– Вот этот-то избыток молодых людей в возрасте от двадцати и старше к концу восьмидесятых и стал силой революции, – сказала Донна Уэкслер. – У них не было ни работы, ни шансов на высшее образование, ни даже возможности получить приличное жилье. Именно они и начали акции протестов в Тимишоаре и других местах.
   Отец О'Рурк кивнул.
   – Ирония судьбы…, но похоже на правду.
   – Конечно, – продолжала Уэкслер, остановившись у вокзала, – в большинстве крестьянских семей не могли прокормить лишних детей… – Она замолчала, изобразив дипломатическое замешательство.
   – И что же происходило с этими детьми? – спросил я.
   Вечер еще не наступил, но дневной свет уже перешел в зимние сумерки. Уличные фонари на этом участке центрального проспекта Тимишоары не горели. Где-то вдали на железнодорожных путях загудел тепловоз.
   Дама из посольства в ответ покачала головой, но Раду Фортуна подошел поближе.
   – Мы поедем на поезде в Себеш, Копша-Микэ и Сигишоару, – сказал улыбающийся румын. – Вы увидеть, куда деваться дети.
 
***
 
   Зимний вечер за окнами вагона сменился зимней ночью. Поезд шел через горы, неровные, как изъеденные зубы, – тогда я не мог вспомнить, был ли это Фэгэраш или Бучеджи, – и унылая картина беспорядочно разбросанных деревушек и покосившихся ферм пропадала в темноте, лишь иногда озаряемой отсветами керосиновых ламп в далеких окнах. На секунду меня охватило ощущение, что я перенесся в пятнадцатый век, еду по горам в карете в замок на реке Арджеш, спешу через эти перевалы в погоне за врагами, которые…
   Вздрогнув, я вышел из полудремотного состояния. Был канун Нового года, последняя ночь 1989, и с рассветом наступит то, что считается последней декадой тысячелетия. Но за окнами так и оставался пейзаж пятнадцатого века. Единственными признаками современной цивилизации при отъезде вечером из Тимишоары были одинокие военные грузовики на заснеженных дорогах да редкие провода, змеившиеся над деревьями Потом исчезли и эти скудные напоминания, и остались лишь деревни, керосиновые лампы, холод и случайные телеги на резиновом ходу, запряженные костлявыми лошадьми, да их закутанные в темное сукно возницы. Были пустыми даже улицы деревень, через которые без остановок проскакивал поезд. Я заметил, что некоторые поселки лежат в совершенной темноте, хотя нет еще и десяти вечера, и, придвинувшись поближе к окну и счистив иней, увидел, что деревня, по которой мы ехали, была мертвой – снесенные бульдозерами дома, взорванные каменные стены, обрушенные фермы.
   – Систематизация, – шепнул Раду Фортуна, до этого сидевший молча через проход от меня. Он грыз луковицу.
   Пояснений я не просил, но наш гид и уполномоченный улыбнулся и продолжил:
   – Чаушеску хотеть разрушить старое. Он ломать деревни, перемещать тысячи людей в городе вроде бульвара Победы Социализма в Бухаресте…, километры и километры высоких жилых домов. Только дома, они не закончены, когда он переселять людей туда. Нет тепла. Нет воды. Нет электричества…, он продавать электричество в другие страны, вы понимаете. Поэтому люди из деревни, у них здесь маленький домик, жить семьей три, может быть, четыре сотни лет, но теперь жить на девятом этаже плохой кирпичный дом в чужом город… Нет окна, дуть холодный ветер. Приходится носить воду за милю, потом по лестнице на девятый этаж.
   Он откусил от луковицы большой кусок и кивнул почти удовлетворительно.
   – Систематизация, – и пошел по задымленному проходу.
 
