сейчас тысяча франков! Уже несколько месяцев он живет в надежде получить разом тысячу франков, но каждые день-два опять вставала проблема денег, и на добывание их он расходовал всю свою энергию.
Входя в больницу, Франсуа взмолился изо всех сил:
«Только не сегодня!» Пусть Жермена будет жива, пусть умрет не сегодня. Это было похоже на заклинание, и, произнося его, Франсуа большим пальцем мелко перекрестил грудь.
В справочном окошке была не рыжая девица, которую Франсуа терпеть не мог, а женщина средних лет, видимо новенькая. На стульях в ожидании сидели люди, каких нигде, кроме как в больнице, не увидишь, однако на каких-то задворках жизни они все-таки существуют…
— Сегодня утром оперировали мою жену. Моя фамилия Лекуэн. Она в пятнадцатой палате.
— Алло!.. Да… Лекуэн Жермена, пятнадцатая палата. — Женщина говорила тихо, прикрывая трубку рукой. — Ясно… Да… — Положив трубку на рычаг и безмятежно глядя на Франсуа, она сообщила:
— Ваша жена скончалась через час после операции.
В течение примерно часа Франсуа чувствовал себя, как щепка в море. Он ничего не соображал, его гоняли то туда, то сюда, велели посидеть на стуле у одной двери, потом на диванчике у другой. Он подписывал какие-то бумаги, слушал, пытался запомнить все, что ему говорят, сам пытался что-то объяснить, однако не испытывал уверенности, понимают ли его.
— Не знаю, мсье. Завтра у меня обязательно будут деньги, и я смогу принять решение. Я оказался в трудной ситуации. Завтра обязательно…
Надо же платить за похороны Жермены. Ему порекомендовали обратиться в похоронное бюро, его служащие доставят тело на улицу Деламбра, установят в квартире гроб на катафалке. Но разве это возможно? Все изумлялись, видя его колебания. А как же им с Бобом жить, если в квартире будет покойница?
Гроб можно поставить только в столовой. Где они тогда с Бобом будут есть? А тут еще Франсуа вспомнил, что в день похорон полагается входную дверь дома затягивать черной драпировкой с вышитыми серебром инициалами.
— Да, мсье. Сейчас же иду туда.
Он направился в мэрию и ни разу нигде не остановился выпить. Шел по улице и говорил сам себе: «Если бы она подождала до завтра…» Он бы тогда мог отдохнуть и собраться с силами. Это нарочно подстроено, чтобы сбить его с ног. Все делают вид, будто не понимают его.
Осточертели они ему с их претензиями.
— Метрика у вас есть?
— Наверно, дома в папке с документами.
— Найдите и принесите ее.
Франсуа шел и представлял, как сообщит Бобу: «Бедный Боб, твоя мамочка…» Но, придя домой и увидев, что сын рассматривает фотографии в альбоме, Франсуа забыл подготовленную речь. Вернее, пробормотал себе под нос:
— Куда я сунул эту папку с документами?
— Пап, мама умерла? — спросил Боб и замер, даже не перевернув страницу альбома.
— Да, мой мальчик, — рассеянно бросил Франсуа. — Мне нужно отнести в мэрию один документ.
— Можно я пойду с тобой?
— Нет!
— Пап, ну можно?
— Нет! — охваченный внезапным гневом, закричал Франсуа, выбрасывая бумаги из секретера, и наконец наткнулся на папку. Уже стоя в дверях, он сказал:
— Сиди дома. И не спорь со мной. Умоляю тебя. Боб, будь послушным. Сейчас не время нервировать меня.
Нервы его были напряжены до предела.
— У вас есть два свидетеля?
— У меня есть свидетельство из больницы и разрешение на похороны.
— Необходимы два свидетеля.
— Свидетели чего?
— Пригласите двух любых человек из приемной.
Все это было совершенно бессмысленно, и Франсуа уже не пытался понять. Он сообщил фамилию, имя, год рождения сначала свои, потом Жермены, потом дату бракосочетания.
— Дети есть?
Сперва Франсуа ответил «один», так как редко вспоминал про дочку, находящуюся в Савойе, но ту же спохватился:
— Извините, двое.
Должно быть, его приняли за ненормального. Из-за всего этого вечером он не сможет заглянуть к Пополю.
Надо во что бы то ни стало добыть денег, любыми путями, без них полный зарез. Нельзя же оставить Жермену без погребения. Может, из-за этих осложнений он и не испытывает горя? Неужели в подобных обстоятельствах брат ему откажет? Но если правда, что в денежных вопросах Марсель не имеет голоса, есть смысл обратиться прямо к Рене. Только вот дома ли она сейчас?
«У меня умерла жена!» — скажет он. «Бедняга Франсуа!» — воскликнет она. «Мне нужны деньги, чтобы похоронить ее. Если я их не достану, то даже не знаю, что сделают с ее телом. Надеюсь, вы не хотите, чтобы пошли разговоры, будто вашу невестку закопали в могиле для нищих? Мне-то все равно. Но она носила ту же фамилию, что и вы». Ведь уже началась кампания по выборам в муниципальный совет. Наверно, началась. «Не думаю, что Марселю пойдет на пользу, если начнут говорить, будто его родственники…»
— Кладбище Иври! — произнес чиновник, протягивая Франсуа листок.
