Г Л А В А 11. ТЯЖЕЛОЕ ИСПЫТАНИЕ ДЛЯ ОТЦА
   В шесть тридцать вечера я все решил. Мое будущее определилось. Я порву с обществом и посвящу свою жизнь перу. Ну хорошо, пока карандашу, а позже, может быть, заработаю достаточно, чтобы купить ручку. Я был уверен, что где-то в мире есть нечто удивительное, ожидающее, чтобы я отыскал его. А потом я напишу об этом пламенным пером. Отец прочел мое стихотворение за ужином. "Неплохо, -сказал он, -- совсем неплохо. -- Потом подмигнул мне. -- Я не думаю, что ты все возьмешь себе до последнего четвертака, и твой отец сможет купить себе пару мешочков табака Булла Дурхэма". "Вообще-то, -- сказал я. -- У меня уже ничего нет. Мои семь с половиной уже ушли". Все пришли в ужас. Мать не поверила. "Но они у тебя были всего три часа назад, -- сказала она. -- И ты не выходил из дома". "Я выходил, -- сказал я ей, -- я выходил к соседям, к Майерсам, и снял их чердак на год за шесть долларов. Потом я пошел в аптеку Грина и купил на пятьдесят центов пачку бумаги и карандаш. Я решил уйти из общества". Отец оттолкнул тарелку с супом. Он обхватил голову руками. "Пока что уйди из-за стола", -- сказал он. Мать, понимавшая толк в цифрах, сказала: "Но это только шесть пятьдесят. А что с последним долларом?" Я сказал ей так: "Я купил хлеба и сыра на чердак". "Он хочет страдать, -- объяснила Элла, -так он лучше пишет". Отец сказал: "Уильям, я собираюсь доесть этот невкусный суп, и если ты будешь еще за столом, когда я закончу -- вот тут и начнутся твои страдания. Я ясно выражаюсь?" Я проводил каждый день в писании, даже когда начались школьные занятия. Ко времени выпуска из начальной школы я исписал стихами три полных записных книжки. Я решил написать что-нибудь бессмертное. Всего две недели оставалось до моего выпуска, и, как опытный автор, я чувствовал, что мне нужен новый костюм для церемонии. Я был уже почти первокурсником средней школы. У большинства друзей были свои выпускные костюмы, и они хвастали этим. Пока же все, что было у меня -- это пара рыжих вельветовых брюк и коричневый свитер -- они были на мне. Тогда в семье Сирзов был очень сложный финансовый период. К тому времени отец бросил чугунолитейный завод и работал сам на себя, подрядчиком малярных работ. Дела шли всегда хорошо летом и ужасно -- зимой. Если отца спрашивали, на что он живет, он говорил: "Я -- художник и декоратор". Но если спрашивали Эллу, она отвечала: "Мой отец -- художник, который занимается интерьером, если, конечно, ему нравятся проекты, которые ему предлагают". Дела шли так плохо, что отцу нравились любые проекты, даже если они были начерчены на оборотной стороне конверта. Когда он прикидывал стоимость наружных покрасочных работ, он смотрел и говорил: "Фронт пойдет на оплату башмаков для Уильяма, задняя сторона на платье Мэри, северная часть -- это счет за уголь и мяснику", и так далее. Отец мог раз взглянуть на дом и точно сказать, что эта работа тянет на оплату газа и освещения или на оплату бакалейного счета за месяц. Когда отец был молодым, он собирался стать великим актером. Он собирался пожертвовать всем ради этого. Все разубеждали его, но он говорил, что чувствовал в глубине души: это была единственная вещь в мире, которой он хотел заниматься. Вот почему он не пытался отговаривать меня, когда я сообщил ему, что однажды, открыв смысл моих видений, я пойду по всему свету, чтобы рассказать об этом людям. Это нервировало отца, и он не любил об этом говорить, но он никогда не говорил, что я глуп. Он помнил свое пламенное желание. Но как-то раз