***
 
   Годы уходили в ночь. Я опять задремал, потому что не выспался предыдущей ночью и в самолете вчера тоже не спал…, но все же вздрогнул и пробудился, когда рядом со мной уселся профессор Пэксли.
   – Чертовски холодно, – шепотом сообщил он, поплотнее закутываясь в шарф. – Можно было надеяться, что от всех этих чертовых крестьян, козлов и цыплят – всего, что есть в этом так называемом вагоне первого класса, станет немножко теплее. Но тепла здесь не больше, чем в сиське покойной мадам Чаушеску.
   Я согласно прикрыл веки.
   – На самом деле, – заговорщически прошептал Пэксли, – все не так плохо, как они говорят.
   – Вы насчет холода? – спросил я.
   – Нет-нет. Насчет экономики. Чаушеску, наверное, единственный в нашем столетии национальный лидер, который действительно выплатил внешний долг своей страны. Конечно, ему приходилось отправлять в другие страны продукты, электроэнергию, товары, но сейчас у Румынии нет внешнего долга. Совсем нет.
   – М-м-м, – промычал я, пытаясь вспомнить обрывки сна, увиденного за несколько секунд дремоты. Что-то насчет крови и железа.
   – Положительный торговый баланс в один миллиард семьсот миллионов долларов, – бубнил Пэксли, придвинувшись достаточно близко, чтобы я мог определить, что сегодня на ужин он тоже ел лук. – И они не должны ничего ни Западу, ни русским. Невероятно.
   – Но люди голодают, – тихо сказал я. Напротив нас спали Уэкслер и отец О'Рурк. Бородатый священник что-то бормотал, будто сопротивляясь дурному сну.
   Пэксли отмахнулся от моего замечания.
   – Вы знаете, сколько немцы собираются инвестировать в модернизацию инфраструктуры Востока, когда произойдет объединение Германии? – Не дожидаясь ответа, он продолжил:
   – Сто миллиардов немецких марок… И это только для того, чтобы запустить машину. А что касается Румынии, то здесь инфраструктура в таком жалком состоянии, что и разрушать-то особо нечего. Просто отказаться от промышленного безумия, которым так гордился Чаушеску, использовать дешевую рабочую силу… Бог ты мой, да они почти крепостные…, и строить любую, какую пожелаете, производственную инфраструктуру. Южнокорейская модель, Мексика…, открытие возможностей для западной корпорации, которая не хочет упустить свой шанс.
   Я сделал вид, что снова задремал, и в конце концов профессор побрел по проходу в поисках кого-нибудь еще, кому бы он мог растолковать экономическую сторону жизни. В темноте мелькали деревни, по мере того как мы забирались все дальше в горы Трансильвании.
 
***
 
   В Себеш мы приехали еще до рассвета, и там нас встретил какой-то мелкий чиновник, чтобы доставить в приют.
   Нет, «приют» – слишком мягкое слово. Это был пакгауз, отапливавшийся не лучше уже виденных нами мясных складов, ничем не отделанный, если не считать грязных кафельных полов и обшарпанных стен, выкрашенных примерно до уровня глаз в тошнотворный зеленый цвет, а выше – в лепрозный серый. Главный зал тянулся не меньше чем на сотню метров Он был забит кроватками.
   И опять слишком деликатное слово. Не кроватками, а низкими металлическими клетками без верха. В клетках находились дети от грудничков до десятилеток. Они казались неспособными ходить. Все были голые или в засаленных лохмотьях. Многие кричали, некоторые тихо плакали, и в воздух поднимался пар от их дыхания. Женщины из персонала с суровыми лицами, в затейливых головных уборах, покуривая сигареты стояли по краям этого громадного скотного двора для человеческих существ, изредка прохаживаясь между клеток, чтобы грубо сунуть бутылочку какому-нибудь ребенку – иногда даже семи-восьмилетнему, – но чаще для того, чтобы шлепком призвать ребенка к тишине.
   Чиновник и непрерывно курящий администратор «приюта» разразились длинными речами, которые Фортуна не потрудился перевести, после чего нас провели через зал и распахнули высокие двери.
   Еще одно, большее, помещение вело в заполненное холодом пространство Лучи скудного утреннего света освещали клетки и лица тех, кто в них находился В этом зале, очевидно, было не меньше тысячи детей до двух лет. Некоторые плакали, и их жалкое хныканье эхом отдавалось в выложенном кафелем помещении, но большинство казались слишком слабыми и вялыми даже для того, чтобы плакать, лежа на тонких загаженных подстилках. Некоторые от голода имели вид зародышей Другие выглядели мертвыми.
   Раду Фортуна оглянулся и сложил ручки. Он улыбался.
   – Видите, куда деваться дети, да?