— Но у нас рядом кладбище Монпарнас!
— У вас есть там семейный склеп?
Есть, из розового мрамора, семейства Найлей, в нем еще успели упокоиться родители Франсуа. Но там уже нет места.
— На кладбище тоже нет мест, — заметил чиновник. — Сейчас действует только Иври.
Значит, понадобятся катафалк и машины.
— Какие-нибудь формальности еще потребуются?
— Советую вам обратиться в похоронное бюро.
Жара усилилась. В такси, направляющихся к вокзалу, везут шезлонги, удочки, у некоторых на крышах даже байдарки. Десятки, сотни тысяч людей сидят сейчас в ярких купальных костюмах на пляжах, а в гостиницах накрывают столы к обеду, стелют белоснежные скатерти, ставят букетики в хрустальные или посеребренные бокалы. А они никогда нигде не бывали, кроме Сен-Пора, что на Сене, чуть выше Корбейля. После женитьбы он продолжал ездить туда же, и Боб рвал орехи с тех же кустов, что и Франсуа, когда был в возрасте сына.
По улицам куда-то идут, торопятся люди, а у Франсуа такое чувство, словно один он неподвижен. Надо что-то делать, и немедленно. Нужно достать денег на похороны Жермены. Франсуа даже не отдает себе отчета, что вышел на бульвар Распайль, проходит мимо дома, где познакомился с Жерменой. Тут уже нет антикварной лавки. Витрина обновлена, выкрашена в сиреневый цвет, и совсем свежий плакатик обещает на летние месяцы «перманент» со скидкой.
На углу бульвара Монпарнас он подождал автобус.
А вдруг Рене уехала отдыхать? Более чем вероятно.
Будет чудо, если она окажется в Париже. Обычно они с Марселем уезжают на лето в Довиль, а сентябрь проводят в своем сельском доме в департаменте Луаре.
Кто же остается, если ни ее, ни Марселя не окажется в Париже? Рауль? Навряд ли у него есть деньги, и уж совсем сомнительно, что он их даст. Продавать больше нечего — Франсуа спустил даже свои часы. Обручальные кольца заложены, старинные украшения Жермены — тоже. Заложил он их, когда жена уже лежала в больнице; она, разумеется, об этом не знала и продолжала рассказывать м-ль Трюдель про опал тетушки Матильды.
Стоя на площадке автобуса и бездумно глядя на проплывающие фасады домов, Франсуа машинально протянул кондуктору монету. Вышел он у Одеона; рядом, на углу улицы Расина, стоит дом, в котором он родился.
Остаток пути Франсуа проделал пешком, пересек бульвар Сен-Жермен, по которому его отец проходил четыре раза в день, направляясь на службу и возвращаясь домой.
Франсуа безумно хотелось неожиданно крикнуть людям: «Жермена умерла!» Может, они поймут: что-то переменилось, и не его вина, что ему так нужны деньги — не для себя, для нее. Его уже давно выбрали в качестве мишени для всевозможных катастроф. А что они сделают, все, сколько их тут есть, если он усядется на поребрик и станет кричать им, что они дерьмо? Ведь нет же у них права требовать от него больше, чем от любого другого.
Существуют какие-то пределы. Нужно же позаботиться о Жермене, о Бобе и Одиль; эти крестьяне из Савойи не станут вечно держать девочку у себя, если не платить за ее содержание. Да и о себе тоже.
На него уже оборачивались, хотя он не жестикулировал, а всего лишь как-то по-особому смотрел вокруг.
Примерно как Рауль. Рауль прав, презирая всех и заодно себя. В этом он попал в точку. Ладно, пусть только Рене окажется дома, пусть только примет его, потому что прорваться к ней тоже будет проблемой, и тогда поглядим.
— Виноградной водки! Полную стопку!
Решился он внезапно, когда дошел до набережных.
И на этот раз пил не для того, чтобы произошел сдвиг или сгустился туман, а, напротив, чтобы увидеть все ясно и обнаженно. Да, Рауль прав. Все надо видеть обнаженным. Кстати, если обнажить Рене, то она, надо думать, окажется весьма соблазнительной, несмотря на сорок лет и двух дочерей. У этих девчонок, Мари Франс и Моники, есть все, им не надо бояться катастроф. Франсуа почти их не знает. Правда, они с Жерменой были приглашены на их первое причастие. Пришлось покупать подарки.
А ведь только на их наряды денег идет больше, чем иная семья тратит на пропитание.
Нет, это вовсе не так глупо! Если позвонить к ним в дверь, ему запросто могут сказать, что мадам нет дома.
— Дайте, пожалуйста, жетон!
Франсуа набрал номер квартиры на набережной Малаке. Ему ответили, и он узнал голос невестки.
— Это вы, Рене?
Рене молчала, колеблясь, признаться или нет, но было уже поздно.
— Я вас узнал. Это Франсуа.
Молчание.
— Мне необходимо немедленно повидаться с вами.
— Франсуа, это исключено. Вся семья в Довиле. Вы застали меня случайно, я ненадолго приехала на машине в Париж, чтобы сходить к дантисту. Через несколько минут я уезжаю.
— Ничего.
— Я уеду, прежде чем вы доберетесь до меня. Шофер уже грузит вещи.
— Я всего в ста метрах от вас.