он был весьма резок со мной. "Вокруг много умных людей, -- сказал он, -- которые только и делают, что пытаются постичь Бога и думают о нем. Почему бы тебе не удовлетвориться тем, что они сообщают тебе?" "У них не было моего видения". "Ты пока еще не настолько взрослый, чтобы платить за полный билет в кино, -сказал он, -- но уверен, что знаешь больше, чем мудрые люди". "В этом что-то есть, -- сказал я упрямо, -- дед тоже это знает". "Потом, когда ты повзрослеешь, мы позволим тебе учиться на священника, и ты сможешь найти ответ". "Я не хочу становится священником. Я только хочу быть человеком и отыскать это". Отец сдался. "Пусть себе идет и говорит об этом с отцом Клайном. Я регулярно плачу за место в церкви. Пускай он отрабатывает деньги". Конечно, отец никогда не стал знаменитым актером. Вместо этого он встретил маму. Оба они сначала выходили на сцену вместе, но потом появилась на свет Мэри. До рождения Фрэнсис отец еще чувствовал, что сцена зовет его. Потом отец говорил, что он вкалывал без отдыха, так что уже не в состоянии был прочесть свою роль, если даже ему какую и давали. Появление Эллы заставило сдаться его окончательно. "Все, что я могу сделать теперь, -- сказал он маме, -- это научиться держать голову над водой". Когда появился я, он научился плавать под водой. По-моему, отец еще оставался большим актером, пусть даже большинство его характерных ролей были сыграны в пределах дома. Я никогда не видел ничего замечательнее -- даже в старом театре Дэвидсона на 3-й улице -- чем отец в тот момент, когда я принес домой итоговый табель успеваемости. Я окончил без отличия, вообще я окончил благодарявезению и милосердию мисс Нельсон. Я думаю, что мои стихи были причиной того, что она позволила мне на уроках списывать все от начала и до конца. Она сказала, что некоторые из них подают большие надежды и попросила меня представлять на выпускных экзаменах нижнюю половину списочного состава класса чтением двух моих стихотворений. Я и в самом деле представлял самый низ, но я не говорил этого отцу, хотя и понимал, что он сам догадается, когда посмотрит в табель. Я попробовал смягчить, показав два стихотворения, которые написал, но он отказался на них смотреть. Он был занят изучением табеля. Я подумал, что из этого можно сделать пьесу -- с отцом в роли Злодея. Сценой была наша гостиная. Действующие лица: злой отец и слабый сын. При поднятии занавеса сын сдает свой табель неприятелю. Отец взял его у меня с выражением лица, достойным Линкольна, когда тому сообщили о падении Фредериксбурга. Отец нацелил один глаз на табель, а другой на меня. Это пригвоздило меня к стене и мешало ускользнуть в сторону дверей и свободы. Отцовское терпение было безгранично, покуда он изучал мрачные новости. И пока он прокладывал свой печальный путь от истории к английскому, к естественным наукам, математике, поведению, его лицо становилось всо более и более грустным. Оно вытягивалось как тесто, сползающее по краям кастрюли. Он посмотрел в табель, потом на меня, потом опять в табель, будто говоря: "Конечно, все это -- страшная ошибка, и я введен в заблуждение чьим-то идиотским табелем". Потом отец бережно возвратил табель владельцу, с такой нерешительностью, словно хотел призвать силы Великого Эфира поддержать его, потом выпустил вздох, прозвучавший так, будто у дяди Клиффа из одной из шин вышел воздух. Начав с ног, глаза отца стали медленно подниматься вверх по моей фигуре. Я скрестил пальцы и помолился, чтобы зазвонил телефон или взорвалась газовая колонка, прежде чем они