Глава 4

   В Сибиу мы нашли спрятанных детей. В этом центральном городе Трансильвании со 170-тысячным населением имелось четыре приюта, каждый из которых, по сравнению с приютом в Себеше, был еще больше и представлял собой еще более печальное зрелище. Доктор Эймсли потребовал, чтобы нас допустили к детям, зараженным СПИДом.
   Администратор детского дома номер 319 на улице Четаций – старинного сооружения без окон, расположенного под сенью городских стен шестнадцатого века, наотрез отказался признать само существование детей со СПИДом. Он отказался признать наше право вообще заходить в приют. Некоторое время он даже отрицал, что является администратором детского дома номер 319, несмотря на надпись на двери кабинета и табличку на его рабочем столе.
   Фортуна показал ему наши документы и разрешения-допуски, дополненные личной просьбой о содействии временного премьер-министра Романа, президента Илиеску и вице-президента Мазилу.
   Администратор шмыгнул носом, затянулся своей короткой сигареткой, затем покачал головой и что-то произнес не допускающим возражений тоном.
   – Мои приказы идти от Министерство здравоохранения, – перевел Раду Фортуна.
   Почти час ушел на то, чтобы дозвониться до столицы, но Фортуне в конечном итоге удалось переговорить с премьер-министром, а тот позвонил в Министерство здравоохранения, где пообещали немедленно связаться с детским домом номер 319. Прошло чуть больше двух часов, прежде чем позвонили из министерства; администратор буркнул что-то Фортуне, швырнул окурок на грязный кафель пола, и без того ими усеянный, бросил пару слов санитару и подал Фортуне огромное кольцо с ключами.
   Отделение СПИД находилось за четырьмя последовательно расположенными запертыми дверями. Здесь не было ни медсестер, ни врачей…, вообще никого из взрослых. Не было здесь и кроваток: младенцы и маленькие дети сидели на кафельном полу или боролись за место на одном из полудюжины незастеленных, загаженных матрасов, брошенных у дальней стены. Дети были голыми, с обритыми головами. Комната без окон освещалась несколькими ничем не прикрытыми 40-ваттными лампочками, развешанными через тридцать-сорок футов Некоторые из малышей скучились в кружках тусклого света, поднимая опухшие глаза вверх, как к солнцу, но большинство лежали в глубокой тени. Когда мы открыли стальную дверь, дети постарше стали на четвереньках разбегаться от света.
   Полы раз в несколько дней явно поливались из шланга – на выщербленном кафеле виднелись разводы и потеки, – и это было так же очевидно, как и то, что никакие прочие санитарные мероприятия здесь не проводились. Донна Уэкслер, доктор Пэксли и мистер Берри развернулись и сбежали, не выдержав вони. Доктор Эймсли чертыхнулся и ударил кулаком по каменной стене. Отец О'Рурк сначала просто смотрел, его ирландская физиономия постепенно наливалась яростью, а потом стал переходить от ребенка к ребенку, прикасаясь к головкам, шепотом разговаривая с ними на непонятном им языке, беря их на руки. Наблюдая за происходящим, я не мог отделаться от мысли, что этих детей никогда не брали на руки и, возможно, к ним даже никогда не прикасались.
   Раду Фортуна, вошедший в помещение вслед за нами, не улыбался.
   – Товарищ Чаушеску нам говорил, что СПИД – капиталистическая болезнь, – шепнул он. – В Румынии нет официальных случаев СПИДа. Ни одного.
   – О Господи, Господи, – бормотал доктор Эймсли, медленно двигаясь по комнате. – У многих из них прогрессирующая стадия СПИДа. А еще они страдают от недоедания и авитаминоза.
   Он поднял глаза. За стеклами очков у него блестели слезы.
   – Как долго они здесь находятся? Фортуна пожал плечами.
   – Большинство, наверное, с самого рождения. Родители привозить их сюда. Дети не выходить из этот комната, поэтому так мало уметь ходить. Никто не держать их, когда они пытаться.
   Доктор Эймсли разразился потоком ругательств, которые, казалось, клубятся в морозном воздухе, Фортуна кивнул.
   – Но кто-нибудь зафиксировал документально эти…, эту…, трагедию? – спросил доктор Эймсли сдавленным голосом.
   Теперь Фортуна улыбнулся.
   – О да, да. Доктор Патраску из Института вирусологии имени Стефана С. Николау. Он говорить, это происходить три…, может быть, четыре года назад. Первый ребенок, что он проверить, был заражен. Я думаю, шесть из следующие четырнадцать тоже болеть СПИД. Все города, все государственные детские дома, где он был, – много-много больные дети.
   Доктор Эймсли оторвался от разглядывания с помощью карманного фонарика-ручки глаз ребенка, находившегося в коматозном состоянии. Медленно выпрямившись, он сгреб Фортуну за отвороты пальто, и какую-то секунду я не сомневался, что Эймсли ударит нашего маленького гида.
   – Но скажи, Бога ради, парень, он кому-нибудь об этом говорил? Фортуна равнодушно смотрел на доктора.