— Но…
— Через пять минут я буду у вас. Жермена умерла!
И, возвратясь к стойке, Франсуа бросил:
— Повторить! И побыстрей!
Глава 4
— Торговцы? Или, может, привратница?
— Она со мной никогда не разговаривает.
— Тогда кто же?
— Уже давно. Мама.
— Хорошо утром поиграл?
— Нам все время мешали. Во дворе были девчонки.
— А почему бы вам не поиграть вместе с девочками?
— Да не люблю я их. Все мальчишки не любят девчонок.
Уже несколько дней как начались каникулы, и времяпрепровождение Боба стало проблемой.
— Боб, я хотел бы, чтобы сегодня вечером ты посидел дома. Мне нужно сходить в больницу.
— Но ведь сегодня не приемный день.
— Маму утром оперировали.
— Опять? А зачем тебе в больницу?
— Узнать, как она.
— А почему мне нужно ждать тебя дома?
Не мог же Франсуа ему ответить: «Потому что твоя мама, может быть, умерла». Он был почти уверен в этом с того момента, как глянул, прежде чем сесть за стол, на часы над лавкой Пашона и обнаружил, что они остановились на без десяти час. За все эти годы такое случилось впервые. Франсуа прямо-таки слышал издевательский голос Рауля: «Точь-в-точь мамочка! Приметы! И обязательно сулящие несчастье!»
А ведь правда. Они выросли в мире, полном дурных примет, но почему-то до вчерашнего вечера, когда Рауль о них заговорил, это ничуть не удивляло Франсуа. «А помнишь пресловутое двадцать первое нашей мамочки?»
Корни этой приметы уходили глубоко — к их бабке, а то и прабабке. Двадцать первое число было роковым для семейства Найль. В этот день непременно происходили катастрофы, и к нему надо было готовиться загодя.
Бывало, кто-нибудь из детей спрашивал: «Почему мама сегодня такая раздражительная?» — и отец бросал выразительный взгляд на календарь. А еще были вороны, черные кошки, просто кошки, летучие мыши, западный ветер, гром, ревматизм в локте и прочие предзнаменования дурных вестей. Франсуа это никогда не поражало: он считал, что так обстоит всюду. В его представлении любая семья в большей или меньшей степени была похожа на их семью. Так что же хорошего могло произойти у них — каким чудом, каким капризом судьбы?
— Ешь, мой мальчик!
Франсуа было не по себе, оттого что сын внимательно смотрит на него, словно для мальчика настала пора открывать в отце нечто новое. Да еще эти слова «мой мальчик» — Рауль всю ночь повторял их своим противным голосом, и теперь они казались какими-то испачканными.
Невероятно, но это так: еще вчера Франсуа был счастливым человеком. Правда, тогда он этого не знал, но теперь-то понимает, вспоминая, например, вчерашний обед: тишина квартиры, в которую как бы волнами вплывают шум и голоса с улицы; потом он мыл посуду, а Боб ставил тарелки в буфет, где всегда попахивает мокрой тряпкой. Накануне Франсуа уже выпил, таясь, смущаясь, — и немного, всего две-три стопки, но они оказали действие, вызвали сдвиг, степень которого он научился регулировать с высочайшей точностью.
Ладно, пусть он оказался в самом низу лестницы, пусть судьба ожесточилась против него и не намерена смягчиться, зато улицы, по которым он влачит свою горечь и негодование, окутываются поэзией; его неудачи, беды, мелкие подлости составляют часть привычного мира. Все силы зла вселенной сплотились против Франсуа Лекуэна, и Франсуа Лекуэн согнулся, поник, как под ливнем, но все равно пока ведет за собой своего мальчугана, пока еще судорожно цепляется за перила, пропускает то здесь, то там стопочку и звонит в чужие двери:
«Вы убеждены, что вам не требуется умный, старательный и честный человек, у которого до сих пор просто не было шанса проявить себя?» Но люди его не знают, не могут знать и бормочут что-то про кризис.
Вот вернейшее доказательство его незаурядности: арсенал, который судьба использует против него. Уже много лет его атакуют на всех фронтах, в каждом, самом крошечном, окопчике. Соседи и торговцы считают, что это началось, когда Жермену положили в больницу. На самом-то деле болеет она уже давно: с выкидыша, случившегося через полгода после свадьбы. Но вот, скажем, дважды у него была очень хорошая работа. Так почему обанкротились хозяева?
Да, он скатился вниз. Приходится изворачиваться. Да, он действительно пишет униженные письма, чуть ли не рысью проскакивает мимо большинства лавок их квартала, так как должен всем и каждому. Да, с директором больницы был неприятный разговор: Франсуа умолял не выписывать Жермену, хотя не платил за лечение уже несколько месяцев.
Он внизу, однако еще не в самом низу. И еще способен оценить свое положение. Между Франсуа Лекуэном и объединенными силами всей земли идет борьба. Возможно, он проиграет, но им все равно его не одолеть, даже если он когда-нибудь станет подобен омерзительным обросшим клошарам, что ночуют под мостами.
— Боб, почему ты не доедаешь котлету?
Мальчик понятия не имеет, что эта котлета, может быть, последняя, что у отца в кармане всего двадцать франков.
— Я сыт.
— Ты же знаешь, что надо есть.