встретятся с моими. Наконец, он взглянул мне прямо в глаза. Я спросил себя: "Как я мог устроить такое моему отцу?" Отец сказал: "Как ты мог устроить мне такое?" Я сказал себе: "Чем провинился мой отец, чтобы так страдать?" Отец сказал: "В чем я провинился, чтобы так страдать?" Я опустил глаза, вновь поднял и отвел опять, потому что его глаза были все еще на месте. Я мысленно перемахнул через ограду Майерсов, через нашу, прочел две строфы "Звездного знамени", а потом взглянул опять -- они были все еще там. Отец сказал только одно слово: "Ну?" Я понял, что пропал. Если бы отец только сказал: "С математикой слабовато, не так ли, сын?" -- я мог бы сказать: "Да, сэр, но я подтянусь". "Хорошо, -- сказал бы он, -- тогда, может быть, в следующем семестре ты сможешь подняться до Д с минусом". Но когда отец говорит "Ну?", нет возможности ответить. Что можно ответить на "Ну?" Это стало причиной моих мук с тех пор, когда я подрос настолько,что смог отрезать носки у его домашних тапочек. Нет, дайте мне эдакого старого доброго папашу, который говорит: "Эта жалкая оценка по географии -- твоя?" "Да, сэр". Бац! И все. Но когда говорят "Ну?", ты только стоишь и мучаешься в безысходности. Еще одна из лучших отцовских сцен -- это когда мать забыла заплатить за газ за три месяца, и десять долларов, которые отец планировал потратить на покупку новых кистей, ушли в газовую компанию. Отец достал из своего бумажника десятидолларовую бумажку и заглянул в пустой бумажник так, будто это была смертельная рана, от которой он, истекая кровью, умрет на наших глазах. "Обязательно оплати счет за газ, -- сказал он матери. -- Теперь духовка может понадобиться в любой день -- для моей головы". Мои сестры все время использовали газовую духовку для сушки волос. Вот откуда брались высокие счета. Если отец натыкался на них, когда они стояли в кухне на коленях, сунув головы в духовку, он кричал матери: "Почему ты не вымоешь волосы тоже, Этель? Тут есть место как раз еще для одного полена". Потом отец уходил, бормоча про себя: "Почему они всегда вытаскивают меня из реки?" Я догадался, что отец никогда не был в реке, это было просто такое выражение, которое он употреблял. Он употреблял его, говорил он, когда человеческую плоть толкают туда, где она лопается, как гнилая резинка. У отца было еще одно любимое высказывание: "Зачем я тебя ращу?" На это ответа не было. Но то, которое он употреблял чаще всего, по любому случаю -- важному или неважному -- звучало так: "О, Боже, когда все это кончится?" Никто, конечно, этого не знал. Теперь, когда я уговорил отца принять мой табель успеваемости без насилия, моей следующей проблемой стало раздобыть костюм для выпускного вечера. Я, конечно, не мог читать два своих стихотворения, стоя перед всеми в старых вельветовых штанах и свитере. Я придумал, что можно быстро заработать на него с помощью моего пера. Я послал пятьдесят стихотворений в "Снаряд" Капитана Билли. Это были те самые, которые вернула "Сатурдей Ивнинг Пост", не говоря уже об "Угольщике", "Домашнем журнале для женщин", "Деревенском джентельмене" и одной или двух дюжин других. Письмо вернулось. Внутри что-то было. Мои стихи! Письмо сообщало, что пока я еще не попадаю в самое яблочко. Отец сказал, что я еще даже не зарядил ружья. Письмо было любезное, но в обескураживающем смысле. Оно говорило, что мне нужно побольше "выдержаться". И это было все. Моя сестра Элла сказала, что на самом деле в письме спрашивается: "Не молокосос ли ты?" Мое отчаяние привело к весьма ужасному и тягостному бытию.
