Афган обрушился на него в первый же день пребывания на этой адской земле, круша, коверкая, калеча. выворачивая наизнанку все Санькины пять чувств и все его идиотские выдумки. Как рай отличается от ада, черное от белого, ИКАРУС от барбухайки, так же отличалась действительность от его выдумок.
   Сашка вздохнул, щелкнул тумблером рации и прислушался к тому, как снаружи палатки поднимается ветер-афганец, песчинками бьющий в брезентовый бок, больше похожий на песчаную бурю, чем на ветер. Ах, как ненавидел его Санька! Этот ветер будил в нем тоску по дому - самую острую и болезненную для солдата.
   В такие дни Санька пел казачьи песни, которых много на его родной донской земле поют целыми станицами, которые с детства знает любой пацан станичный. Эти песни, то лихие с присвистом, удалью и притопом, то тихие и грустные пели по вечерам и в Санькиной станице, и доносились из соседней, с противоположного берега Дона. И, казалось, сама душа этой земли выводит красивым многоголосьем нежно-нежно и величаво:
   Ох, уж ты, батюшка наш,
   Дон Иванович.
   Ой, да православный ты, наш Дон,
   Да, Дон,
   Дон Иванович...
   Тихо, не в полный голос - чтобы не растерять нежности, Санька поет эту песню, когда совсем невмочь от шелеста и песчинок, и свирепого воя бури. Кажется ему, Саньке, что неторопливая, величальная песня плавно, как воды Дона, проплывает над пыльно-каменистым Афганистаном, над чахлой, выжженной землей...
   Сам Санька не радист, а механик из мехбата, один из тех, кто во время следования колонны автомобилей по дружественной территории помогает поставить машину на колеса, если она случайно попадет на мину или будет также случайно обстреляна. Правда, редко удавалось восстановить машину - не птица Феникс она, из пепла не восстанет.
   Дружок - ростовчанин Юрка позволял иногда повертеть ручку настройки приемника - может повезет поймать ростовскую волну. Удача, конечно, редкостная, но возможная, потому что приемник в полку мощный. Да и не всегда это можно было. Война! Рация должна постоянно быть занята военной работой. Поэтому Санька забегал еще и попеть хотя бы немного, потихоньку, хоть так коснуться земли родной - душой.
   Санька поет, а Юрка тихонько подтягивает так, как пели их предки - донские казаки, мыслями, сердцем переносясь в родные станицы, родившие их, воспитавшие бесстрашными, ловкими, привившие им любовь к хлебным привольным степям, разнотравью, лошадям, к вольному гордому краю.
   Тосковал Санька редко. Обычно, в ротной палатке, на отдыхе брал в руки гитару и пел на потребу публики разные песни веселые, шутливые, даже и похабные приблатненные, прославляющие удаль и ухарство ростовских жиганов откровенно тюремный фольклор. Но когда не было долго писем из дома, когда погибал дружок из автобата или когда поднимался сволочной "афганец", тогда Санька акапелло, то есть без гитары, пел эту свою песню родной земли.
   Ой, да растерял наш Дон
   Сыновей своих,
   Ой, да, растерял, да, ты,
   наш Дон,
   Да, Дон,
   Ясных соколов своих...
   Выводил, закрыв глаза, чисто и ясно Санька, и все притихали, понимая, что у него тоска, и, уважая это чувство, слушали. Слушали краснодарец Сашка Куц, ставрополец Димка Соколов, даже хитрый верткий узбек Марат Касымжанов, никогда не унывающий, веселый, и тот притихал, слушал, думал о чем-то своем.
   Только один циничный, туповатый, здоровенный Ефим Качин, успевший, по его словам, оттянуть небольшой срок за "хулиганку", не имеющий за душой ничего святого, шипел недовольно:
   - Во, блин, развылся! - и, считаясь с волей большинства, выходил из палатки:
   - Цыплак! Слюни распустил. Казак сраный. К мамке на колени захотел. Здеся тебе не тама. Здеся тебе Афган, мать твою...
   Но когда Санька брал гитару, он был тут как тут. Гоготал и краснел широкой рожей от удовольствия, начинал кому-нибудь рассказывать о своих доармейских похождениях в Донецке, откуда был родом. Поэтому Санька, чувствуя тоску, перестал петь казачьи песни в палатке, а уходил к Юрке, братке, земеле ростовскому. Война быстро знакомит, а тут еще и дух землячества...
   - Сань, спой еще, - просил Юрка. - Вот эту, знаешь?
   - Не, у нас такую не поют.
   - Вот вернемся домой, сначала ко мне поедем. С родителями познакомлю, стол накроем, попоем, заодно и эту выучишь.
   - А потом, через Дон, ко мне, - подхватил Санька. - У меня бати нет, только мамка. Но стол тоже накроем, песню споем, на конях поскачем. Эх... А дай-ка, братка, закурить, ох и заломило меня по дому!
   Оба затягивались и мечтали:
   - В Дону купнемся, а, Юрок, наперегонки, да?!
   - Да...
   Давно уже обменялись адресами и домой написали:
   - Вот, братка у меня появился, приеду, познакомлю...
   Ходили упорные слухи о готовящемся выводе войск из Афганистана, и "духи", почувствовав какую-то слабину в позиции советского правительства и поддержку мирового сообщества, стали более дерзкими, совершали глубокие рейды в расположения гарнизонов контингента, выживая, выбивая, вытесняя, вырезая шурави, гоня их со своей земли. Бей неверных!
   Санька вздохнул:
   - Ну что, Юрок, давай еще по одной закурим, а то я свои в роте оставил.
   Юрка потянулся, достал из кармана пачку, поковырялся в ней и сокрушенно покачал головой:
   - Сань, нету, кончились. Может, в роту сгоняешь?
   Пригибаясь, придерживая на голове панаму, чтобы не унесло, Санька сбегал быстро. Возвращаясь с сигаретами, шел на ветер, закрывал от песчинок лицо локтем и не увидел, что дверь радиоузла висит на одной петле...
   Первым их увидел дежурный офицер, зашедший в кунг радиосвязи примерно через полчаса. Юрка лежал головой на панели радиостанции. Впечатление было, что задремал он, слушая музыку из наушников, если бы не глубокая рана под левой лопаткой, да кровь из перерезанного горла не заливала все вокруг. На полу лежал Санька лицом вниз, своей кровью смешавшись с Юркиной, став кровным братом Юрки после смерти, так и не донеся братке своему выпавшую из руки, раздавленную душманской ногой пачку "Памира".
   Взяли у матери на службу веселого казачонка, песенника, конника, ловкого смелого парнишку. Вернули матери ледяной бездушный цинковый "Груз-200". Когда на свежей могиле расправили ленты венков, уложили цветы, с другого берега Дона до убитой горем матери донес ветер, а может Санькина душа тихим шелестом тронула тишину наступившую:
   - Ой, да, растерял, да, ты, наш Дон...
   Ясных соколов своих...
   На место погибших Юрки и Саньки пополнением прибыли молодые и, вскоре освоившись, один из них, занявший Санькино место, с вывертом, ловко подхватил его гитару и, дернув струны, немузыкально заорал:
   - Ой, за-гу-за-гу-загулял, загулял
   Мальчонка, да парень молодой, молодой...
   Тинькнув, закачалась золотой спиралью струна, оборванная тяжелой рукой Ефима Качина, который не прошептал даже, а выдохнул:
   - Чтобы я, падло, не видел тебя и не слышал больше, а гитару лапнешь еще раз - удавлю. Понял?!
   - Понял, - пролепетал молодой солдат, испуганно глядя на катящиеся по широкому красному лицу Ефима слезы.
   В наступившей пронзительной тишине стало слышно, как снаружи бил песчинками в брезент неутомимый ветер-афганец, больше похожий на песчаную бурю, чем на ветер, наводящий тоску по дому, самую острую и болезненную для солдата.
    
   Глава 5. Черепашка
   - Ха-ха-ха! - заливались, хлопая друг друга по спинам, как запорожцы, пишущие письмо султану, солдаты старослужащие. Утирали слезы, набегавшие на глаза от неудержимого хохота, и подбадривали Пашку:
   - Ну-ну! Висишь ты!..
   - Так заметьте, на руках вишу! Ногами уперся, задницу отставил. За балконом. Голый, как Адам... Сейчас, думаю, сорвусь! В это время ее муж к окну подошел, и в это же время этажом ниже женщина на балкон вышла на звезды посмотреть. Глянула вверх, а там... не звезды над ней висят, а...
   - Обожди! - синели от смеха пацаны, валясь друг на друга. - Обожди, дай отсмеяться!
   Пашка был незаменимым хохмачем во всем полку. Послушать его истории о "рейдах" по женщинам, собирались многие уставшие от грязи, боли и войны люди. Пашка был в глазах благодарных слушателей героем, не знающим отказа, имеющим оглушительный успех у женщин, гусаром, искателем приключений, попадающим в смешные ситуации и с честью и ловкостью из них выходящий.
   В его неотразимости и первенстве не сомневались, как и в этой истории, когда, убегая от мужа одной женщины, он попал в объятия другой.
   Смеялись там, где смешно, притихали, когда рассказ шел об интимном, и, конечно, эти байки были великолепной разрядкой для человеческой психики. Смеялись от души, истерически всхлипывая, басили и взвизгивали сорванными голосовыми связками, катались в пыли, не в силах удержаться вертикально, утыкались коротко стриженными головами друг в друга и хохотали, хохотали, хохотали, превращаясь в эти редкие минуты в простых мальчишек, каких полно в каждом дворе и городах их детства, и забывали мальчишки в эти моменты о пройденных тропах войны и о тех дорогах, что далеко не каждому дано будет пройти до конца в Афганистане. Смеялись до колик в боку и, наверное, полопались бы совершенно. А скорее всего не поверили бы, если бы Пашка признался, что на самом-то деле у него была одна-единственная девчонка. Да и то едва-едва целованная.
   В городишке, где до армии жил Пашка, каток заливали каждую зиму. Девчонки и мальчишки, парни и девушки, степенные взрослые, сменяя друг друга, весело звенели металлом с утра до вечера. Таким удовольствием, радостью веяло от катающихся, что Пашка, уже будучи студентом техникума, пересилил стыдливость и во что бы то ни стало решил как можно быстрее научиться кататься на коньках. Прежде, пока был жив отец, Пашка вместе с ним сколько-то раз поковылял по льду, но толком кататься не научился. А теперь - зависть взяла. Музыка, огоньки разноцветные, люди красивые. Сказка зимняя! Дух захватывает!
   - Да что я, хуже других, что ли! - стиснул зубы Пашка. - Научусь!
   На разъезжающихся ногах выбрался на лед и, конечно, со всего маху плашмя упал. Раз, другой, третий. Устав от падений и ушибов, добрался до ближайшей лавочки и только когда с облегчением шлепнулся на нее, увидел, что рядом с ним, уткнув лицо в белые пушистые варежки. о чем-то плачет девушка.
   Нет, страшного ничего, просто больно ударилась, но вот и повод ее, прихрамывающую, до дома проводить. Настя жила у тетки во время учебы. Училась (вот чудо!) в том же техникуме, только не на механическом отделении, где учился Пашка, а на технологическом и курсом младше. Поэтому и не видел Настю Пашка в техникуме, у каждого отделения были свои учебные помещения. Проводил Пашка девушку и ушел домой взволнованный, смущенный, влюбленный.
   Встречались до весны. Катались на коньках, ходили в кино, бродили по улицам, вложив ладонь в ладонь, целовались. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы однажды вечером Пашка не обнаружил в почтовом ящике квадратик суровой на ощупь серо-белой бумаги. ПОВЕСТКА кратко, по-военному, гласила, что необходимо явиться такого-то числа, в такой-то кабинет в городской военный комиссариат по вопросу призыва на срочную службу в ряды Советской Армии. Видимо праздничные дни помещали доставить повестку раньше и осталось Пашке на все про все 3 дня.
   Изумленно-растерянные глаза Насти: "Тебе... завтра... как же так?"
   Слезы матери: "Сынок, да как же я без тебя?!..".
   Вот так!
   Совершенно неожиданно служить понравилось. Курс молодого бойца проходили в непосредственной близости от границы Афганистана в летном полку в поселке Кокайты, расположенном в пустыне. Покорила экзотика, звучность непривычных названий населенных пунктов Термез, Кушка, Самарканд, расположенных, по расчету Пашки, неподалеку от кишлака и гарнизона. Поразили обилие и дешевизна базаров. Огромные мясистые помидоры, сладчайшие арбузы, дыни, виноград, гранаты - все это было в сказочном, неправдашнем изобилии на местном базарчике и служило прекрасным дополнительным пайком. За свои, правда, деньги, но после солдатской столовой, грязной и неухоженной, с невыносимо гадкой жратвой, этот доппаек был отличным утешением солдата. Были проблемы и посложнее. Старослужащие, "деды", откровенно по-хамски относились к молодым солдатам, грабили, избивали, издевались. Пашка после потасовок с ними размышлял, отчего люди здесь, в армии, такие злые. И внезапно понял, что они от чувства собственной неполноценности лютуют. После КМБ всех отправляют туда, за речку, в чужую воюющую страну и, значит, оказывают особое доверие, как избранным, а они - остаются, вроде как брак! Найдя такое объяснение, легче стало у Пашки на душе. Даже почувствовал превосходство над "дембелями", скоро уходящими домой, над черпаками, которым еще год трубить здесь, в этом загаженном предвоенном гарнизоне, над стариками, впереди у которых полгода службы на пересылке.
   С другой стороны от солдатских казарм белели двухэтажные дома офицерских семей, ДОСы, из которых по вечерам и ночам доносились музыка, пьяные голоса, шум драки, а то и стрельба, когда какой-нибудь запыленный офицер внезапно прилетал с той стороны границы по каким-то военным делам и заставал свою благоверную в не совсем приличной позе и не совсем одну. А бывало, что и совсем не одну и в позе совсем неприличной.
   То, что гарнизон приграничный, подтверждали патрули, которые выходили на дежурство вооруженные автоматами и гранатами. На аэродроме, где приходилось работать салагам, таким как Пашка, то и дело взмывали вверх или тяжело плюхались на взлетку самолеты. Приходилось грузить Илы и АНы тяжеленными ящиками с автоматами, патронами, снарядами, бомбами. Разгружали серые самолеты с подпалинами по бокам, какие-то безрадостные, поблекшие, не имеющие привычного авиационного блеска и лоска. Носили солдаты из глубин летающих громадин неподъемные длинные ящики, перетаскивая их вшестером, а то и по восемь человек. Долго не могли понять, что значат таинственные слова летчиков, спускающихся устало на бетон аэродрома:
   - Груз 200. "Черный тюльпан"!
   Ребята поняли, что это такое, когда уронили один ящик. Доски с одного края разошлись, обнажив цинковый угол. Гробы. Цинковые гробы! Последняя посылка домой!
   В груди похолодело. Пашка навсегда запомнил тревожное, долго не покидающее чувство бессилия перед судьбой. И чтобы победить, не поддаться, может быть, даже перехитрить ее, Пашка отыскал в себе дар хохмача и балагура. Позже, уже в Афгане, этот дар развился, даря облегчение не только Пашке, но и всем желающим.
   Первую историю, придуманную от начала до конца, Пашка рассказал дня через два подавленным от сознания скорого отправления в Афганистан солдатам из учебной роты. Рассказ получился удачный, повеселевшие бойцы хохотали, смаковали подробности, успокаивались, мечтая совершить подобные подвиги на еще пока далекой гражданке.
   Пашка ловил себя на мысли, что подчас и сам начинает верить в свои россказни.
   Поддерживать репутацию легкого и веселого человека уже в Афганистане помогала... черепашка. Обычная песчаная черепашка, которых много в пустыне.
   Приказ был - сбить со скал, стоящих у входа в ущелье, духов. Скалы торчали, как гнилые обломанные зубы, прикрывающие смрадный рот. Моджахеды установили с обоих сторон по миномету и пулемету и безнаказанно гробили взвод за взводом. Вертушки беспомощно кружились над местом засады. Толстые стены горного монолита только взвизгивали насмешливым хохотом отбитой взрывом щебенки, не пускали вглубь пещер, оберегали от смерти бородатых сынов Аллаха.
   Взводом то бежали, то ползли вверх, скатываясь неуклюже по каменистой осыпи сапогами, впиваясь пальцами в серые складки гранита. Медленно, но все же приближались с обратной стороны к засевшим в укрытии душманам. При этом все время помнили, что их маневр прикрывают своими жизнями парни их роты, и неизвестно, сколько их и кто именно еще живы.
   Духи почуяли что-то неладное, и на вершине скалы мелькнули одинокие чалмастые головы. Увидели. Открыли огонь. Солдаты старались укрыться. Вжимались в морщины склона, все же продвигаясь к засаде.
   Пашка юркнул за камень в тот момент, когда посланная в него пуля жутко хрипнула над головой и с воем унеслась в пустыню. Тут же высунул голову и поймал в прорезь прицельной планки голову духа, который уже выискивал другую цель. Пашка, удерживая рвущееся от усталости сердце, плавно нажал на курок автомата. Так стреляют одиночными выстрелами, но никак не очередями. Вспорхнули дрогнувшей струйкой кусочки свинца. Ударили в выметнувшееся тело душмана, шмякнули его о стену и плавно сбросили вниз.
   Пашка метнулся вперед, за остальными ребятами, прячась от усилившегося обстрела. Когда удалось сделать удачную перебежку, укрылся за пригорком. Уронил, меняя, рожок в раскаленном автомате и, потянувшись за ним, вдруг увидел черепашку. Она, скользя и съезжая по склону рядом с Пашкой, царапая беззащитными лапками осыпь, настолько комично была похожа на него самого, что он бессознательно схватил ее и сунул за пазуху, под бронежилет, тут же начисто о ней забыв. В аду боя до черепахи ли?
   Одним из первых Пашка добрался до черного провала пещеры, откуда с грохотом и визгом вылетала смерть в головы шурави. Опережая ненамного лейтенанта Гвоздилина, командира взвода, Пашка сдернул кольцо эргэдэшки и швырнул ее под свод пещеры. Гукнул взрыв, вырывая из укрытия рев и вонючую пыль. Пашка с лейтенантом змеями скользнули вниз, поливая ядом автоматов все пространство пещерки... С их стороны ущелья наступила тишина...
   Вскоре затихло и с другой стороны. Колонна натужно ревущих автомобилей, выдыхая соляркой, облегченно втягивалась в ущелье.
   Потом, уже на ночевке, Пашка сам обалдел, увидев, как из-под снятого пропотевшего бронежилета на расстеленную для сна шинель вывалилась невзрачная его боевая подруга. Со смехом он подхватил ее на руки и, обыгрывая свою забывчивость, рассказал ребятам, как они встретились.
   Позже он понял, чем еще понравилось ему животное. Черепашка разъезжалась лапками так же уморительно, как он сам на давнишнем катке. И накатила тоска, стискивая сердце, наполняя его любовью к маме и Настеньке.
   Проведенную боевую операцию командование оценило высоко. Пашка и взводный Гвоздилин получили по ордену Красной Звезды, остальные ребята, кто медаль за БЗ, кто "За Отвагу". Нашли возможность "обмыть" награды. А когда уже крепко подпили, Пашку осенило:
   - Мужики, а мы ведь с подружкой на двоих орден-то получили!
   Под общий хохот Пашка достал черепашку из патронного цинка, устеленного по дну горной травой и песком. Нашелся кусок синей изоленты, которой приматывались друг к другу пара, а то и три сразу автоматных рожка, для более быстрой их смены в бою. На спинку черепахи под громкие аплодисменты солдат прикрепил изолентой Пашка свой тускло-красный новенький орден. Старший сержант Солодовников Димка, дурачась, подскочил с кружкой спирта в руке, вытянулся по стойке смирно и, чеканя слова, торжественно начал:
   - От имени Правительства СССР, за боевые заслуги... - потом сбился. Стоп! А как героя-то зовут?!
   Пашка, не задумываясь, выпалил самое дорогое для него имя:
   - Настенька! - и густо покраснел.
   - Э-э-э, брат, - притихли все. - Это еще кто?
   В первый раз сбился и что-то забормотал Пашка. Путаясь, рассказал какую-то историю, но не складно и не смешно, как обычно. Оборвал себя, прикинувшись чрезмерно выпившим, и вышел из ротной палатки. Ребята деликатно промолчали, "доставать" расспросами не стали, забренчали на рассохшейся гитаре, и до отбоя черепашка, получившая награду и имя, забавляла всех, ползая по жести стола, мокрой от пролитого спирта, потешно оскальзываясь на гладком железе и гордо вскидывая голову.
   Полюбил Пашка черепашку Настеньку, как можно полюбить только на войне. Да и остальные баловали ее, как могли. В армии рады любому, даже самому незатейливому развлечению. Когда тоска присасывалась черным мохнатым пауком к самому сердцу, Пашка доставал черепашку, ставил ее на "лед" стола "покататься на катке". Черепаха скользила мягкими коготками, вызывая новые сравнения, шутки, одобрения со стороны товарищей. Ласковели сердца, мягче становились души, светлели лица. Пашкино имя так соблазнительно рифмовалось со словом "черепашка", что иначе как Пашка-черепашка теперь его никто не называл. Ему это нравилось, потому что черепаха носила имя его Настеньки, и это сближало его с далекой девушкой. Да и такое обращение к нему уж гораздо лучше, чем "ишак", как к нелюдимому могучему башкиру Хусаинову или "чурбан", как до сих пор плохо понимающему и говорящему по-русски татарину Кабиру Райимжанову.
   - Ну почему "чурбан"?! - возмущался непонятной злобностью солдат Пашка. Ведь хороший же парень Кабир! Вы бы по-татарски как говорили?
   Даже раз подрался из-за этого с поваром из офицерской столовой. Кабир так высоко оценил внимание популярного Пашки, что, стараясь отплатить ему взаимностью, усердно ухаживал за черепашкой, за что и было ему одному разрешено выпускать животное на стол в отсутствие хозяина.
   Кабир любовался черепашкой и, цокая языком, приговаривал:
   - Якши, очень карашо! - и еще что-то говорил он на своем языке ласковое и непонятное.
   Оставаясь дежурным, Кабир, выполнив обязательную работу, дожидался возвращения роты, выискивал среди всех Пашку, брал его за руку и, коверкая русские слова, рассказывал о том, что с Настенькой все в порядке, показывал на нее чистенькую, сидящую на столе. Ох, как хорошо и легко становилось на душе у Пашки, когда он, положив ладонь одной руки на теплый панцирь черепахи, другой рукой придерживал листы писем мамы и Насти. А потом писал длинные ответные письма. Туда, в мир и покой.
   ...Моджахед был немолодым, но крепким. По его оголенному до пояса, волосатому телу перекатывались тугие волны мышц. Пашка стоял против него, чуть расставив ноги и напряженно следил за малейшим движением. Так вратарь перед штрафным ударом чутко ловит движение бьющего по мячу. Но там - игра. А здесь... Оба в руках держали по ножу. У душмана чуть искривленное лезвие кинжала было опущено вниз.
   - Это чтобы вспороть меня как овцу, - промелькнуло в Пашкиной голове, этак вот - сверху донизу.
   В руке Пашка сжимал автоматный штык-нож, гораздо короче, чем у духа, и, мало пригодный для рукопашного боя.
   Случилось так, что Пашка нос к носу столкнулся с этим душманом, когда и у того и у другого патронов уже не оставалось, и после секундного замешательства оба схватились за ножи.
   У душмана было преимущество - он успел полоснуть Пашку по левому боку, настолько сильно, что Пашка почувствовал, как лезвие скользнуло по ребрам. В ответ Пашка машинально выбросил руку вперед, но всего лишь зацепил тупым лезвием штык-ножа запястье душмана, и только слегка оцарапал его. Пашка чувствовал, что дела его плохи, что если не будет помощи, дух исполосует его на ремни. Левый бок наполнился кровью и болью, но в горячке Пашка переставал чувствовать его. С разбухшей разрезанной гимнастерки часто капала кровь, густо напитывая пыль у дувала захваченного кишлака. Рота продолжала бой где-то у окраин, было понятно, что рассчитывать на скорую помощь нельзя. Внезапно Пашку качнуло к теплой глиняной стене дувала, и он невольно прикрыл глаза от накатившей тошноты. Это решило исход боя. Дух гюрзой прыгнул вперед, собираясь одним взмахом перерезать горло шурави, по-видимому, теряющего сознание. Но, когда молния кинжала почти ударила русского солдата, Пашка резко присел, выдохнув от жалящей в мозг боли, и всадил по самую пластмассовую рукоятку штык в напряженное солнечное сплетение духа. Моджахед согнулся в дугу, захрипел, выгнулся в обратную сторону, гортанно прокричал невнятное: "А-а-лля...". Тело духа резко согнулось вперед, и, не выпуская из руки кинжала, душман рухнул к ногам обессилевшего шурави, перевернувшись на бок, широко открывая рот, пытаясь вдохнуть глубже. Пашка осторожно присел на корточки, ощупывая свою рану. Душман лежал в пыли, повернув голову в сторону своего врага, и Пашке казалось, что он продолжает следить за ним приоткрытым пыльно-черным глазом. Пашка наклонился над побежденным, чтобы убедиться в его смерти, но тут же отпрянул назад, хрипя и булькая перерезанными острым кинжалом артериями и гортанью. Дух уронил теперь уже омертвевшую руку с ножом, что-то облегченно прошептав.
   Пашка лежал на земле, пытался слабо оттолкнуться от нее спиной, чуть подергиваясь в такт пульсирующим волнам жизни, выходящим из глубокого разреза на горле. При этом он почему-то старался не выгибаться всем телом и не выворачивать ноги. Глупо, но в последние мгновения жизни яркой картинкой представило сознание, как они с Настенькой ездили однажды в деревню к ее родителям и попали как раз в тот день, когда ее отец резал кабана. Пашку неприятно поразило тогда, как кабан, булькая кровью, сучил ногами, пытался вскочить, но быстро слабеющие мышцы отказывались служить ему... Картинка потускнела и, теряя яркость со скоростью вытекающей крови, угасла. Широко раскрытые глаза невидяще уперлись в выгоревшее небо, легкие послали последнюю каплю кислорода останавливающемуся сердцу...
   Кабир дежурил на кухне, когда изрядно поредевшая рота вернулась с операции, и встретить Пашку не мог. Вернувшись из наряда, входя в палатку, Кабир почувствовал неладное. Он вглядывался каждому в лицо и тревожно спрашивал:
   - Чырыпашка? Чырыпашка?? - догадываясь, что нет уже больше Пашки, но при этом отказываясь верить в это, продолжая все тише спрашивать у солдат Чырыпашка?!.