Почему? Франсуа и сам не знает. Эти слова он слышал все детство и теперь послушно повторяет сыну.
— Ешь!
— У меня болит живот.
— Он у тебя заболел еще до обеда?
— Нет, от еды. Я не хочу есть.
— Тогда иди и ляг в постель.
— Но я не болен.
Франсуа впервые осознал, что эта логика, эти слова, которые он произносит, принадлежат не ему, а матери.
А он столько лет твердит их как попугай. Может, Рауль был прав, утверждая, что Франсуа не умеет думать, а пережевывает мысли нескольких поколений Найлей и Лекуэнов. Это ужасно. Если Рауль прав, значит, нет ничего, никакой основы, никакой уверенности, даже воспоминания, на которое можно опереться. «Возьми хотя бы эту твою фотографию. Ну, свадебную! Присмотрись к ней, мой мальчик. Вы же оба, сами того не сознавая, стоите на ней, как ваши родители и деды, с такими же фальшивыми улыбками, с таким же притворным выражением счастья на лицах, как на старых снимках». И ведь это правда. Достаточно положить рядом свадебные фотографии из альбома. Вся разница в рукавах с буфами, бакенбардах и острых уголках пристежных воротничков.
Так, может быть, Боб, который всякий раз под взглядом Франсуа отводит глаза, не смог удержаться от соблазна украдкой понаблюдать за отцом и ему уже приходили в голову подобные мысли? Если так, то это, пожалуй, самое ужасное.
Они встали из-за стола. А вдруг Жермена уже мертва?
Франсуа толком не понимает, что ему полагается ощущать. Никакого личного, абсолютно своего чувства у него нет, а испытывать то, к чему его приучили, он уже не смеет.
«Логическое и наилучшее завершение жизненного пути для женщины — стать вдовой, — издевался Рауль. — Слава Богу, у меня было две жены. По правде сказать, не знаю, на кой мне было жениться, но зато я вовремя их бросил. А вот вдовец — это совсем другое дело. В этом есть что-то неприличное, и маленьким я был уверен, что это очень плохо. Видимо, я слышал рассуждения мамочки на этот счет. Она ведь не жаловала мужчин и, к ее счастью, получила свою долю вдовства. Если прикинуть, то во вдовстве она прожила дольше, чем в замужестве».
— Я помою посуду, — сказал Боб, увидев, что отец повязывает передник, обычно висящий на гвозде. — Ты же знаешь, мне это нравится больше, чем читать.
— Точно?
— Да, если только девчонки не видят.
Франсуа ушел, оставив сына одного. Он уже совершенно перестал понимать, что хорошо, что плохо. Он остался без какой бы то ни было опоры, а вокруг безмерная пустота. И он, маленький, жалкий, все падает и падает в этой пустоте, словно насекомое, что раз за разом сваливается на дно стеклянной банки. И никакой зацепки, чтобы удержаться.
Есть! Все-таки есть! Еще вчера были зацепки. Например, запах жарящихся на сковородке котлет, скворчание жира. В нем был смысл. Он сливался с другими запахами, с другими котлетами и становился как бы связью с протекшими годами, с детством. А вот сегодня он поджаривал две котлеты и не почувствовал, не заметил их запаха.
Прилавок зеленщика с каким-то легким испанским налетом; Франсуа никогда не был в Испании, но все парижские зеленщики — испанцы, и в их лавках чувствуется Испания… Воздух, нагретый полуденным солнцем и пряно отдающий горячим асфальтом… Звуки, отблески, официант в баре вытирает тряпкой стойку, белые пятна рукавов его рубашки… Ноги женщины, идущей впереди, а по вечерам ощущение ярмарочной праздничности, захлестывающей улицу Гэте, мороженое в руках прохожих, девушки из простонародья, такие грудастые, что их кричаще-яркие блузки из искусственного шелка чуть не лопаются… Столик в баре Пополя, три девицы, прохаживающиеся по улице, их усталые улыбки и слишком рано зажженная лампочка над дверью гостиницы…
За одной из них, той, что вчера была занята, Франсуа наблюдает уже больше полугода; порой, глядя на нее, он испытывает мучительное желание, прямо физически мучительное. Он даже ни разу не говорил с ней. Она постарше служаночки, но моложе Фельдфебеля. Неоднократно на его глазах она уходила с мужчиной, и всякий раз Франсуа в мельчайших подробностях представлял, что происходит между ними, и всякий раз это немножко походило на то, что было между дядей Леоном и кухаркой.
Он знает ее глуховатый голос: слышал, как она разговаривала с Пополем. Знает жест, каким она открывает красную кожаную сумочку. Одета она неизменно в костюм цвета морской волны и белую блузку, а ее красная сумочка гармонирует с вишневой шляпкой, из-под которой выбиваются темные завитки. Она не бывает ни веселой, ни грустной. Она безразлична. Входя в бар, привычно бросает взгляд на его столик. И лишь один-единственный раз ее взгляд означал: «Пошли?» Каждый день Франсуа обещал себе, что завтра обязательно пойдет с ней, иногда даже откладывал на это деньги в особое отделение бумажника.