   – О да, да. Доктор Патраску, он говорить министру здравоохранения. Они говорить, ему прекратить немедленно. Они отменять совещание по СПИД, который доктор планировать… Потом они сжигать его записи и…, как вы говорить?, как маленькие планы для собраний…, программы. Они конфисковать напечатанные программы и сжигать их.
   Отец О'Рурк опустил на пол двухлетнюю девочку. Ее тонкие ручонки потянулись к священнику, и она издавала при этом неясные, требовательные звуки – просьбу опять взять ее на руки. Он поднял ребенка, крепко прижав к щеке ее лысую, неровную головку.
   – Будь они прокляты, – шептал священник молитвенным голосом. – Будь проклято это министерство. Будь прокляты эти сукины дети там, внизу. Будь проклят навеки Чаушеску. Чтоб им всем гореть в аду.
   Доктор Эймсли глядел на малыша, состоявшего, казалось, из одних ребер и вздутого живота.
   – Этот ребенок умер.
   Он снова обратился к Фортуне.
   – Как это могло случиться? Ведь среди основной массы населения СПИД не мог здесь получить широкого распространения Или это дети наркоманов?
   В глазах доктора я прочел и другой вопрос, откуда столько детей наркоманов в стране, где средняя семья даже на питание не имеет достаточно средств и где хранение наркотиков карается смертью?
   – Пойдемте, – сказал Фортуна и повел нас с доктором из обиталища смерти. Отец О'Рурк остался: он брал на руки и гладил одного ребенка за другим.
   Внизу, в «палате для здоровых», отличавшейся от приюта в Себеше только размерами – металлических кроваток-клетушек здесь было не меньше тысячи, – медсестры вяло переходили от ребенка к ребенку, совали им бутылку с жидкостью, напоминающей обезжиренное молоко, а затем, как только ребенок начинал сосать, делали ему укол. Потом сестра вытирала шприц тряпкой, которую носила за поясом, втыкала его в большой флакон на подносе и делала укол следующему ребенку.
   – Матерь Божья, – прошептал Эймсли. – У вас нет одноразовых шприцев? Фортуна развел руками.
   – Капиталистическая роскошь. Лицо Эймсли приобрело такой багровый оттенок, что я подумал, не хватит ли его сейчас удар.
   – А что вы скажете тогда насчет элементарных автоклавов?
   Фортуна пожал плечами и спросил что-то у ближайшей сестры. Она коротко ответила и продолжила делать уколы.
   – Она говорить, автоклав сломан. Сломался. Послан на ремонт в Министерство здравоохранения, – перевел Фортуна.
   – Когда? – прорычал Эймсли.
   – Он сломан четыре года, – сказал Фортуна, после того как окликнул поглощенную своим занятием женщину. Отвечая, она даже не обернулась. – Она говорить, что это было за четыре года до того, как его отправить для ремонта в прошлом году.
   Доктор Эймсли приблизился к ребенку шести-семи лет, посасывавшему бутылочку, лежа в кровати. Смесь по виду напоминала мутно-белую водицу.
   – А что это они колют, витамины?
   – Да нет, – сказал Фортуна. – Кровь.
   Доктор Эймсли замер, потом медленно повернулся.
   – Кровь?
   – Да-да. Кровь взрослых. Она делает маленькие дети сильными. Министерство здравоохранения одобрять…, они говорить, это очень…, как это у вас…, передовая медицина.
   Эймсли шагнул в сторону сестры, потом – к Фортуне, затем резко развернулся в мою сторону с таким видом, словно убил бы обоих, будь они поближе.
   – Кровь взрослых, Трент. Господи Иисусе. Да ведь эта теория умерла вместе с газовыми фонарями и котелками. Бог ты мой, неужели они не понимают…
   Он снова повернулся к Фортуне.
   – Фортуна, где они берут эту…, взрослую кровь?
   – Ее жертвовать, нет, не то слово Не жертвовать – продавать, да. Те люди в больших городах, у которых совсем нет денег, они продавать кровь для детей. Пятнадцать лей за один раз.
   Доктор Эймсли издал какой-то хриплый горловой звук, вскоре перешедший во всхлипы. Закрыв глаза рукой, он, пошатываясь, отступил назад и прислонился к тележке, заставленной бутылками с темной жидкостью.
   – Платные доноры, – шепотом говорил он сам себе. – Бродяги…, наркоманы…, проститутки… И это вводят детям в государственных детских домах многоразовыми нестерилизованными шприцами.
   Эймсли всхлипывал все громче, затем присел на грязные полотенца, все еще прикрывая глаза рукой. Из груди у него рвался смех.
   – Сколько… – начал было он, закашлялся и, наконец, спросил у Фортуны:
   – Сколько было инфицированных СПИДом по оценкам этого самого Патраску?
   Фортуна нахмурился, напрягая память.
   – Думаю, наверное, он найти восемьсот из первые две тысяча. После этого цифры больше.
   Держа ладонь козырьком, Эймсли прошептал:
   – Сорок процентов. А сколько здесь…, вообще детей в приютах?
   Наш гид пожал плечами.
   – Министерство здравоохранения говорить, может быть, двести тысяч. Я думаю, больше…, может, миллион. Может, больше.
   Доктор Эймсли не поднимал глаз и ничего не говорил. Его горловые всхлипы становились все громче, и я понял, что это вовсе не смех, а рыдания.