   Г Л А В А 12. СЭМ, ТЫ СЛИШКОМ УКОРОТИЛ ШТАНЫ
   Всего за пять дней до выпускных экзаменов я продал еще одно стихотворение, но получил за него только доллар. Я продал его своей сестре Мэри. Я назвал его "Заплати мальчику деньги" и прочел ей однажды утром до того, как отец спустился к завтраку. Кто время проводит в забаве ночной, Лишь в первом часу заявляясь домой? Кто видит кого-то, крадущимся в дом В наряде знакомом таком голубом? И кто все расскажет папаше в момент, Когда за труды не получит процент? Мэри сказала, что это шантаж, но доллар я получил -- десять центов еженедельно на десять недель. Хуже было то, что мистер Майерс выгнал меня с чердака на два месяца раньше. Он заявил, что я снимал его, чтобы писать , но ничего не упоминал о бейсболе в помещении. Он вернул мне четверть платы и разорвал контракт. Я пошел в аптеку Грина и одним махом принял две содовых с шоколадом. Уоллес, брат Лу Моррей, приготовил их мне. "Когда ты отправишься в Голливуд снимать "И бар, и опилки, и пиво за никель"? -- спросил он. -- Ха!" Я решил потратить последний никель где-нибудь в другом месте. За три дня до выпуска я понял, что дела мои уже достаточно плохи, чтобы приступить к молитвам о костюме. Но мне не хотелось просто просить Бога дать мне новый костюм, ведь дед всегда говорил: "Это не молитва, это попрошайничество. Ты не должен крутиться с кружкой для пожертвования, упрашивая Бога, чтобы Он тебе ее наполнил. Ты сам должен что-то делать". Я решил, что буду молиться и буду усердно работать по дому. Может быть, Бог и пойдет на небольшую сделку со мной. Все, казалось, рухнуло, когда отец вызвал меня для личной беседы. Я не любил таких встреч, потому что неизвестно было, что отец приготовил мне -"разговор начистоту", или "как отец с сыном", или "как равный с равным", или "как мужчина с мужчиной" Но отец удивил меня: новости оказались хорошими. "Ты упорно работал по дому эту неделю, -- сказал он. -- Более того, ты всерьез пытаешься стать писателем. Ты изучаешь это, ты читаешь и ты пишешь. Твои дела в школе не блестящи, но ты стараешься". И затем он вручил мне свой лучший коричневый костюм. "Ты не такой большой, как я, -- сказал он, -- но ты достаточно большой, чтобы надель мой лучший костюм на выпускные экзамены". Я был почти такого же роста, как и отец, и, прищепив к брюкам подтяжки, я выглядел в них не так уж плохо. Я немножко болтался внутри пиджака, но, в конце концов, это был мой костюм. "Здорово, отец, -- сказал я. -- Спасибо". "Отнеси прямо сейчас к портному, чтобы вичистить и выгладить. Это мой лучший костюм, смотри, не посади на него ни пятнышка. И держись подальше от заборов. Через пять минут я был у портного и просил его почистить и отутюжить костюм. И не знаю, как вышло, но я сказал кое-что еще. Что-то на меня нашло. Словно ниоткуда возникло некое эхо и проговорило моим голосом: "И пока я здесь, сделайте поменьше. Сделайте поуже талию, ушейте пиджак и укоротите штаны и рукава". Еще не дойдя до дому, я опомнился и осознал, что натворил. Разум подсказывал мне бежать назад и отменить заказ. Но сердце говорило: "Бетти Миллер сразу поймет, что ты мельком шит, если твои штанины не будут волочиться по полу". Я рассказал Элле о злом духе, охватившем меня. Мы оба пришли к выводу, что лучше быть во власти "злого духа", чем отца, хотя на самом деле у меня имелись достаточно хорошие шансы оказаться во власти и того, и другого. Не стоит говорить о том, что я выпускался в отцовском костюме. Рядом с Бэтти Миллер я даже не обращал внимания на колкости Уоллеса Мюррея. "Эй, Сирс! Это костюм твоего старика?" "Так оно и есть, -- сказал я ему, -- но я уже подрос для него. Нет смысла носить детскую одежду, если ты мужчина". Бэтти Миллер посмотрела на меня такими большими глазами, что я мощно расправил плечи. Это было не очень заметно, но внутри я чувствовал именно так, и сказал: "Жаль, что скоро я вырасту и из этого". Судный день наступил на следующее воскресное утро в девять часов, когда я играл в "старого кота" с четырьмя парнями на пустыре и услышал еще один голос, который исходил, казалось, ниоткуда. Он был так громок, что я услышал бы его даже за Джуно-Парком. Он произнес: "Уильям!" Он стоял на нашем парадном крыльце в своем коричневом костюме. Ну, пожалуй, не совсем в нем. Элла потом говорила, что отец выглядел как монах Тук в пижаме Румпельстильтскина. "Ты звал меня, отец?" -- спросил я, шлепая вверх по ступенькам крыльца и надеясь, что это от жары так покраснело его лицо и вздулись жилы. "Ты ничего не замечаешь?" -- тихо прошептал он. "Ух ты! Твой костюм попал под дождь или еще где вымок?" Отец простер палец. Он указал на мою спальню. "Наверх", -- сказал он.