А еще у него были вечера: Боб спит, он сидит, облокотясь на подоконник, за спиной темная, безмолвная квартира, и он смотрит на освещенные окна. Виден кусочек неба, звезды, иногда луна между крышами. Хотел Франсуа того или нет, но он был частью всего этого, даже если все это было к нему враждебно. Но сегодня в мире исчезли вкус, запахи, отблески, а сам он бессмысленно барахтается в пустоте, совсем как тогда на ярмарке, когда он крутил педали намертво закрепленного велосипеда, крутил лишь для того, чтобы вертелась стрелка счетчика.
Франсуа чувствовал себя таким утомленным, что решил, придя из больницы, лечь спать. Но это будет возможно только в том случае, если Жермена не умерла: если она умерла, обязательно возникнут всякие осложнения, а у него нет ни сил, ни решимости преодолевать их.
«Господи, сделай, чтобы она была жива! Если уж так нужно, пусть она умрет ночью, или завтра, или через несколько дней. Позволь мне выспаться!»
«Боб, я страшно устал. Нет, нет, я не болен, просто очень устал. Не беспокойся и, пожалуйста, не шуми», — скажет он сыну и завалится в постель на целые сутки, а потом все встанет на место.
Только бы не пришел брат и не разбудил. Стоило бы предупредить Рауля, придумать какое-нибудь извинение.
Можно будет купить маленькую бутылочку спиртного.
Но тогда он останется совсем без гроша.
А вообще-то сейчас самый подходящий момент принять твердое решение больше не пить, хотя бы для того, чтобы доказать Раулю, что тот ошибается, что для Франсуа это вовсе не пагубная привычка и он способен бросить. Эх, была бы у него сейчас тысяча франков! Уже несколько месяцев он живет в надежде получить разом тысячу франков, но каждые день-два опять вставала проблема денег, и на добывание их он расходовал всю свою энергию.
Входя в больницу, Франсуа взмолился изо всех сил:
«Только не сегодня!» Пусть Жермена будет жива, пусть умрет не сегодня. Это было похоже на заклинание, и, произнося его, Франсуа большим пальцем мелко перекрестил грудь.
В справочном окошке была не рыжая девица, которую Франсуа терпеть не мог, а женщина средних лет, видимо новенькая. На стульях в ожидании сидели люди, каких нигде, кроме как в больнице, не увидишь, однако на каких-то задворках жизни они все-таки существуют…
— Сегодня утром оперировали мою жену. Моя фамилия Лекуэн. Она в пятнадцатой палате.
— Алло!.. Да… Лекуэн Жермена, пятнадцатая палата. — Женщина говорила тихо, прикрывая трубку рукой. — Ясно… Да… — Положив трубку на рычаг и безмятежно глядя на Франсуа, она сообщила:
— Ваша жена скончалась через час после операции.
В течение примерно часа Франсуа чувствовал себя, как щепка в море. Он ничего не соображал, его гоняли то туда, то сюда, велели посидеть на стуле у одной двери, потом на диванчике у другой. Он подписывал какие-то бумаги, слушал, пытался запомнить все, что ему говорят, сам пытался что-то объяснить, однако не испытывал уверенности, понимают ли его.
— Не знаю, мсье. Завтра у меня обязательно будут деньги, и я смогу принять решение. Я оказался в трудной ситуации. Завтра обязательно…
Надо же платить за похороны Жермены. Ему порекомендовали обратиться в похоронное бюро, его служащие доставят тело на улицу Деламбра, установят в квартире гроб на катафалке. Но разве это возможно? Все изумлялись, видя его колебания. А как же им с Бобом жить, если в квартире будет покойница?
Гроб можно поставить только в столовой. Где они тогда с Бобом будут есть? А тут еще Франсуа вспомнил, что в день похорон полагается входную дверь дома затягивать черной драпировкой с вышитыми серебром инициалами.
— Да, мсье. Сейчас же иду туда.
Он направился в мэрию и ни разу нигде не остановился выпить. Шел по улице и говорил сам себе: «Если бы она подождала до завтра…» Он бы тогда мог отдохнуть и собраться с силами. Это нарочно подстроено, чтобы сбить его с ног. Все делают вид, будто не понимают его.
Осточертели они ему с их претензиями.
— Метрика у вас есть?
— Наверно, дома в папке с документами.
— Найдите и принесите ее.
Франсуа шел и представлял, как сообщит Бобу: «Бедный Боб, твоя мамочка…» Но, придя домой и увидев, что сын рассматривает фотографии в альбоме, Франсуа забыл подготовленную речь. Вернее, пробормотал себе под нос:
— Куда я сунул эту папку с документами?
— Пап, мама умерла? — спросил Боб и замер, даже не перевернув страницу альбома.
— Да, мой мальчик, — рассеянно бросил Франсуа. — Мне нужно отнести в мэрию один документ.
— Можно я пойду с тобой?
— Нет!
— Пап, ну можно?
— Нет! — охваченный внезапным гневом, закричал Франсуа, выбрасывая бумаги из секретера, и наконец наткнулся на папку. Уже стоя в дверях, он сказал:
— Сиди дома. И не спорь со мной. Умоляю тебя. Боб, будь послушным. Сейчас не время нервировать меня.
Нервы его были напряжены до предела.
— У вас есть два свидетеля?
— У меня есть свидетельство из больницы и разрешение на похороны.
— Необходимы два свидетеля.
— Свидетели чего?
— Пригласите двух любых человек из приемной.