Глава 5

   В предвечерние сумерки мы вшестером выехали в северном направлении, в Сигишоару. Отец О'Рурк остался в приюте в Сибиу. По дороге Фортуна собирался сделать остановку в каком-то маленьком городишке.
   – Мистер Трент, вам понравиться Копша-Микэ. Это для вас мы туда заехать.
   Продолжая смотреть на проплывающие за окном разрушенные деревни, я спросил:
   – Опять приюты?
   – Нет-нет. Я хочу сказать, да…, в Копша-Микэ есть приют, но мы туда не идем. Это маленький город…, шесть тысяч человек. Но это причина вы приехать в нашу страну, да?
   Я все же повернулся посмотреть на него.
   – Промышленность? Фортуна засмеялся.
   – Ах да… Копша-Микэ очень промышленный город. Как очень многие наши города. А этот так близко от Сигишоары, где родился Темный Советник товарища Чаушеску.
   – Темный Советник, – повторил я. – Что за чертовщину вы несете? Хотите сказать, что советником у Чаушеску был Влад Цепеш?
   Гид промолчал.
   Сигишоара – это прекрасно сохранившийся средневековый город, где даже автомобиль на узких мощеных улочках выглядит чудовищем из другого мира. Холмы вокруг Сигишоары усеяны полуразрушенными башнями и укреплениями, которые по живописности не идут ни в какое сравнение с полудюжиной сохранившихся в Трансильвании замков, выдававшихся за замки Дракулы впечатлительным туристам с твердой валютой. Но старый дом на Музейной площади действительно был местом рождения Влада Дракулы, где он жил с 1431 по 1435 год. Когда я видел этот дом много лет тому назад, наверху был ресторан, а внизу – винный подвал.
   Фортуна потянулся и отправился на поиски съестного. Доктор Эймсли, слышавший наш разговор, подсел ко мне.
   – Вы верите этому человеку? – шепотом спросил он. – Теперь он готов рассказывать вам страшилки про Дракулу. Господи Иисусе!
   Я кивнул и стал смотреть на горы и долины, в серой монотонности проплывавшие за окном. Здесь ощущалась некая первозданность, какой я не встречал нигде в мире, хоть и посетил бессчетное множество стран. Горные склоны, глубокие расселины и деревья казались бесформенными, искореженными – будто нечто, пытающееся вырваться с картин Иеронима Босха.
   – Я бы предпочел иметь дело с Дракулой, – продолжал милейший доктор. – Попробуйте представить, мистер Трент…, если бы мы объявили, что Влад Прокалыватель жив и терзает в Трансильвании людей, и тогда…, черт возьми…, сюда примчались бы десятки тысяч репортеров. Станции спутниковой связи на городской площади в Сибиу стали бы передавать сообщения по всем каналам новостей в Америке. Весь мир затаит дыхание от любопытства… Но то, что происходит в реальности, десятки тысяч погибших мужчин и женщин, сотни тысяч детей, брошенных в приюты, где их ждет… Черт возьми!…
   Я кивнул, не глядя на него.
   – Обыденность зла, – прошептал я.
   – Что?
   – Обыденность зла. – Я повернулся к врачу с мрачной улыбкой. – Дракула стал, бы сенсацией. А положение сотен тысяч жертв политического безумия, бюрократизма, глупости – это просто…, неудобство.
 
***
 
   В Копша-Микэ мы приехали незадолго до наступления темноты, и я сразу же понял, почему это «мой» город. На время получасовой стоянки Уэкслер, Эймсли и Пэксли остались в поезде; только у Карла Берри и у меня здесь были дела. Фортуна вел нас.
   Деревня – для города это поселение было слишком мало – расположилась в широкой долине меж старых гор. На склонах лежал снег, но черный. Черными были и сосульки, свисавшие с крыш. Под ногами, на немощеных дорогах черно-серая слякоть, и все закрывала непрозрачная пелена черного воздуха, будто в свете умирающего дня порхали мириады микроскопических мотыльков. Навстречу шли мужчины и женщины в черных пальто и шалях, которые тащили за собой тяжелые тележки или вели за руку детей, и лица у этих людей были тоже черными. В центре деревни я обнаружил, что мы все пробираемся по слою пепла и сажи толщиной не меньше трех дюймов.
   Я видел действующие вулканы в Южной Америке и в других местах, где пепел и полночное небо выглядели точно так же.
   – Это…, как вы это говорить…, завод автопокрышек, – сказал Раду Фортуна, показывая рукой в сторону черного промышленного комплекса, напоминавшего разлегшегося дракона. – Он делать черный порошок для резиновые изделия… Работает двадцать четыре часа в сутки. Небо здесь всегда такое… – Он гордым жестом обвел окутавшую все и вся черную мглу.
   Карл Берри закашлялся.
   – Боже милостивый, как только здесь можно жить?
   – Здесь долго не жить, – ответил Фортуна. – Большинство старые люди, как вы и я, у них свинцовое отравление. У маленькие дети…, как будет это слово? Всегда кашлять?
   – Астма, – подсказал Берри.
   – Да, у маленькие дети астма. Младенцы рождаться с сердцами…, как вы говорить, реформированные?
   – Деформированными, – сказал Берри. Я остановился в сотне ярдов от черных заборов и черных стен завода. Вся деревня казалась черным рисунком на сером фоне. Даже свет ламп не пробивался сквозь закопченные сажей окна.
   – Почему это «мой» город, Фортуна? – спросил я. Он вытянул руку в сторону завода. Линии его ладони уже почернели от сажи, а манжет белой рубашки стал серым.
   – Чаушеску уже нет. Завод больше не должен делать резиновые вещи для Восточная Германия, Польша, СССР… Вы хотеть делать вещи, которые надо вашей компании? Нет…, как вы говорить?, нет структуры по защите окружающей среды… Нет правил, которые запрещать делать вещи так, как вы хотеть, и выбрасывать отходы, куда вы хотеть. Итак, вы хотеть?
   Я долго стоял в черном снегу и мог бы стоять еще дольше, но поезд подал гудок, возвещающий об отправлении через две минуты.
   – Возможно, – сказал я. – Всего лишь возможно. Мы побрели по пеплу обратно.

Глава 6

   Донна Уэкслер, доктор Эймсли, Карл Берри и наш заслуженный профессор доктор Леонард Пэксли уехали из Сигишоары на ожидавшем их микроавтобусе обратно в Бухарест. Я остался. Утро было хмурым; тяжелые тучи скапливались над долиной, окутывая окружающие хребты колышущейся дымкой. Серые камни городских стен с одиннадцатью каменными башнями слились, казалось, с серыми небесами, плотно накрыв средневековый город куполом мрака. Поздно позавтракав, я залил термос, прошел через площадь старого города и поднялся по древним ступеням к дому на Музейной площади. Железные двери винного подвала были заперты, узкие двери первого этажа – плотно закрыты тяжелыми ставнями. Старик, сидевший на скамейке через улицу, сообщил мне, что ресторан не работает уже несколько лет, что власти сначала собирались превратить дом в музей, а потом решили, что зарубежные гости не будут платить валютой за просмотр ветхого дома, хотя бы и того, в котором пять веков назад жил Влад Дракула. Туристы предпочитали большие старинные замки на сотню миль поближе к Бухаресту; замки, построенные столетия спустя после отречения Влада Цепеша.
   Я опять перешел улицу, дождался, пока старик покормит голубей и уйдет, и отодвинул массивный брус, запиравший ставни. Оконца в дверях были такими же черными, как душа Копша-Микэ. Я поскребся в стекло, которому минуло несколько веков.
   Фортуна открыл дверь и провел меня внутрь. Большинство столов и стульев были навалены на неровную стойку, от них к закопченным потолочным балкам тянулась паутина. Фортуна быстро стащил вниз один стол, установил его посередине каменного пола, потом смахнул пыль с двух стульев и мы сели.
   – Вам понравилась поездка? – спросил он по-румынски.