   Г Л А В А 13. ТРИ ОТМЕЧЕННЫХ ПРИЗАМИ ПЬЕСЫ, НО НИ ЦЕНТА НА СИГАРЕТЫ
   Я выпускался из средней школы несколькими годами позже, и в своем собственном костюме. Потом я отправился в Висконсинский университет, пробыл там достаточно долго, чтобы стать заводилой среди первокурсников и заслужить красно-белый свитер, который помогал мне автостопом добираться на уикэнд домой в Милуоки. Я выиграл золотой баскетбольный мяч, как форвард университетской команды, и надеялся стать яркой университетской звездой, но тренер, Док Минвелл, и восемь парней, наступавших друг другу на пятки, охладили мой пыл. Чтобы заработать деньги на кусок хлеба и угол, я работал официантом, мыл посуду, топил печи, а чтобы их спустить -- я ходил в Кэпитол-театр. Это была тяжелая, полная самопожертвования жизнь, но, думаю, могу искренне сказать, что это доставляло мне мало удовольствия. И я возвратился в Милуоки прежде срока. Начиналась "великая депрессия": в нашей семье все остались без работы, доходов у нас не было, сбережений тоже, нечего было есть. Таким образом, я поспешил вернуться домой из университета, чтобы помочь семье голодать. Я износил пару отцовских башмаков, ища работу, пока не выходил место в нефтяной компании, благодаря умению печатать и стенографировать, которому я выучился в средней школе. Через три недели после того, как я к ней присоединпился, компания обанкротилась (не по моей вине). Дела пошли от плохого к худшему, но в 1933 году это была короткая дорожка. Однажды ночью в постели я составил свой личный свободный баланс, чтобы посмотреть, нельзя ли обнаружить причину всех этих несчастий, свалившихся на меня. Я провел вертикальную линию посреди листка бумаги и внес все скверные факты в список по порядку:
   Плохие дела
   Хорошие дела
   1. Компас, позаимствованный у парня, сидевшего со мной по соседству на школьном собрании, когда я был старшеклассником. Он обнаружил пропажу раньше, чем я успел вернуть. Обещал отлупить меня наутро. Должно что-нибудь быть.
   2. На первом, самом тяжелом году депрессии, 5 долларов, занятые у помощника директора средней школы, м-ра Вайса. Истрачены на удаление двух гнилых зубов у отца. 75 центов отложены; потрачены как-то глупо. Еще не возвращены.
   3. Сделан заем в 7,5 долларов у приятеля, Ли Годфри. Или это было три-пятьдесят? Или, может быть, полдоллара? Кажется, я истратил это на девушку. Или на себя?
   Я снова начал читать Библию. Но совсем по другой причине. Я не мог себе позволить книгу Фрэнка Мерривелла или рассказы о Шерлоке Холмсе. Откровенно говоря, я предпочел бы зеленый лист "Милуокской Газеты", но мы не могли себе позволить ни пенни. Но у нас была Библия. Мне пришелся по душе Иона. Я начал относиться к нему, как к брату. Я даже не был уверен, хочется ли мне еще отгадать смысл моих видений. Иона слышал голос Бога, говорящий ему: "Ступай в Ниневию!" Я раздумывал о видении, которое заставляло меня искать что-то удивительное и прекрасное. Я начал прибегать к тем же отговоркам, что и Иона. Я думаю, каждый человек имеет свою собственную Ниневию и свои собственные причины не идти туда, куда он должен идти. "У меня совершенно загруженый период". "Потом, погодите. У меня сейчас другие планы". "Почему бы не отправить Джонатана? Он выглядит безгрешным и гораздо набожнее меня, и у него длинные волосы, и люди его слушают". "Как только я заработаю побольше денег и разбогатею -- я пойду и возьму город штурмом. Вот увидите". Мы были тогда на самом дне "депрессии". Я знал об этом, потому, что Вашингтон так нам говорил в течение трех лет. Мы постоянно слышали по радио про какого-нибудь финансиста или бизнесмена, который бросился с пятнадцатого этажа какого-нибудь здания, разбившись насмерть. Отец говорил, что сам поступил бы подобным образом, но от голода так ослаб, что не способен подняться настолько высоко, чтобы причинить себе хоть какой-то ущерб. Более двух лет я не имел в кармане более двадцати пяти центов наличными. Я ни разу не ходил в кино, ни разу не проехал в такси или на автобусе, не съел ни стаканчика мороженого и не выпил ни одной содовой. На обед в День Благодарения в 1932 году у нас было три цыпленка, два ломтя черствого хлеба и имбирный кекс, который испекла матушка. Отец, Элла и я нанесли визиты всем нашим соседям, чтобы позаимствовать необходимые ингредиенты. Кекс в середке просел, потому что никому из нас не верилось, что он находится в духовке, и мы все время заглядывали, дабы убедиться , что он все-таки там, и весело подталкивали друг друга локтями. Отец философски заметил, что если целая страна могла впасть в депрессию, то почему бы это не сделать кексу. "Кроме того, -- сказал он, -- получилось отличное место для взбитых сливок". Мать начала смеяться. Из-за взбитых сливок. Отец выдоил последние капли из банки сгущенного молока, а я сполоснул жестянку своим чаем. Отец наточил большой разделочный нож и с преувеличенными церемониями отделил грудку, крылышки и ножку от первого цыпленка. Отец поднял ножку вверх. "Мы должны предупредить Франсуа, шеф-повара, что, если он не будет поливать жиром индейку более тщательно, мы бросим его в ров с водой. Что скажешь, королева Этель?" Мать сказала: "Передай мне кусочек цыпленка". Отец обиделся. "У тебя нет души, женщина. Это грудка окольцованного фазана, подстреленного только что, в сумерки, когда солнце закатилось за охотничьи угодья возле нашего замка". В угодьях возле однокомнатного замка Сирзов было два пустых мусорных ящика, вагон для американских горок без правого заднего колеса, остов старого "Шевви" без колес и мотора, один роликовый конек и продавленное кресло с пружинами наружу. Когда прием пищи закончился, отец удовлетворенно чмокнул губами и сказал: "Теперь и помереть можно". Я написал деду, выразив надежду, что у него в деревне все в порядке. Мое письмо, наверное, звучало печально, потому что через несколько дней я получил ответ, из которого было совершенно очевидно, что ему не понравился тон моего письма. Я ясно себе его представил, сидящего на ящике с овсом, занимающегося упряжью Бьюти, покуда я накладываю сено в ясли. Я слышал его голос, исходящий от письма, лежащего передо мной. "Важно не то, что на столе, сынок, а те, кто за столом. Никто не любит Уильяма Сирза за его должность, деньги или красивую одежду. Никто. Ни твоя мать, ни отец, ни друзья -- ни даже твой старый дед. Они любят те достоинства, которыми ты обладаешь. Доброту, мягкость, справедливость, мужество, щедрость -- вот что они любят. И, чем больше этих достоинств в тебе, тем сильнее их любовь. А если ты теряешь эти качества -- их любовь вянет и умирает. Любой может быть счастливым, когда все идет прекрасно, но истинная мудрость в том, чтобы быть счастливым, когда дела плохи. Не сокрушайся по поводу "депрессии". Пиши о ней. Это будут гораздо лучшие стихи, чем "и бар, и опилки, и пиво за никель". Кстати, Уоллес Моррей все еще в аптеке Грина. Он теперь отвечает и за фонтан. Если ты еще не уловил, куда я клоню, возьми два полудоллара и положи их на оба глаза. Что ты увидишь? Ничего. Вот что делает серебро с внутренним зрением, если ты начинаешь слишком любить его. Это шутка, насчет того, чтобы взять полудоллары, сынок. Попытайся хотя бы пятицентовики. А здесь дела тоже неважные. Твоя бабушка теперь сама выращивает овощи. Зелень у нее, однако, растет, как на дрожжах. И у нас есть все, что нужно. Я продал Тропикала и Дакара и упряжку серых. Теперь только трое нас осталось в амбаре... Бьюти, Принц и твой старый дед".. Итак, я мог бы передать смысл письма в двух словах: "Перестань ныть". Послушавшись его совета, я написал о "депрессии". Вместо "стихов" я написал свою первую пьесу. Я закончил ее за одну ночь, и до рассвета израсходовал на это последние наши пятнадцать листов писчей бумаги, семь рваных пакетов из коричневой бумаги и внутреннюю часть двенадцати конвертов. Пьеса была одноактной. Я назвал ее "Папа расплачивается". Она была о нашем собственном однокомнатном доме. Следующим вечером после ужина я прочел ее всей семье. Всем понравилось, но каждому показалось, что его собственная роль не совсем верно исполнена мной; каждый член семьи считал, что его или ее роль должна быть смягчена и расширена. В эту ночь я переписал всю пьесу, сделав ее строже и короче; потом я отослал ее в университет профессору. Через несколько дней я получил письмо и пакет. В письме говорилось, что профессор представил мою пьесу на драматургический конкурс, и что я выиграл первый приз, который и был в пакете: дошечка с золотой надписью. Отец повесил дошечку на стенку "Это замечательная вещь, сын, -- сказал он. -- Жаль, что нельзя ее съесть". Через шесть недель я получил еще одно письмо, в котором спрашивалось, не смогу ли я направить пьесу на конкурс постановок в Висконсинский университет, г. Мадисону. У моего друга Эдди Мэндика был автомобиль, и мы предложили ему роль детектива, если он отвезет нас на конкурс в Мэдисон. Отец играл отца, мать играла мать, моя сестра -- сестру, ее приятель -- приятеля, наш домовладелец -- домовладельца, а я играл сына. Пьеса выиграла конкурс, а отец -- награду за лучшее исполнение роли: за то, как он изобразил отца-ирландца. Позже он сказал, что это было нетрудно, потому что отца-ирландца он изображает более сорока пяти лет. Мистер Джордж из Театральной Издательской Компании в Чикаго смотрел пьесу. Он предложил мне за нее сто долларов. Итак, мне не нужно было искать работу. Я стал писателем. Эдди Мэндик принес мне несколько пачек газетной бумаги из отдела распространения "Газеты", и я был при деле. Больше у меня с семьей споров не возникало. Мне стоило лишь в олимпийском жесте воздеть руку, чтобы установилась тишина, многозначительно указать на свою рукопись и покачать головой: "Пожалуйста..." И это была первая из трех пьес, выигравших призы. Отец расстроился, когда услышал, что моя новая пьеса о дедушке. "Во-первых, пойми, -- сказал он матери, -- он захочет, чтобы дед Вагнер играл деда Вагнера, а бабушка Вагнер играла бабушку Вагнер, а они слишком стары для разъездов. Где моя шляпа?" Отец поцеловал мать в щеку и в дверях обернулся ко мне: "Если меня будут спрашивать, скажи, что меня можно найти возле сигарной лавки, где в грязных переулках я буду побираться, как обыкновенный попрашайка. В прошлую пятницу я нашел четыре пустых бутылки из-под содовой воды, и, если мне удастся это повторить, мы сможем взять кексы к чаю на десерт. Великий Боже! Когда все это кончится?"