Все это было совершенно бессмысленно, и Франсуа уже не пытался понять. Он сообщил фамилию, имя, год рождения сначала свои, потом Жермены, потом дату бракосочетания.
— Дети есть?
Сперва Франсуа ответил «один», так как редко вспоминал про дочку, находящуюся в Савойе, но ту же спохватился:
— Извините, двое.
Должно быть, его приняли за ненормального. Из-за всего этого вечером он не сможет заглянуть к Пополю.
Надо во что бы то ни стало добыть денег, любыми путями, без них полный зарез. Нельзя же оставить Жермену без погребения. Может, из-за этих осложнений он и не испытывает горя? Неужели в подобных обстоятельствах брат ему откажет? Но если правда, что в денежных вопросах Марсель не имеет голоса, есть смысл обратиться прямо к Рене. Только вот дома ли она сейчас?
«У меня умерла жена!» — скажет он. «Бедняга Франсуа!» — воскликнет она. «Мне нужны деньги, чтобы похоронить ее. Если я их не достану, то даже не знаю, что сделают с ее телом. Надеюсь, вы не хотите, чтобы пошли разговоры, будто вашу невестку закопали в могиле для нищих? Мне-то все равно. Но она носила ту же фамилию, что и вы». Ведь уже началась кампания по выборам в муниципальный совет. Наверно, началась. «Не думаю, что Марселю пойдет на пользу, если начнут говорить, будто его родственники…»
— Кладбище Иври! — произнес чиновник, протягивая Франсуа листок.
— Но у нас рядом кладбище Монпарнас!
— У вас есть там семейный склеп?
Есть, из розового мрамора, семейства Найлей, в нем еще успели упокоиться родители Франсуа. Но там уже нет места.
— На кладбище тоже нет мест, — заметил чиновник. — Сейчас действует только Иври.
Значит, понадобятся катафалк и машины.
— Какие-нибудь формальности еще потребуются?
— Советую вам обратиться в похоронное бюро.
Жара усилилась. В такси, направляющихся к вокзалу, везут шезлонги, удочки, у некоторых на крышах даже байдарки. Десятки, сотни тысяч людей сидят сейчас в ярких купальных костюмах на пляжах, а в гостиницах накрывают столы к обеду, стелют белоснежные скатерти, ставят букетики в хрустальные или посеребренные бокалы. А они никогда нигде не бывали, кроме Сен-Пора, что на Сене, чуть выше Корбейля. После женитьбы он продолжал ездить туда же, и Боб рвал орехи с тех же кустов, что и Франсуа, когда был в возрасте сына.
По улицам куда-то идут, торопятся люди, а у Франсуа такое чувство, словно один он неподвижен. Надо что-то делать, и немедленно. Нужно достать денег на похороны Жермены. Франсуа даже не отдает себе отчета, что вышел на бульвар Распайль, проходит мимо дома, где познакомился с Жерменой. Тут уже нет антикварной лавки. Витрина обновлена, выкрашена в сиреневый цвет, и совсем свежий плакатик обещает на летние месяцы «перманент» со скидкой.
На углу бульвара Монпарнас он подождал автобус.
А вдруг Рене уехала отдыхать? Более чем вероятно.
Будет чудо, если она окажется в Париже. Обычно они с Марселем уезжают на лето в Довиль, а сентябрь проводят в своем сельском доме в департаменте Луаре.
Кто же остается, если ни ее, ни Марселя не окажется в Париже? Рауль? Навряд ли у него есть деньги, и уж совсем сомнительно, что он их даст. Продавать больше нечего — Франсуа спустил даже свои часы. Обручальные кольца заложены, старинные украшения Жермены — тоже. Заложил он их, когда жена уже лежала в больнице; она, разумеется, об этом не знала и продолжала рассказывать м-ль Трюдель про опал тетушки Матильды.
Стоя на площадке автобуса и бездумно глядя на проплывающие фасады домов, Франсуа машинально протянул кондуктору монету. Вышел он у Одеона; рядом, на углу улицы Расина, стоит дом, в котором он родился.
Остаток пути Франсуа проделал пешком, пересек бульвар Сен-Жермен, по которому его отец проходил четыре раза в день, направляясь на службу и возвращаясь домой.
Франсуа безумно хотелось неожиданно крикнуть людям: «Жермена умерла!» Может, они поймут: что-то переменилось, и не его вина, что ему так нужны деньги — не для себя, для нее. Его уже давно выбрали в качестве мишени для всевозможных катастроф. А что они сделают, все, сколько их тут есть, если он усядется на поребрик и станет кричать им, что они дерьмо? Ведь нет же у них права требовать от него больше, чем от любого другого.
Существуют какие-то пределы. Нужно же позаботиться о Жермене, о Бобе и Одиль; эти крестьяне из Савойи не станут вечно держать девочку у себя, если не платить за ее содержание. Да и о себе тоже.
На него уже оборачивались, хотя он не жестикулировал, а всего лишь как-то по-особому смотрел вокруг.
Примерно как Рауль. Рауль прав, презирая всех и заодно себя. В этом он попал в точку. Ладно, пусть только Рене окажется дома, пусть только примет его, потому что прорваться к ней тоже будет проблемой, и тогда поглядим.
— Виноградной водки! Полную стопку!
Решился он внезапно, когда дошел до набережных.
