Левашов надвинул на лоб фуражку и вылетел из комнаты, прежде чем вконец опешивший Бастрюков успел что-нибудь ответить.
Ординарец в сенях спал как ни в чем не бывало. Левашов схватил с гвоздя шинель и оказался на улице. Он выскочил, не думая, как ему быть дальше, но, увидев у крыльца "эмку" и дремавшего в ней шофера, мгновенно решился: семь бед - один ответ!
- Поехали! - беря себя в руки, спокойно сказал он шоферу. - Полковой комиссар приказал вам съездить со мной в Одессу.
Когда Левашов выскочил из комнаты, Бастрюков хотел крикнуть, задержать его, вообще сделать что-то - он еще сам не знал что, но и голос и силы отказали ему. За окном зафырчал мотор, и Бастрюков услышал, как отъехала машина.
- Сиротин!.. - заорал он, только в эту секунду наконец освободившись от оцепенения. - Сиротин!
В дверях появился ординарец. Он испуганно смотрел в перекошенное лицо Бастрюкова.
- Где вы были?
- Здесь, в той комнате, вздремнул немножко, товарищ полковой комиссар.
Бастрюков окинул взглядом ординарца, увидел красную полосу на его щеке и понял, что тот говорит правду, - он спал и ничего не слышал. Посмотрев на стол с пустой водочной бутылкой и остатками ужина, потом еще раз на ординарца и поняв всю абсолютную невозможность без вреда для себя официально донести о случившемся, Бастрюков подумал о Левашове с тяжелой беспощадной ненавистью и, вытащив из кармана платок, вытер холодный пот.
18
Всю дорогу до госпиталя Левашов торопил шофера. Удовлетворение от того, что он врезал Бастрюкову правду-матку, сменилось досадой: с кем поделишься этим и кто тебе поверит? Ты ведь и сам еле поверил, своим ушам! Только открой рот - и Бастрюков отопрется и вывернет все наизнанку, и еще тебя же затаскает по комиссиям. Нет, он не доставит Бастрюкову такого удовольствия.
А Бастрюков? Если Бастрюков сейчас же, сгоряча, не поедет жаловаться начальству, то, остыв, не сделает этого. Правды он не скажет, - не может, но, даже если переврет все вкривь и вкось, все равно останется неприятная для него двусмысленность: пригласил, выпили, поскандалил с подчиненным, и вдобавок все это вне службы, с глазу на глаз... Другое дело, что Бастрюков завтра же начнет мстить. Ну что ж, сам знал, на что шел - жизнь теперь будет лютая. А впрочем, война может все списать за одну минуту, был Левашов - и нет его! Против обыкновения вдруг допустив мысль о возможности собственной смерти, Левашов с двойным ожесточением подумал о Бастрюкове: "Как же так - меня не будет, а он будет? И после войны будет?"
- Нет, врешь, не умру! - яростно прошептал он, как будто Бастрюков хотел и дожидался его смерти.
Городские улицы были пусты и черны. В порту горело, в небе вспыхивали разрывы зенитных снарядов. В Одессе было тревожно, как во всяком ночном городе, над которым кружат чужие самолеты.
Подъехав к госпиталю, Левашов вылез из машины и саданул кулаком в закрытые железные ворота.
В приемном покое все спали. Дежурная сестра спала, положив одну руку под щеку, а другую на телефон так, словно заснула, не успев снять трубку. На кушетке, накрытой рваной, нечистой клеенкой, спал дежурный врач. Один сапог у него был сброшен на пол, а другой не снят. "Видно, сил у бедного не хватило", - сочувственно подумал Левашов о враче, но подошел и растолкал его.
- Чего вам? - сонно откидывая голову к стене, спросил врач, глядя припухшими глазами на стоявшего перед ним батальонного комиссара в сдвинутой на затылок грязной фуражке.
- Два небольших осколочка вынуть надо, - дотрагиваясь до вылезавшего из-под обшлага гимнастерки бинта, сказал Левашов. - Но это потом. Дайте мне сведения, в каких у вас палатах находятся полковник Мурадов, капитан Ковтун и, возможно, интендант второго ранга Лопатин, - добавил он, вспомнив, что Лопатина с его хотя и легким, но лицевым ранением тоже могли переправить сюда из медсанбата. - Хочу их навестить.
- Время неподходящее, товарищ батальонный комиссар.
Ночь. Госпиталь спит.
- А нам по утрам нельзя сюда, товарищ военврач третьего ранга. Мы по утрам воюем. Так что будьте добры проводить меня к ним.
- Добрым-то я, возможно, и буду, - вставая наконец на ноги, сказал врач. - Только вот вопрос: не отправлены ли они на эсминец. Триста душ отгрузили. Видите, с ног сбились, спим на дежурстве. Марья Петровна, а Марья Петровна! - Врач снял руку медсестры с телефона, и рычажок звякнул. Медсестра проснулась не от его слов и прикосновения, а от этого звукам Где регистрационная книга? Поживей просыпайтесь. Видите, человек ждет.
Сестра вздохнула, протерла глаза и выдвинула ящик стела, в котором лежала большая регистрационная книга.
- Сейчас посмотрим, где они, ваши, - сказал врач, перегибаясь через плечо сестры и перелистывая книгу. - А, б, в, г, д...
- Первым Ковтуна смотрите, - сказал Левашов. - Он на "к" - Ковтун.
Военврач продолжал перелистывать книгу.
- Карпов, Кавтарадзе... - под нос бормотал он. - Колоколов, Корниенко... Вот - Ковтун! Выбыл, отгрузили. Ковтун - плечевое, пулевое. Ваш?
- Наш.
- Отгрузили. Кто дальше? Муратов?
- Мурадов, - поправил Левашов.
- Все равно на "м", - сказал врач и опять начал перелистывать книгу. Полковник Мурадов. Ранение в область кишечника.
Ваш?
- Мой, - сказал Левашов.
- Тоже отправлен. Этого помню. Тяжелый. Кто еще?
- Переверните обратно на один лист, - сказал Левашов, - на "л" посмотрите. Лопатин.
Лопатина в книге не было.
- Когда отвалит эсминец?
- А это уж нам неведомо, - сказал врач. - Мы отгрузили - и все! А когда отплытие? - Он пожал плечами. - Это и говорить не положено. Этим немцы интересуются!
- А это точно, что вы их обоих отправили? - строго спросил Левашов.
- Вы что, смеетесь? - обиженно сказал врач. - Будите людей, вам по-человечески объясняют, а вы начинаете дурака валять!
Вы что, выпили, что ли?
- Я не выпил, - вдруг обидясь, крикнул Левашов: у себя в полку за все эти тяжкие сутки он не взял в рот ни глотка, а про выпитый у Бастрюкова стакан забыл, словно его и не было. - Я не выпил. Я в бою был. Устал. Соображаю плохо. Почему вы смеете говорить мне, что я выпил?
- Не шумите, - примирительно, но твердо сказал врач, - У вас нервы, у нас нервы. Вы их на немцев и румын расходуйте, а на меня нечего! Сказал, что отправил ваших товарищей, значит, отправил.
- Извиняюсь, - Левашов показал на стоявший на подоконнике графин. Вода?
- Вода.
Левашов налил из графина стакан мутной теплой воды и жадно выпил ее.
- Спасибо, - сказал он, вытирая рукой губы. - Поехал.
- А как же осколки? - окликнул его военврач, когда он был уже в дверях.
- Осколки? - переспросил Левашов. Он и забыл про свои осколки. - Из порта обратно заеду.
На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбежек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу все подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками: по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности.
У двух трапов стояли моряки с винтовками. Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда.
Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.
- Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! - кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.
- Слушайте, товарищ морской бог, - сказал Левашов, подходя к нему сзади. - Как бы попасть на вашу посудину?
Морячок повернулся и, вздернув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: "Федя!" - с таким выражением, словно только и ждал встретить Левашова, именно сейчас и здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.
- Ты чего здесь делаешь, Гришка? - спросил Левашов.
- Комиссарю на этом красавце, - сказал Кариофили. - А ты?
- С утра был комиссаром полка.
- А теперь чего?
- А теперь хочу драпануть вместе с тобой из Одессы. Возьмешь?
- А если серьезно?
- Приехал попрощаться, ты сегодня за один рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.
- Двух сразу? - спросил Кариофили. - Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!
- А ты съезди на передовую, погляди. С воды не все видать! - сказал Левашов.
- Сахаров! - крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку.
Он за время погрузки отвык говорить и только кричал. - Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! - крикнул Кариофили Левашову, когда тот поднимался по трапу. - А то и правда в дезертиры попадешь!
В кают-компании эсминца на диванах и на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошел, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах ксероформа.
Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашел Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее.
Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.
- Как дела? - спросил Левашов. - Живой еще?
- Живой, - сказал Ковтун. - Мне бы только эту чертову воду переплыть. Лежу и думаю: разбомбят на воде, и уйдешь вниз, как гиря. Плавать не умею, боюсь - и все тут. Если б хоть боли мучили - воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.
- А ты скажи, что болит, - посоветовал Левашов. - Где Мурадов, не знаешь?
- Не видал, - сказал Ковтун. - Мы теперь - дрова, куда положили, там и лежим.
- Я к тебе еще зайду, - сказал Левашов. - Пойду его поищу.
Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в каюткомпании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер; два краснофлотца поднимали мертвеца.
- Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, - добавил Левашов, понимая, что это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.
- Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево первая.
"Плохо дело", - подумал Левашов.
В каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы.
"Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает", - подумал о нем Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.
Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотанье вперемежку с обрывками непонятных слов.
Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, в беспамятстве бредил по-башкирски.
Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать ему, ни спросить у него.
Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две и наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, - как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала руку Левашова с такой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом высвободил руку.
Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов еще долго помнил потом, - не просто держал в памяти, а помнил рукою, кожею пальцев.
Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много тыловых госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе.
Жена, эвакуированная в Сочи, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали.
"Возможно, там и увидимся", - думал Ковтун с надеждой и тревогой.
Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.
- Нашел Мурадова? - спросил Ковтун.
- Нашел, - Левашов безнадежно мотнул головой. В глазах его стояли слезы. - Ладно, - сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. - Прощай, командир полка.
На борту, у трапа, держа на ладони карманные часы и сердито поглядывая на них, стоял Гришка Кариофили.
- Отчаливаешь? - спросил Левашов.
- Сейчас отвалим. С этими армейцами каши не сваришь. Все погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных румынского полковника и немца-артиллериста.
- Немец наш, - сказал Левашов. - Этого немца мы взяли сегодня.
- Штаб флота ими интересуется, - сказал Кариофили. - А по мне - на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду - и все!
Если затемно Тендерову не пройдем - начнется обедня! - Он посмотрел на небо и снова на часы. - Слушай, - тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, - хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.
- К Вязьме? - поражение переспросил Левашов. - К какой Вязьме?
- Одна Вязьма - под Москвой.
- Врут, - сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело.
Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.
- Все, - сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. - Отдаем концы. Иди. А то прыгать придется!
Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.
Все мысли, которые только что владели Левашовым, - что вот отойдет эсминец и на нем навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун выздоровеет, а Мурадов, скорей всего, умрет, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков остается в дивизии и что вообще больно уж каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, - все эти мысли отвалились в Сторону, и вместо них возникло одно страшное словъ, "Вязьма".
- Врут! - еще раз вслух сказал Левашов, и его потянуло скорей обратно в свой полк, который стоял и будет стоять и драться здесь, под Одессой, хотя румыны и немцы еще месяц назад, так же как, наверно, сейчас про Вязьму, врали, что с Одессой покончено.
Через час, так и не заехав в госпиталь и заставив упиравшегося бастрюковского шофера довезти себя до самого штаба полка, Левашов вылез у своей хаты.
- Кто идет? - окликнул его часовой.
- Комиссар полка! - громко откликнулся Левашов и вошел в хату.
На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу наискось обвязанную бинтами голову, что-то писал.
- Ты что тут колдуешь? - удивленно спросил Левашов, сбрасывая шинель. Я его по госпиталям ищу, а он тут!
Лопатин объяснил, что решил все-таки вернуться в дивизию - доделать недоделанное. Ранение у него, как выяснилось, действительно пустяковое, царапина. Но из-за ушиба глаза придется несколько дней ходить с повязкой и ставить на ночь вот такие компрессы, какой у него сейчас.
- Так обмотали, что даже очки сверху не лезут, - сказал он. - Но утром, когда сниму компресс, полезут.
- А откуда очки? Твои ж - в лепешку!
- Запасные. Заказал, на свое счастье, в Симферополе.
- Какое уж тут счастье, когда чуть без глаза не остался, - вздохнул Левашов, - это я виноват - пихнуть бы тебя тогда головой вниз поглубже, и был бы кругом цел. У нас, уже после тебя, Ковтуна ранило.
- Я знаю, мне сказали, - кивнул Лопатин на спавшего Слепова.
Левашов стащил сапоги, снял ремень с наганом и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.
- Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, а то меня могут к телефону поднять.
- Я еще посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, - сказал Лопатин.
- А что забудешь, то и шут с ним - значит, неважное. - Левашов лег на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью. - Чудная вещь война, помолчав, сказал он. - Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они почему-то наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю - не замечал?
- Замечал, - отозвался Лопатин.
- Думал, думал и решил - наверное, потому, что на войне сегодня не доскажешь, а завтра не придется: или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время жизни нескольких своих мыслей разным людям не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда - иногда. Но все равно, разве это годится?
А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днем и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?
- Я слушаю...
- Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только не думай, что я умный, я и дурак бываю.
Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза.
На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка.
Дотянувшись до трубки, еще только поднося ее к уху, он услышал далекий и, как ему показалось, злой голос Ефимова:
- Левашова!
"Все же нажаловался, - подумал он о Бастрюкове с неожиданно нахлынувшим облегчением. - Черт с ним! Выложу все - и будь что будет!"
- Левашов слушает, товарищ командующий!
- Был у Мурадова? - спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
- Был.
- Как он?
- Похоже, не выживет.
- А я, как только кончился Военный совет, поехал и опоздал, эсминец отвалил. - Ефимов вздохнул в телефон.
- Все равно он без сознания, - сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
- Ему все равно, мне не все равно, - сказал Ефимов. - Сейчас! оторвался он куда-то в сторону - наверно, его звали к другому телефону. Спали?
- Нет еще.
- Поспите, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак.
Доброго здоровья.
- Который час? - положив трубку и снова улегшись и на крывшись шинелью, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил еще днем в бою.
- Ровно двенадцать.
- Сделай одолжение - поставь ходики, подыматься неохота.
Лопатин подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул гирю.
- Вот и еще день прошел, - сказал Левашов и, откинув шинель, приподнялся на локтях, так, словно увидел что-то встревожившее его.
Лопатин повернулся к двери, но там никого не было.
- Ты говоришь, что все лето на Западном был; от Вязьмы до Москвы, если машиной, сколько? - неожиданно для Лопатина спросил Левашов.
- В разное время по-разному ездили. Если днем, без задержек - часов шесть. Ночью, без фар, конечно, дольше.
- А от Вязьмы до передовой - сколько?
- Смотря куда ехать. Я последний раз был под Ярцевом; туда от Вязьмы, если по карте, - сто десять, а если с объездами, - сто тридцать, даже сто сорок. А что? - спросил Лопатин, почувствовав за неожиданными вопросами что-то, недоброе.
- Так, просто подумал, как тут у нас и как в других местах, - покривил душой Левашов. Сначала, спрашивая об этой, не выходившей у него из головы, Вязьме, он смутно надеялся - а вдруг корреспондент "Красной звезды" знает и расскажет ему про Вязьму совсем другое, чем Гришка Кариофили, снимет камень с души.
Но когда вместо этого услышал от Лопатина "а что?" - вопрос ничего не знавшего человека, - сдержался, решил и сам не делиться с ним тем, что услышал.
Лопатин сидел, повернувшись к нему, и молчал, словно ожидая чего-то еще несказанного; и Левашову стало неловко.
- Вы меня извините, что я вас все на "ты". Хотя и по дружбе, но привычка дурацкая, тем более что вы постарше меня, - виновато сказал он.
- Это ерунда, за это - бог простит, - сказал Лопатин. - А вот с чего это вы вдруг меня - про Вязьму? Не хотите - не отвечайте. Но имейте в виду: в вашу байку - что просто так - не поверил.
- Значит, не выходит у меня врать, - усмехнулся Левашов. - Сколько жизнь ни учила, все равно не выходит. Натрепался мне тут один, что немцы к Вязьме прорвались. Думал - а вдруг вы чего-нибудь знаете.
- Ровно ничего не знаю.
- А что думаете?
- Ничего не думаю. Кроме того, что не хочу этому верить, - сказал Лопатин.
- У вас жена где, не в Москве? - спросил Левашов...
- Нет, не в Москве. В Казани. Во всяком случае, по моим последним сведениям.
- А кто она у вас?
"И в самом деле, кто она у меня?" - внутренне усмехнувшись, подумал Лопатин; ему не хотелось говорить о своей жене с этим, не умевшим кривить душой и располагавшим к ответной откровенности, человеком.
- Работает в театре, по литературной части.
- А фото у вас есть с собой?
- Фото нет. Не вожу, - сказал Лопатин.
- А я бы возил. Но нету, - сказал Левашов. - Когда поженились, снялись вместе. А потом все хотел к фотографу ее сводить, чтобы одну снять. Так до двадцать второго июня и прособирался.
Я почти перед самой войной на ней женился.
В голосе его была нескрываемая тоска. Наступило молчание.
Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его перевязанной головы шевелилась на стене.
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать,
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать...
вдруг за спиной у Лопатина нараспев прочел Левашов есенинские строчки, прочел и остановился, словно колеблясь, читать ли дальше. Но читать не стал, а снова, как раньше, на "ты", спросил Лопатина:
- Наверно, тяжело тебе на войне? Сегодня - у этих, завтра - у тех ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Когда все время в одной части - легче. Верно?
- Не думаю, - продолжая писать, сказал Лопатин. Он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
19
Про сообщение Информбюро - что положение под Москвой на Западном фронте ухудшилось - Лопатин узнал еще в Одесском порту, в ту самую ночь с 15 на 16 октября, когда оттуда полным ходом шла эвакуация войск в Севастополь. А приказ о введении в Москве осадного положения застал его в Краснодаре, когда, просидев там трое суток, он в очередной раз вымогал себе место на самолет у оперативного дежурного., В самолет он втерся, но до Москвы в тот же день не долетел; ночевали почему-то в Воронеже. Светлого времени хватало, и погода была приличная, но почему не дают вылета на Москву никто объяснений не давал. После утреннего известия об осадном положении на душе скребли кошки, и чего только не лезло в голову. Однако на следующий день до Москвы все же долетели.
Москва стояла на месте, опустевшая и малолюдная; улицы были непривычно замусорены рваной и горелой бумагой. Добираясь до редакции, Лопатин заметил лишь несколько разбитых бомбами и выгоревших домов, но самой редакции в знакомом дворе на Малой Дмитровке не обнаружил. Оказывается, она переехала в подвалы эвакуированного Театра Красной Армии. В этих подвалах, неожиданно высоких, выше, чем комнаты в их стареньком редакционном здании, было чисто и светло, даже резало глаза от голого света висевших под потолком стосвечовых ламп. Под трубами, тянувшимися вдоль стен подвалов, стояли знакомые редакционные столы, а между ними, на полу, лежали папки с архивами и подшивки. Столов было много, людей - мало.
- П-привет к-курортникам! Давно ли ты, д-дружок, покинул пределы Крыма? - услышал Лопатин у себя за спиной знакомый голос Бориса Гурского, заики и белобилетчика, заведующего литературным отделом газеты и безымянного автора половины ее передовиц, или, как он сам себя называл - ч-человека н-невидимки.
Их дружба началась два года назад, с первой для них обоих войны - с Халхин-Гола.
Обрадовавшись встрече, Гурский поволок Лопатина за собой, прихватив под мышку крепкой, заросшей рыжим волосом рукой; он вообще был весь рыжий, рыжебровый, рыжеволосый, один из тех огненно-рыжих людей, которых художники любят рисовать на детских картинках.
- Если ты не снедаем ст-трастью немедленно броситься в объятия нашего ред-дактора, пройдем ко мне на к-квартиру и проведем п-пятиминутку взаимной информации.
- А редактор здесь? - спросил Лопатин.
- Здесь. И никуда не исчезнет, пока я не явлюсь к нему с п-передовой, сказал Гурский. - Я кончил ее на десять минут раньше, чем обещал, и вп-праве уп-потребить их на тебя.
Пошли.
Под квартирой Гурский подразумевал небольшой закуток, отделенный от остального подвала стенкой с дверным проемом, но без двери. Здесь, как и всюду, горело электричество, на полу лежали книги и подшивки, стоял письменный стол и рядом с ним аккуратно заправленная койка с подложенным под ноги вчерашним номером газеты.
- Живу, как и все, на к-казарменном. Могу потеснить лит-тературу, показал Гурский на книги, - и поставить вторую койку для тебя, если не имеешь более выгодных п-предложений.
- Не имею.
Ординарец в сенях спал как ни в чем не бывало. Левашов схватил с гвоздя шинель и оказался на улице. Он выскочил, не думая, как ему быть дальше, но, увидев у крыльца "эмку" и дремавшего в ней шофера, мгновенно решился: семь бед - один ответ!
- Поехали! - беря себя в руки, спокойно сказал он шоферу. - Полковой комиссар приказал вам съездить со мной в Одессу.
Когда Левашов выскочил из комнаты, Бастрюков хотел крикнуть, задержать его, вообще сделать что-то - он еще сам не знал что, но и голос и силы отказали ему. За окном зафырчал мотор, и Бастрюков услышал, как отъехала машина.
- Сиротин!.. - заорал он, только в эту секунду наконец освободившись от оцепенения. - Сиротин!
В дверях появился ординарец. Он испуганно смотрел в перекошенное лицо Бастрюкова.
- Где вы были?
- Здесь, в той комнате, вздремнул немножко, товарищ полковой комиссар.
Бастрюков окинул взглядом ординарца, увидел красную полосу на его щеке и понял, что тот говорит правду, - он спал и ничего не слышал. Посмотрев на стол с пустой водочной бутылкой и остатками ужина, потом еще раз на ординарца и поняв всю абсолютную невозможность без вреда для себя официально донести о случившемся, Бастрюков подумал о Левашове с тяжелой беспощадной ненавистью и, вытащив из кармана платок, вытер холодный пот.
18
Всю дорогу до госпиталя Левашов торопил шофера. Удовлетворение от того, что он врезал Бастрюкову правду-матку, сменилось досадой: с кем поделишься этим и кто тебе поверит? Ты ведь и сам еле поверил, своим ушам! Только открой рот - и Бастрюков отопрется и вывернет все наизнанку, и еще тебя же затаскает по комиссиям. Нет, он не доставит Бастрюкову такого удовольствия.
А Бастрюков? Если Бастрюков сейчас же, сгоряча, не поедет жаловаться начальству, то, остыв, не сделает этого. Правды он не скажет, - не может, но, даже если переврет все вкривь и вкось, все равно останется неприятная для него двусмысленность: пригласил, выпили, поскандалил с подчиненным, и вдобавок все это вне службы, с глазу на глаз... Другое дело, что Бастрюков завтра же начнет мстить. Ну что ж, сам знал, на что шел - жизнь теперь будет лютая. А впрочем, война может все списать за одну минуту, был Левашов - и нет его! Против обыкновения вдруг допустив мысль о возможности собственной смерти, Левашов с двойным ожесточением подумал о Бастрюкове: "Как же так - меня не будет, а он будет? И после войны будет?"
- Нет, врешь, не умру! - яростно прошептал он, как будто Бастрюков хотел и дожидался его смерти.
Городские улицы были пусты и черны. В порту горело, в небе вспыхивали разрывы зенитных снарядов. В Одессе было тревожно, как во всяком ночном городе, над которым кружат чужие самолеты.
Подъехав к госпиталю, Левашов вылез из машины и саданул кулаком в закрытые железные ворота.
В приемном покое все спали. Дежурная сестра спала, положив одну руку под щеку, а другую на телефон так, словно заснула, не успев снять трубку. На кушетке, накрытой рваной, нечистой клеенкой, спал дежурный врач. Один сапог у него был сброшен на пол, а другой не снят. "Видно, сил у бедного не хватило", - сочувственно подумал Левашов о враче, но подошел и растолкал его.
- Чего вам? - сонно откидывая голову к стене, спросил врач, глядя припухшими глазами на стоявшего перед ним батальонного комиссара в сдвинутой на затылок грязной фуражке.
- Два небольших осколочка вынуть надо, - дотрагиваясь до вылезавшего из-под обшлага гимнастерки бинта, сказал Левашов. - Но это потом. Дайте мне сведения, в каких у вас палатах находятся полковник Мурадов, капитан Ковтун и, возможно, интендант второго ранга Лопатин, - добавил он, вспомнив, что Лопатина с его хотя и легким, но лицевым ранением тоже могли переправить сюда из медсанбата. - Хочу их навестить.
- Время неподходящее, товарищ батальонный комиссар.
Ночь. Госпиталь спит.
- А нам по утрам нельзя сюда, товарищ военврач третьего ранга. Мы по утрам воюем. Так что будьте добры проводить меня к ним.
- Добрым-то я, возможно, и буду, - вставая наконец на ноги, сказал врач. - Только вот вопрос: не отправлены ли они на эсминец. Триста душ отгрузили. Видите, с ног сбились, спим на дежурстве. Марья Петровна, а Марья Петровна! - Врач снял руку медсестры с телефона, и рычажок звякнул. Медсестра проснулась не от его слов и прикосновения, а от этого звукам Где регистрационная книга? Поживей просыпайтесь. Видите, человек ждет.
Сестра вздохнула, протерла глаза и выдвинула ящик стела, в котором лежала большая регистрационная книга.
- Сейчас посмотрим, где они, ваши, - сказал врач, перегибаясь через плечо сестры и перелистывая книгу. - А, б, в, г, д...
- Первым Ковтуна смотрите, - сказал Левашов. - Он на "к" - Ковтун.
Военврач продолжал перелистывать книгу.
- Карпов, Кавтарадзе... - под нос бормотал он. - Колоколов, Корниенко... Вот - Ковтун! Выбыл, отгрузили. Ковтун - плечевое, пулевое. Ваш?
- Наш.
- Отгрузили. Кто дальше? Муратов?
- Мурадов, - поправил Левашов.
- Все равно на "м", - сказал врач и опять начал перелистывать книгу. Полковник Мурадов. Ранение в область кишечника.
Ваш?
- Мой, - сказал Левашов.
- Тоже отправлен. Этого помню. Тяжелый. Кто еще?
- Переверните обратно на один лист, - сказал Левашов, - на "л" посмотрите. Лопатин.
Лопатина в книге не было.
- Когда отвалит эсминец?
- А это уж нам неведомо, - сказал врач. - Мы отгрузили - и все! А когда отплытие? - Он пожал плечами. - Это и говорить не положено. Этим немцы интересуются!
- А это точно, что вы их обоих отправили? - строго спросил Левашов.
- Вы что, смеетесь? - обиженно сказал врач. - Будите людей, вам по-человечески объясняют, а вы начинаете дурака валять!
Вы что, выпили, что ли?
- Я не выпил, - вдруг обидясь, крикнул Левашов: у себя в полку за все эти тяжкие сутки он не взял в рот ни глотка, а про выпитый у Бастрюкова стакан забыл, словно его и не было. - Я не выпил. Я в бою был. Устал. Соображаю плохо. Почему вы смеете говорить мне, что я выпил?
- Не шумите, - примирительно, но твердо сказал врач, - У вас нервы, у нас нервы. Вы их на немцев и румын расходуйте, а на меня нечего! Сказал, что отправил ваших товарищей, значит, отправил.
- Извиняюсь, - Левашов показал на стоявший на подоконнике графин. Вода?
- Вода.
Левашов налил из графина стакан мутной теплой воды и жадно выпил ее.
- Спасибо, - сказал он, вытирая рукой губы. - Поехал.
- А как же осколки? - окликнул его военврач, когда он был уже в дверях.
- Осколки? - переспросил Левашов. Он и забыл про свои осколки. - Из порта обратно заеду.
На стоявшем у пирса эсминце поспешно заканчивались приготовления к отплытию. Чтобы уменьшить опасность бомбежек, надо было затемно пройти Тендерову косу и попасть в зону прикрытия своих истребителей. Раненые были погружены, но к пирсу все подъезжали и подъезжали новые грузовики с ящиками: по приказу Военного совета из Одессы эвакуировали музейные ценности.
У двух трапов стояли моряки с винтовками. Они не пропускали на эсминец ни одного человека. Бойцы и гражданские разгружали и складывали ящики у трапов, а на эсминец их таскала команда.
Посмотрев на строгих морячков, стоявших с винтовками по обеим сторонам трапов, Левашов понял, что тут не проскочишь, и стал высматривать какое-нибудь морское начальство.
- Калюжный, Калюжный, не прохлаждайся! Этот ящик краном надо брать. Кран давай! - кричал, стоя в двадцати шагах от Левашова, спиной к нему, короткий, плотный морячок-командир, в куцем кительке и с пистолетом на длинных морских ремнях, при каждом движении хлопавшим его по толстой ляжке.
- Слушайте, товарищ морской бог, - сказал Левашов, подходя к нему сзади. - Как бы попасть на вашу посудину?
Морячок повернулся и, вздернув голову, выставил навстречу Левашову богатырский орлиный нос. Он явно собирался выругаться, но вместо этого расплылся в улыбке и, протянув Левашову коротенькую руку, воскликнул: "Федя!" - с таким выражением, словно только и ждал встретить Левашова, именно сейчас и здесь, в Одесском порту, около своего эсминца. Это был Гришка Кариофили, керченский грек, земляк Левашова, а потом его однокашник по военно-политическому училищу. Они не виделись семь лет.
- Ты чего здесь делаешь, Гришка? - спросил Левашов.
- Комиссарю на этом красавце, - сказал Кариофили. - А ты?
- С утра был комиссаром полка.
- А теперь чего?
- А теперь хочу драпануть вместе с тобой из Одессы. Возьмешь?
- А если серьезно?
- Приехал попрощаться, ты сегодня за один рейс двух моих бывших командиров полка увозишь.
- Двух сразу? - спросил Кариофили. - Слыхал, что у вас туго, но не думал, что так!
- А ты съезди на передовую, погляди. С воды не все видать! - сказал Левашов.
- Сахаров! - крикнул Кариофили стоявшему у трапа моряку.
Он за время погрузки отвык говорить и только кричал. - Проводите батальонного комиссара в кают-компанию. Учти, через десять минут отвалим! - крикнул Кариофили Левашову, когда тот поднимался по трапу. - А то и правда в дезертиры попадешь!
В кают-компании эсминца на диванах и на матрацах, разложенных по всему полу, и даже на длинном столе лежали раненые командиры. Когда Левашов вошел, врач в морской форме, согнувшись над лежавшим на тюфяке у самых дверей раненым, впрыскивал ему что-то в бессильную, неподвижную руку. В кают-компании стоял запах ксероформа.
Осторожно пробираясь между матрацами, Левашов наконец нашел Ковтуна. Ковтун лежал в углу кают-компании и смотрел в одну точку перед собой, не обращая внимания на окружающее.
Он не сразу заметил Левашова, а узнав его, хотя и обрадовался, но уже посторонней, вялой радостью человека, которого пришли навестить из другого, надолго отрезанного мира.
- Как дела? - спросил Левашов. - Живой еще?
- Живой, - сказал Ковтун. - Мне бы только эту чертову воду переплыть. Лежу и думаю: разбомбят на воде, и уйдешь вниз, как гиря. Плавать не умею, боюсь - и все тут. Если б хоть боли мучили - воткнули бы, как другим, шприц, и проспал до Севастополя.
- А ты скажи, что болит, - посоветовал Левашов. - Где Мурадов, не знаешь?
- Не видал, - сказал Ковтун. - Мы теперь - дрова, куда положили, там и лежим.
- Я к тебе еще зайду, - сказал Левашов. - Пойду его поищу.
Пройдя мимо остальных раненых и убедившись, что в каюткомпании Мурадова нет, Левашов вернулся к дверям. Врач в морской форме распоряжался выносом того, кому он пять минут назад делал укол. Раненый, не приходя в сознание, умер; два краснофлотца поднимали мертвеца.
- Не скажете, товарищ военврач, где у вас тут полковник Мурадов? У него тяжелое, в живот, - добавил Левашов, понимая, что это стало теперь главным отличительным признаком полковника Мурадова.
- Двое самых тяжелых в каюте первого помощника. Налево первая.
"Плохо дело", - подумал Левашов.
В каюте на койке и на диване лежали раненые. У стола, повернувшись на винтовом кресле лицом к двери, спал санитар в халате поверх общевойсковой формы.
"Наверное, взад и вперед плавает, сопровождает", - подумал о нем Левашов и узнал лежавшего на койке Мурадова.
Мурадов был в жару и без памяти. Его башкирское, скуластое лицо похудело, заострилось, глаза были зажмурены, а изо рта вырывалось клокотанье вперемежку с обрывками непонятных слов.
Мурадов, от которого Левашов никогда не слышал ни слова на его родном языке, в беспамятстве бредил по-башкирски.
Странное чувство испытывал Левашов, стоя над бредившим Мурадовым. Он оставил полк, поднял на ноги госпиталь, проник на эсминец и вот, стоя над этим человеком, ради которого добирался сюда, ничего не мог ни сказать ему, ни спросить у него.
Так он стоял над Мурадовым молча минуту, две и наконец, не зная, как сделать то, ради чего ехал сюда, - как проститься с ним, нерешительно положил свою руку на бессильно лежавшую на простыне большую, потную, горячую ладонь Мурадова. И вдруг пальцы Мурадова дрогнули, его рука, словно сведенная судорогой, сжала руку Левашова с такой силой, что Левашов чуть не вскрикнул, и лишь через минуту, когда пальцы Мурадова ослабели, с трудом высвободил руку.
Таким было их последнее рукопожатие, о котором Левашов еще долго помнил потом, - не просто держал в памяти, а помнил рукою, кожею пальцев.
Ковтун терпеливо ждал возвращения Левашова и думал о том, что едва ли в Крыму дислоцируется сейчас много тыловых госпиталей. Наверно, раненых перегрузят в Севастополе с эсминца на транспорт и опять по воде отправят в Новороссийск или Туапсе.
Жена, эвакуированная в Сочи, писала ему, что там теперь кругом во всех санаториях госпитали.
"Возможно, там и увидимся", - думал Ковтун с надеждой и тревогой.
Левашов вошел тихий, потерянный, не похожий на себя.
- Нашел Мурадова? - спросил Ковтун.
- Нашел, - Левашов безнадежно мотнул головой. В глазах его стояли слезы. - Ладно, - сказал он и пожал здоровую руку Ковтуна. - Прощай, командир полка.
На борту, у трапа, держа на ладони карманные часы и сердито поглядывая на них, стоял Гришка Кариофили.
- Отчаливаешь? - спросил Левашов.
- Сейчас отвалим. С этими армейцами каши не сваришь. Все погрузили, так нет, позвонили на пирс, должны перекинуть в Севастополь двух пленных румынского полковника и немца-артиллериста.
- Немец наш, - сказал Левашов. - Этого немца мы взяли сегодня.
- Штаб флота ими интересуется, - сказал Кариофили. - А по мне - на черта они сдались! Сунул бы их головой в воду - и все!
Если затемно Тендерову не пройдем - начнется обедня! - Он посмотрел на небо и снова на часы. - Слушай, - тихо сказал он, отведя Левашова в сторону от трапа, - хреновые новости. Немецкое радио вторые сутки травит, что они к Вязьме прорвались.
- К Вязьме? - поражение переспросил Левашов. - К какой Вязьме?
- Одна Вязьма - под Москвой.
- Врут, - сказал Левашов, хотя сердце у него похолодело.
Четверо матросов подвели к трапу двух людей с мешками на головах. Они сослепу неуверенно нащупывали доски, и Левашов заметил, как у обоих дрожат ноги.
- Все, - сказал Кариофили, когда пленные прошли мимо них. - Отдаем концы. Иди. А то прыгать придется!
Матросы уже взялись за трап. Левашов сбежал и, повернувшись, остановился на пирсе. Борт эсминца пополз мимо него.
Все мысли, которые только что владели Левашовым, - что вот отойдет эсминец и на нем навсегда уплывут из Одессы два его бывших командира полка, что Ковтун выздоровеет, а Мурадов, скорей всего, умрет, что Ефимов уходит на армию, а Бастрюков остается в дивизии и что вообще больно уж каторжными для него, Левашова, оказались последние сутки, - все эти мысли отвалились в Сторону, и вместо них возникло одно страшное словъ, "Вязьма".
- Врут! - еще раз вслух сказал Левашов, и его потянуло скорей обратно в свой полк, который стоял и будет стоять и драться здесь, под Одессой, хотя румыны и немцы еще месяц назад, так же как, наверно, сейчас про Вязьму, врали, что с Одессой покончено.
Через час, так и не заехав в госпиталь и заставив упиравшегося бастрюковского шофера довезти себя до самого штаба полка, Левашов вылез у своей хаты.
- Кто идет? - окликнул его часовой.
- Комиссар полка! - громко откликнулся Левашов и вошел в хату.
На койке Мурадова, закинув длинные ноги в сапогах на застеленный газетой табурет, спал одетый Слепов, а за столом сидел Лопатин и, боком нагнув к самому столу наискось обвязанную бинтами голову, что-то писал.
- Ты что тут колдуешь? - удивленно спросил Левашов, сбрасывая шинель. Я его по госпиталям ищу, а он тут!
Лопатин объяснил, что решил все-таки вернуться в дивизию - доделать недоделанное. Ранение у него, как выяснилось, действительно пустяковое, царапина. Но из-за ушиба глаза придется несколько дней ходить с повязкой и ставить на ночь вот такие компрессы, какой у него сейчас.
- Так обмотали, что даже очки сверху не лезут, - сказал он. - Но утром, когда сниму компресс, полезут.
- А откуда очки? Твои ж - в лепешку!
- Запасные. Заказал, на свое счастье, в Симферополе.
- Какое уж тут счастье, когда чуть без глаза не остался, - вздохнул Левашов, - это я виноват - пихнуть бы тебя тогда головой вниз поглубже, и был бы кругом цел. У нас, уже после тебя, Ковтуна ранило.
- Я знаю, мне сказали, - кивнул Лопатин на спавшего Слепова.
Левашов стащил сапоги, снял ремень с наганом и, расстегнув ворот гимнастерки, присел на край широкой деревянной кровати.
- Давай спать ложиться. Только к стенке ложись, а то меня могут к телефону поднять.
- Я еще посижу, кое-что запишу, а то до завтра забуду, - сказал Лопатин.
- А что забудешь, то и шут с ним - значит, неважное. - Левашов лег на кровать, к стенке, и до горла накрылся шинелью. - Чудная вещь война, помолчав, сказал он. - Казалось бы, люди на ней должны меньше разговаривать, чем в мирное время, а они почему-то наоборот. Я думал над этим. Я вообще иногда думаю - не замечал?
- Замечал, - отозвался Лопатин.
- Думал, думал и решил - наверное, потому, что на войне сегодня не доскажешь, а завтра не придется: или сам не сможешь, или слушать некому будет. А между прочим, если бы я в разное время жизни нескольких своих мыслей разным людям не выложил, может, уже три шпалы бы носил. А мысли были не глупые и не вредные, я от них и теперь не отказываюсь. И вот бывает, лежу и думаю: как же так? Мысли хорошие, а жить мне мешают. Не всегда - иногда. Но все равно, разве это годится?
А ведь я своим мыслям по-солдатски в любую минуту, днем и ночью, готов боевую поверку сделать. Я не пасхальное яичко, которое от красной скорлупки облупить можно! Ты меня слушаешь?
- Я слушаю...
- Я заметил, что слушаешь, потому и говорю. Только не думай, что я умный, я и дурак бываю.
Левашов, заскрипев матрацем, подвинулся на кровати, заложил руки за голову и закрыл глаза.
На столе затрещал телефон, и, как только он затрещал, Левашов понял, что лежал и не спал, потому что ждал этого звонка.
Дотянувшись до трубки, еще только поднося ее к уху, он услышал далекий и, как ему показалось, злой голос Ефимова:
- Левашова!
"Все же нажаловался, - подумал он о Бастрюкове с неожиданно нахлынувшим облегчением. - Черт с ним! Выложу все - и будь что будет!"
- Левашов слушает, товарищ командующий!
- Был у Мурадова? - спросил Ефимов, и Левашов понял, что ошибся.
- Был.
- Как он?
- Похоже, не выживет.
- А я, как только кончился Военный совет, поехал и опоздал, эсминец отвалил. - Ефимов вздохнул в телефон.
- Все равно он без сознания, - сказал Левашов, почувствовав горечь в голосе Ефимова.
- Ему все равно, мне не все равно, - сказал Ефимов. - Сейчас! оторвался он куда-то в сторону - наверно, его звали к другому телефону. Спали?
- Нет еще.
- Поспите, сколько удастся. Завтра надо ждать новых атак.
Доброго здоровья.
- Который час? - положив трубку и снова улегшись и на крывшись шинелью, спросил Левашов у Лопатина. Свои часы он вдребезги разбил еще днем в бою.
- Ровно двенадцать.
- Сделай одолжение - поставь ходики, подыматься неохота.
Лопатин подошел к висевшим на стене ходикам и, поставив стрелки на двенадцать, подтянул гирю.
- Вот и еще день прошел, - сказал Левашов и, откинув шинель, приподнялся на локтях, так, словно увидел что-то встревожившее его.
Лопатин повернулся к двери, но там никого не было.
- Ты говоришь, что все лето на Западном был; от Вязьмы до Москвы, если машиной, сколько? - неожиданно для Лопатина спросил Левашов.
- В разное время по-разному ездили. Если днем, без задержек - часов шесть. Ночью, без фар, конечно, дольше.
- А от Вязьмы до передовой - сколько?
- Смотря куда ехать. Я последний раз был под Ярцевом; туда от Вязьмы, если по карте, - сто десять, а если с объездами, - сто тридцать, даже сто сорок. А что? - спросил Лопатин, почувствовав за неожиданными вопросами что-то, недоброе.
- Так, просто подумал, как тут у нас и как в других местах, - покривил душой Левашов. Сначала, спрашивая об этой, не выходившей у него из головы, Вязьме, он смутно надеялся - а вдруг корреспондент "Красной звезды" знает и расскажет ему про Вязьму совсем другое, чем Гришка Кариофили, снимет камень с души.
Но когда вместо этого услышал от Лопатина "а что?" - вопрос ничего не знавшего человека, - сдержался, решил и сам не делиться с ним тем, что услышал.
Лопатин сидел, повернувшись к нему, и молчал, словно ожидая чего-то еще несказанного; и Левашову стало неловко.
- Вы меня извините, что я вас все на "ты". Хотя и по дружбе, но привычка дурацкая, тем более что вы постарше меня, - виновато сказал он.
- Это ерунда, за это - бог простит, - сказал Лопатин. - А вот с чего это вы вдруг меня - про Вязьму? Не хотите - не отвечайте. Но имейте в виду: в вашу байку - что просто так - не поверил.
- Значит, не выходит у меня врать, - усмехнулся Левашов. - Сколько жизнь ни учила, все равно не выходит. Натрепался мне тут один, что немцы к Вязьме прорвались. Думал - а вдруг вы чего-нибудь знаете.
- Ровно ничего не знаю.
- А что думаете?
- Ничего не думаю. Кроме того, что не хочу этому верить, - сказал Лопатин.
- У вас жена где, не в Москве? - спросил Левашов...
- Нет, не в Москве. В Казани. Во всяком случае, по моим последним сведениям.
- А кто она у вас?
"И в самом деле, кто она у меня?" - внутренне усмехнувшись, подумал Лопатин; ему не хотелось говорить о своей жене с этим, не умевшим кривить душой и располагавшим к ответной откровенности, человеком.
- Работает в театре, по литературной части.
- А фото у вас есть с собой?
- Фото нет. Не вожу, - сказал Лопатин.
- А я бы возил. Но нету, - сказал Левашов. - Когда поженились, снялись вместе. А потом все хотел к фотографу ее сводить, чтобы одну снять. Так до двадцать второго июня и прособирался.
Я почти перед самой войной на ней женился.
В голосе его была нескрываемая тоска. Наступило молчание.
Лопатин продолжал писать. Большая кривобокая тень его перевязанной головы шевелилась на стене.
Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать,
Может быть, и скоро мне в дорогу
Бренные пожитки собирать...
вдруг за спиной у Лопатина нараспев прочел Левашов есенинские строчки, прочел и остановился, словно колеблясь, читать ли дальше. Но читать не стал, а снова, как раньше, на "ты", спросил Лопатина:
- Наверно, тяжело тебе на войне? Сегодня - у этих, завтра - у тех ни ты к людям, ни они к тебе не успевают привыкнуть. Когда все время в одной части - легче. Верно?
- Не думаю, - продолжая писать, сказал Лопатин. Он не мог согласиться с тем, что жизнь Левашова на войне была легче его жизни.
19
Про сообщение Информбюро - что положение под Москвой на Западном фронте ухудшилось - Лопатин узнал еще в Одесском порту, в ту самую ночь с 15 на 16 октября, когда оттуда полным ходом шла эвакуация войск в Севастополь. А приказ о введении в Москве осадного положения застал его в Краснодаре, когда, просидев там трое суток, он в очередной раз вымогал себе место на самолет у оперативного дежурного., В самолет он втерся, но до Москвы в тот же день не долетел; ночевали почему-то в Воронеже. Светлого времени хватало, и погода была приличная, но почему не дают вылета на Москву никто объяснений не давал. После утреннего известия об осадном положении на душе скребли кошки, и чего только не лезло в голову. Однако на следующий день до Москвы все же долетели.
Москва стояла на месте, опустевшая и малолюдная; улицы были непривычно замусорены рваной и горелой бумагой. Добираясь до редакции, Лопатин заметил лишь несколько разбитых бомбами и выгоревших домов, но самой редакции в знакомом дворе на Малой Дмитровке не обнаружил. Оказывается, она переехала в подвалы эвакуированного Театра Красной Армии. В этих подвалах, неожиданно высоких, выше, чем комнаты в их стареньком редакционном здании, было чисто и светло, даже резало глаза от голого света висевших под потолком стосвечовых ламп. Под трубами, тянувшимися вдоль стен подвалов, стояли знакомые редакционные столы, а между ними, на полу, лежали папки с архивами и подшивки. Столов было много, людей - мало.
- П-привет к-курортникам! Давно ли ты, д-дружок, покинул пределы Крыма? - услышал Лопатин у себя за спиной знакомый голос Бориса Гурского, заики и белобилетчика, заведующего литературным отделом газеты и безымянного автора половины ее передовиц, или, как он сам себя называл - ч-человека н-невидимки.
Их дружба началась два года назад, с первой для них обоих войны - с Халхин-Гола.
Обрадовавшись встрече, Гурский поволок Лопатина за собой, прихватив под мышку крепкой, заросшей рыжим волосом рукой; он вообще был весь рыжий, рыжебровый, рыжеволосый, один из тех огненно-рыжих людей, которых художники любят рисовать на детских картинках.
- Если ты не снедаем ст-трастью немедленно броситься в объятия нашего ред-дактора, пройдем ко мне на к-квартиру и проведем п-пятиминутку взаимной информации.
- А редактор здесь? - спросил Лопатин.
- Здесь. И никуда не исчезнет, пока я не явлюсь к нему с п-передовой, сказал Гурский. - Я кончил ее на десять минут раньше, чем обещал, и вп-праве уп-потребить их на тебя.
Пошли.
Под квартирой Гурский подразумевал небольшой закуток, отделенный от остального подвала стенкой с дверным проемом, но без двери. Здесь, как и всюду, горело электричество, на полу лежали книги и подшивки, стоял письменный стол и рядом с ним аккуратно заправленная койка с подложенным под ноги вчерашним номером газеты.
- Живу, как и все, на к-казарменном. Могу потеснить лит-тературу, показал Гурский на книги, - и поставить вторую койку для тебя, если не имеешь более выгодных п-предложений.
- Не имею.