И на этот раз пил не для того, чтобы произошел сдвиг или сгустился туман, а, напротив, чтобы увидеть все ясно и обнаженно. Да, Рауль прав. Все надо видеть обнаженным. Кстати, если обнажить Рене, то она, надо думать, окажется весьма соблазнительной, несмотря на сорок лет и двух дочерей. У этих девчонок, Мари Франс и Моники, есть все, им не надо бояться катастроф. Франсуа почти их не знает. Правда, они с Жерменой были приглашены на их первое причастие. Пришлось покупать подарки.
А ведь только на их наряды денег идет больше, чем иная семья тратит на пропитание.
Нет, это вовсе не так глупо! Если позвонить к ним в дверь, ему запросто могут сказать, что мадам нет дома.
— Дайте, пожалуйста, жетон!
Франсуа набрал номер квартиры на набережной Малаке. Ему ответили, и он узнал голос невестки.
— Это вы, Рене?
Рене молчала, колеблясь, признаться или нет, но было уже поздно.
— Я вас узнал. Это Франсуа.
Молчание.
— Мне необходимо немедленно повидаться с вами.
— Франсуа, это исключено. Вся семья в Довиле. Вы застали меня случайно, я ненадолго приехала на машине в Париж, чтобы сходить к дантисту. Через несколько минут я уезжаю.
— Ничего.
— Я уеду, прежде чем вы доберетесь до меня. Шофер уже грузит вещи.
— Я всего в ста метрах от вас.
— Но…
— Через пять минут я буду у вас. Жермена умерла!
И, возвратясь к стойке, Франсуа бросил:
— Повторить! И побыстрей!
Глава 4
Жермена умерла!
Он приходил в возбуждение, повторяя эти слова, но ему хотелось кричать их во все горло, словно все были виноваты в этом или словно это событие ставило его выше других. С такой же вот дрожью в голосе он когда-то возвестил сослуживцам в конторе: «У меня сын!»
Жермена умерла, а он, Франсуа Лекуэн, повернул с улицы Бонапарта и уверенным шагом направляется к квартире Марселя, всегда производившей на него впечатление. «Сходи один, Франсуа! — просила Жермена, когда какой-нибудь торжественный повод требовал их присутствия на набережной Малаке. — У твоего брата я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: «У Рене», но подразумевала именно это. Да он и сам всегда волновался. И вся семья тоже. Их мать, говоря кому-нибудь про Марселя, с особым удовольствием, но как бы между прочим упоминала: «Мой сын, который живет на набережной Малаке…»
В их семье существовал особый словарь, слова которого не имели никакого смысла для тех, кто не воспитывался в их серале, и точно так же существовала география Лекуэнов-Найлей, распространявшаяся на один-единственный квартал левого берега, но зато какие в ней были тончайшие нюансы! Например, семейство Найль, хотя их склады и конторы располагались на другом берегу, на бульваре Ришар-Ленуар, занимало во времена своего процветания два этажа, соединенные отдельной лестницей (что как бы приравнивалось к особняку), в тихой части бульвара Сен-Мишель, напротив Люксембургского сада. В ту пору они были богачами. И тем не менее мать Франсуа просто выходила из себя, оттого что ее свекры Лекуэны жили на куда более аристократической улице Сен-Доминик.
Поженившись, мать и отец поселились на площади Одеон, что считалось уже рангом ниже. А Франсуа, продолжая катиться вниз, докатился до противоположного конца бульвара Монпарнас. В глазах их матери это было почти Монружем.
Итак, один член семьи пал до простонародного района, вернее, до района со смешанным, неопределенным населением, зато Марсель пошел в гору и живет в одном из самых роскошных домов на набережной Малаке. «Напротив Лувра!» — несколько утрируя, съехидничал Рауль.
И это было тем неожиданней, что старик Эберлен безвыездно прожил в самом центре Шарантона в нелепой вилле, стоявшей за решетчатой оградой посреди небольшого садика.
По правде сказать, взлет Марселя уязвил всех, в том числе и Франсуа; для него своеобразным символом их общей обделенности стал метрдотель в белых перчатках, обносящий гостей портвейном. Родственников Марсель с женой приглашали редко и только в тех случаях, когда неприглашение могло привести к окончательному разрыву Да, этот дом не из тех, куда можно зайти просто так поболтать, и всякий раз, свернув с улицы Бонапарта, Франсуа с глухой злобой смотрел на здание, где обитает его брат и где ему, Франсуа, нет места. Иначе как предательством это не назовешь. Даже обстановка в квартире Марселя ясно давала понять родственникам, что у него с ними нет ничего общего.
Но теперь Жермена умерла, и Франсуа встретится сейчас лицом к лицу с невесткой. Рене — роскошная женщина, крупная, прекрасно сложенная, этакая Юнона, самка, пылкая потаскуха, если верить Раулю, который хоть и прожил всю жизнь в колониях, но Бог весть каким образом знает все, что касается их семьи. Темперамент, по словам Рауля, у нее настолько вулканический, что ей хватило двух лет, чтобы выкачать из их братца все жизненные силы. Правда, уже в молодости Марсель был какой-то высохший, поблекший, у него рано начали редеть волосы, и он приобрел изможденный, хотя и не лишенный утонченности вид.
— Думаешь, она ему изменяет? — поинтересовался Франсуа.
— Да не изменяет она ему! И никому не изменяет.
Просто она, как кошка, занимается любовью когда и где удается, не упуская ни одной возможности. Рассказывают, как-то в ночном кабаре один из кавалеров до того распалил ее, что она затащила его под стол и отдалась под прикрытием скатерти в присутствии человек пятидесяти.
Сейчас Марсель в Довиле. Девочки вместе с гувернанткой, безусловно, тоже. Они там каждый год снимают виллу, а недавно вроде бы что-то купили.
— Жермена умерла! — в последний раз произнес Франсуа, выйдя из лифта, смахивающего на часовню.
Но когда Рене открыла резную дубовую дверь квартиры, он, хоть и сообщил уже по телефону, бросил ей в лицо, словно боевой клич:
Он приходил в возбуждение, повторяя эти слова, но ему хотелось кричать их во все горло, словно все были виноваты в этом или словно это событие ставило его выше других. С такой же вот дрожью в голосе он когда-то возвестил сослуживцам в конторе: «У меня сын!»
Жермена умерла, а он, Франсуа Лекуэн, повернул с улицы Бонапарта и уверенным шагом направляется к квартире Марселя, всегда производившей на него впечатление. «Сходи один, Франсуа! — просила Жермена, когда какой-нибудь торжественный повод требовал их присутствия на набережной Малаке. — У твоего брата я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: я чувствую себя не в своей тарелке». Она не говорила: «У Рене», но подразумевала именно это. Да он и сам всегда волновался. И вся семья тоже. Их мать, говоря кому-нибудь про Марселя, с особым удовольствием, но как бы между прочим упоминала: «Мой сын, который живет на набережной Малаке…»
В их семье существовал особый словарь, слова которого не имели никакого смысла для тех, кто не воспитывался в их серале, и точно так же существовала география Лекуэнов-Найлей, распространявшаяся на один-единственный квартал левого берега, но зато какие в ней были тончайшие нюансы! Например, семейство Найль, хотя их склады и конторы располагались на другом берегу, на бульваре Ришар-Ленуар, занимало во времена своего процветания два этажа, соединенные отдельной лестницей (что как бы приравнивалось к особняку), в тихой части бульвара Сен-Мишель, напротив Люксембургского сада. В ту пору они были богачами. И тем не менее мать Франсуа просто выходила из себя, оттого что ее свекры Лекуэны жили на куда более аристократической улице Сен-Доминик.
Поженившись, мать и отец поселились на площади Одеон, что считалось уже рангом ниже. А Франсуа, продолжая катиться вниз, докатился до противоположного конца бульвара Монпарнас. В глазах их матери это было почти Монружем.
Итак, один член семьи пал до простонародного района, вернее, до района со смешанным, неопределенным населением, зато Марсель пошел в гору и живет в одном из самых роскошных домов на набережной Малаке. «Напротив Лувра!» — несколько утрируя, съехидничал Рауль.
И это было тем неожиданней, что старик Эберлен безвыездно прожил в самом центре Шарантона в нелепой вилле, стоявшей за решетчатой оградой посреди небольшого садика.
По правде сказать, взлет Марселя уязвил всех, в том числе и Франсуа; для него своеобразным символом их общей обделенности стал метрдотель в белых перчатках, обносящий гостей портвейном. Родственников Марсель с женой приглашали редко и только в тех случаях, когда неприглашение могло привести к окончательному разрыву Да, этот дом не из тех, куда можно зайти просто так поболтать, и всякий раз, свернув с улицы Бонапарта, Франсуа с глухой злобой смотрел на здание, где обитает его брат и где ему, Франсуа, нет места. Иначе как предательством это не назовешь. Даже обстановка в квартире Марселя ясно давала понять родственникам, что у него с ними нет ничего общего.
Но теперь Жермена умерла, и Франсуа встретится сейчас лицом к лицу с невесткой. Рене — роскошная женщина, крупная, прекрасно сложенная, этакая Юнона, самка, пылкая потаскуха, если верить Раулю, который хоть и прожил всю жизнь в колониях, но Бог весть каким образом знает все, что касается их семьи. Темперамент, по словам Рауля, у нее настолько вулканический, что ей хватило двух лет, чтобы выкачать из их братца все жизненные силы. Правда, уже в молодости Марсель был какой-то высохший, поблекший, у него рано начали редеть волосы, и он приобрел изможденный, хотя и не лишенный утонченности вид.
— Думаешь, она ему изменяет? — поинтересовался Франсуа.
— Да не изменяет она ему! И никому не изменяет.
Просто она, как кошка, занимается любовью когда и где удается, не упуская ни одной возможности. Рассказывают, как-то в ночном кабаре один из кавалеров до того распалил ее, что она затащила его под стол и отдалась под прикрытием скатерти в присутствии человек пятидесяти.
Сейчас Марсель в Довиле. Девочки вместе с гувернанткой, безусловно, тоже. Они там каждый год снимают виллу, а недавно вроде бы что-то купили.
— Жермена умерла! — в последний раз произнес Франсуа, выйдя из лифта, смахивающего на часовню.
Но когда Рене открыла резную дубовую дверь квартиры, он, хоть и сообщил уже по телефону, бросил ей в лицо, словно боевой клич: