Страница:
Сергей Скрипаль, Геннадий Рытченко
Обреченный контингент
Вступление
Вот и ты, сыночек!
«Во Путивле на забрале
Ярославна рано плачет...»
Сыночек! Сынок родился! Ой, какой же ты маленький! Страшненький, красненький! Да нет же, нет, самый красивый! Самый лучший из всех людей на белом свете!
Дети громко плачут и кричат, а ты радостно кричишь и кривишь губочки в улыбке. Счастливой, долгой жизни тебе, сыночек мой! Любимый мой!
* * *
Это птички, сынок, это кошечка. Не бойся, радость моя! Не бойся, погладь ее. Жалей, береги все живое, маленький мой! Заступайся за них. Они слабые и беззащитные перед человеком. Заклинаю тебя! Помни об этом.* * *
Отпускай, отпускай мамину ручку, сынок. Это детский садик. Это твои товарищи, твои подружки, солнышко мое. Береги друзей, хороший мой, и тебе с ними всегда будет хорошо. Иди к ним, маленький мой!* * *
Учиться в школе нужно хорошо, сынуля. Не балуйся, не шали, слушай, что будет говорить учитель. Запоминай все, чему учат. Будешь умным, хорошим человеком, золото мое. Какой ты послушный и старательный у меня!* * *
Повязывай галстук, сыночек мой, вот этот, папин. Он не очень новый, но так тебе идет! Выпускной вечер – последний день в школе. Какой ты взрослый! Красивый! Какая у тебя замечательная девочка, счастье мое!* * *
Служи с честью, сыночка. Выполняй свой долг. Делай то, чему офицеры учат. Помни, что мы ждем тебя и твои письма. Любим тебя и тревожимся о тебе. Помни, что мы беспокоимся о тебе и днем и ночью, единственный мой!* * *
Вот и ты, сыночек мой! Как же это, кровиночка моя? Почему ты?! Почему тебя?!Как возмужал! Как похудел, милый мой! А это что? Морщинки?! Какое солнце тебя сожгло, мальчик мой? Прядь седая в волосах твоих. Молчишь, не смотришь на меня? Это я, твоя мама! Сы-но-че-е-к!
Какие красивые цветы принесли твои друзья! Твои любимые – тюльпаны... Только не красные, черные. Как горько мне, любимый мой! Около тебя твои друзья стоят, знакомые и незнакомые люди, скорбно головы опустили, понурились, вспоминают голос твой. Как они любили тебя за веселый, добрый характер. Любовь моя! Что с тобой сделали, сыночек мой! Думала надеть белое свадебное платье девушка твоя, а стоит в черном, траурном. Окаменела от горя и даже плакать не может о тебе, родной мой, только стонет тихонько.
Сколько наград у тебя, сыночек мой! На красных бархатных подушечках несут их твои товарищи. Хорошим солдатом, хорошим товарищем ты был, солнышко мое, если плачут мужчины от того, что нет тебя с ними, если, целуя руки, говорят мне: «Мама!».
Как же ты мог оставить меня одну, сыночек мой! Что же буду здесь одна делать, зачем жить мне теперь?
Какой добрый, ласковый ты был. Как старался помочь всем!
Сыночек мой! Закатилось солнце мое! Погас свет в глазах моих! Нет тебя больше со мной. В душе моей тьма черная. Соколик мой. Сломаны крылья твои. Не летать тебе высоко. Не видать тебе синего неба, радость моя. Навсегда оборвали твой веселый смех.
Нет! Нет, не уносите, не засыпайте! Дайте мне еще побыть с моим сыночком.
Оставьте меня! Оставьте, пустите к нему!
Сынок, сынок, сыночек мой!
Не хочу, не могу без тебя. Солнце мое. Радость моя. Счастье мое.
Отдав последние почести, расправив ленты на венках, солдаты разрядили автоматы, молча погрузились в автобус. Ушли друзья с кладбища. Поодаль стояли родные и знакомые. И тогда МАТЬ спросила тихо:
– Что же я теперь? Одна!
И услышала в ответ злорадное:
– Нет, не одна. Мы теперь всегда и везде будем вместе. Мы уже познакомились, а теперь и породнились. Я навсегда останусь с тобой вместе.
– Кто ты? – спросила МАТЬ испуганно.
– Не узнаешь?!
И Черное Горе, криво усмехнувшись, защелкнуло тесный, колючий, вечный обруч на сердце МАТЕРИ.
Глава 1. КАРАВАН
Замполит полка майор Дубов неторопливо обходил территорию части. Торопиться было некуда. Служебные дела закончены, а в комнатке, отведенной ему для жилья командованием гарнизона, Дубова никто не ждал.
Жена сбежала два года назад с молодым старлеем подальше от опасной близости Афганистана. От ворот части до границы с пылающей в войне страной было всего-то двенадцать километров. Так что надо было убегать подальше, в «блестящую» городскую жизнь, где есть кино, театр, танцы, рестораны. Как только наши войска вошли в Афганистан, влиятельные родственники нового мужа Нины поспешно перевели его в один из многочисленных военных гарнизонов Подмосковья, кажется, куда-то в сторону Подольска. А там и продвижение по службе ускорят, да и с жильем проблемы снимутся. Конечно, это более интересная партия, чем Афганистан и Дубов. Да жена и не скрывала своего пренебрежения, смеясь, говорила:
– Тусклый ты, Дубов. Брошу тебя. Все равно ты все время с солдатами проводишь. Вот и живи с ними!
– Не понимаешь ты меня, Нина, – вздыхал тогда еще капитан Дубов. – Это же дети! Кто о них позаботится? Тяжело ведь им.
– Дурак ты! Что, других офицеров нет? Тебе больше всех надо? Что это – твои дети?
– Так своих-то нет. Хоть этих пожалеть...
Детей не хотела иметь Нина:
– Брось службу. Уедем из этой дыры, я тебе хоть десяток нарожаю. А так... таскаться всю жизнь по гарнизонам... Нет ни жилья своего, ни нормальной жизни. Да и я все-таки молодая, интересная женщина, хочу для себя пожить!
«Что ж, по-своему она права», – вздыхал Дубов, глядя на кокетливо смеющуюся жену.
Он был старше Нины на пятнадцать лет. У нее – ветер в голове: танцы, шик, блеск. А у него – любовь к ней да служба.
Автором поговорки был сам Дубов, а рисовали по его распоряжению после отбоя солдаты-первогодки. Майор довольно хмыкнул и пошел дальше, сквозь широкие яркие полосы солнечного света и такие же широкие, но прохладные полоски тополиных теней. Одобрительно поглядел на следующего мутанта с надписью: «Родину-мать учись защищать!», оглянулся на открытую почти целиком часть.
Она была построена в двадцатые годы большевиками, заброшенными сюда железной рукой советской власти для борьбы с басмачеством. Со временем часть перестраивалась, совершенствовалась, и теперь в ней проходили курс молодого бойца перед отправкой в Афганистан вчерашние призывники. Впрочем, этих пацанов здесь практически никто не называл бойцами или солдатами, а просто «молодой», «сынок», «щегол» и так далее, тем самым подчеркивая ничтожность не только срока службы, но и самого мальчишки.
Два месяца проходили подготовку новобранцы, принимали присягу, три пули выпускали из автомата по деревянным мишеням и уходили «за речку» такими же сопливыми, необстрелянными детьми, как и до прохождения курса.
Солдатами они становились позже. Уже там, в снегах высокогорья, на сожженных солнцем безграничных пыльных просторах пустынь, на адских сковородах бетонных блокпостов. Познав, как пахнет кровь, как выглядит друг изнутри, засовывая в его разодранный живот его же скользкие кишки. Позже...
А пока молодые бойцы старательно, как и положено первогодкам, бегали по близкой, через дорогу от части, пустыне, выдыхая из легких гражданский никотин, багровели, задыхались, тяжело громыхая необношенными, грубыми ботинками и тихо матерясь, шли в очередной наряд на кухню, чистить картошку.
Дубов вздрогнул от того, что хрипло каркнувший на столбе репродуктор зашипел заезженной пластинкой: «Давным – давно сыпучие барханы двадцатый век изрезал лентами дорог. Но песню грустную верблюжьих караванов в пустынях до сих пор хранит песок...».
Звуки вступления к песне разнеслись по гарнизону, многократно усиленные мощными динамиками. Музыка хорошо была слышна и в кишлаке, рядом с которым находилась часть, что не только не беспокоило, но даже нравилось местным жителям-узбекам, выжатым каторжным трудом на хлопчатниках. В радиоузле хранились пластинки с записями песен, популярных в пятидесятые – семидесятые годы, их «крутили» по вечерам и целыми днями в праздники и воскресные дни, чтобы хоть как-то отделить себя от серых армейских будней.
Дубов проводил взглядом роту солдат, строем прошагавших в столовую на ужин. Воскресенье. У офицеров вечеринка с танцами, у солдат киношка в клубе, а потом отбой с короткими посиделками в курилке.
Ах, Нина, Нина... Когда она уехала, два года назад, Дубов от тоски и отчаяния подал рапорт об отправке в Афган. Смерти искал. Или награды. Или повышения. Может, вернулась бы?!
Просьбу удовлетворили почти мгновенно. Смерть обошла, повышение получил, награду тоже, но вот Нина не вернулась. Да и не вернется теперь уже никогда.
Дубов поправил пустой левый рукав гимнастерки и отправился в солдатскую курилку. Любил по вечерам перед отбоем поговорить с мальчишками. По-своему подготавливая их к тому, с чем придется скоро столкнуться каждому из них. Да и... какие ему теперь танцы?!
Завтра мальчишки, начав новый день службы, под руководством инструкторов, жестоких и беспощадных, неоднократно побывавших в Афганистане, будут отрабатывать приемы рукопашного боя, визгливо-смешно выкрикивая на выдохе: «Кий – я – а – а...», нелепо суя руки и ноги Бог весть куда.
А сегодня вечером можно посидеть и тихонько, по-семейному поговорить.
Дубов рассказывал о том, что пережил сам, что видел, чему научился. Пацаны замолкали, слушали с широко открытыми глазами, полными тревоги о будущем.
Говорил майор ровным голосом, негромко, так, как привык говорить в высокогорных засадах, где звук разносится очень далеко, где ложкой орудуешь осторожно, стараясь, не дай Господь, не скребануть о дно котелка или стенку консервной жестянки. Шумнешь – и сам погибнешь, и товарищей погубишь. Или спугнешь главную цель засады – караван.
Пустую банку из-под тушенки не отшвыриваешь, а аккуратненько ставишь подальше от себя, стараясь зажать в расщелинке, чтобы случайно не зацепить.
А для того чтобы не заморозиться, ворочаешься в снегу и при этом абсолютно бесшумно, нежно, как любимую женщину, перекладываешь с руки на руку автомат, норовящий лязгнуть стылым металлом. И мерзнешь... колеешь от холода... задыхаешься от мороза.
Дубов внимательно оглядывает солдат. Слушают, боятся слово пропустить. В глазах некоторых недоверие. Как это, мол? В Афгане пустыня, вон как за воротами части, замерзнешь там, как же! Жара. Пекло. И вдруг – холод, снег. Недоверие у тех, кто в горах ни разу не были. Другие понимают: внизу – плюс тридцать, вверху – минус десять.
Дубов закуривает новую сигарету, ловко орудуя одной рукой, отказываясь взмахом головы от предлагаемой помощи. Оглядывает поверх голов солдат вчера только изготовленные планшеты, прислоненные к стене казармы, с надписями: «Дал присягу – назад ни шагу!», «Помни присягу свою – будь стойким в бою!».
Про себя думает, что прямо с утра надо из хозвзвода плотника прислать, чтобы приладил у входа в здание перлы солдатской мудрости, и продолжает разговор.
Кроме того, есть приказ – пропустить караван ни в коем случае нельзя. Он несет груз, который грозит новым горем, смертями, потерями для контингента Советской армии и мирного афганского народа.
Разведка докладывает, и группа выходит на реализацию разведданных, то есть устраивает засаду. В древние времена караван – богатая добыча, желанный приз для разбойников. А теперь – цель нападения и уничтожения любой ценой и людей, и грузов.
Издревле тянутся караваны по тайным горным тропам ночью. Скрываются днем в тени «туберкулезной» чахлой зелени, в пещерках, ложбинах между сопками. Караван хорошо вооружен – имеет свои зубы и достаточно больно кусается. Ведет караван старый афганец – караван-баши. Не идет, шествует той удивительно легкой походкой, которой, кажется, совсем не свойственно утомление. Сам караван-баши с высоким крючкообразным посохом в руках и цепь ишаков, или верблюдов, или лошадей, навьюченных тяжелой кладью, внешне выглядят так же, как выглядели подобные караваны много веков назад. Караванщики одеты в просторные, длинные и очень теплые дубленые шубы. В условиях высокогорья особенно хороши рукава этих шуб. Они спускаются до колен и состоят из сложенных мехом внутрь ромбовидных несшитых между собой полос овчины, похожих на ласты. Такие рукава чудесно защищают от стужи и своим устройством не мешают мгновенно выхватить оружие.
Майор рассказывал о том, что было на самом деле, не пугая, а настраивая, предупреждая, подготавливая к тому, что ему было хорошо известно и знакомо.
Потом уже, когда объявляли отбой и солдаты засыпали в казармах, Дубов возвращался в курилку, закуривал и, стиснув зубы, застывал допоздна, вспоминая свое участие в этой войне.
В седловине, между двумя заснеженными вершинами, где с вечера находилась в засаде рота майора Дубова, было ужасно холодно. Ветер, дувший с яростной силой, казалось, пытался вышвырнуть вон шурави, отморозить все части тела, которые выглядывали из-под одежды. Солдаты зарывались в снег, пытаясь согреться. К счастью, ближе к полуночи ветер переменился, и теперь его ледяные струи проносились над головами солдат.
Обозначив задачи, выставив дозорные посты, Дубов уже под утро задремал в маленькой, похожей на берлогу пещерке. Перед самым рассветом его разбудил рваный лай всех стволов, имеющихся в распоряжении роты. В голове мелькнуло:
– Началось!
Крутнувшись в «берлоге», из-за стылого валуна Дубов выставил автомат в сторону тропы, выстрелил из подствольника в самую гущу людей и животных. Отметил для себя выброс разрыва и, стреляя в хвост каравана, моментально оценил складывающуюся обстановку.
За тридцать секунд боя все смешалось: мечущиеся на тропе бородатые люди с чалмами на головах, плач, рев и стоны раненых, бьющихся людей и лошадей.
Животные падали на тропу и, заваливаясь на бок, тащили в пропасть за собой караванщиков, отчаянно пытавшихся удержать от падения вниз лошадей и тюки с грузом, но тщетно. Афганцы, стесненные узостью тропы, не могли отступить, скрыться за скалой, из-за которой минуту назад вышли на этот проклятый участок. Не могли пройти вперед, отсеченные плотной стеной огня. Понимая свою обреченность, они выхватывали оружие и бились горячечно, ни на что не надеясь, лишь взывая к аллаху, чтобы тот увидел, как дерутся его верные сыны. Залегая за трупами животных и своих товарищей, пытались вести прицельный огонь, и не без успеха.
Дубов увидел, как, дернувшись, ткнулся головой в снег рядовой Еременко, а рядом с ним побагровела, подтаивая, морозная белизна под телом сержанта Кочурина.
Майор выкрикивал слова команды, пытаясь уберечь, предостеречь своих солдат, но грохот и рев боя перекрывали его голос, и ему самому казалось, что он не кричит, а едва шепчет.
Бой велся жестокий, беспощадный, на полное уничтожение, и люди из каравана, понимая это, пытались подороже продать свои жизни.
Дубов оторвался от прицельной планки автомата, чтобы увидеть солдат, оценить ситуацию, и заорал:
– Газарян, назад! Назад! Не высовывайся!
В горячке боя рядовой Газарян вскочил и, жутко хохоча, вел огонь с колена. Дубов приподнялся над камнем:
– Га... – не успел докричать.
Ослепило близким разрывом гранаты, как огнем обожгло левую руку. Сознание Дубов потерял не сразу, успел отметить, как внезапно наступило затишье, подумал: «Умираю?!» – и впал в забытье.
Очнулся от резкой боли. Перетягивающий левое предплечье бинтом рядовой Басыров поглядел на командира ласковыми карими глазами и, успокаивая, сказал:
– Ничэво, ничэво, камандир, каравана – йок, нэту...
Дубов услышал, что время от времени тишину прерывают одиночные выстрелы, и понял, что каравана действительно «йок», раз солдаты достреливают, добивают умирающих и раненых духов, ставят контрольным выстрелом в голову восклицательный знак на мертвых.
– Лэжы, лэжы, – успокаивал Дубова Басыров, – тропа сэчас расчыстым, груз забэром. Служьба знаим. Искэндэр уже «вэртушкы» вызвал.
Искэндэр – Александр Ковалев, радист роты. Дубов облегченно, насколько позволила рана, вздохнул и только теперь с изумлением отметил, что на Басырове поверх бушлата наброшена дубленка. Тот, увидев изумление командира, поспешил объяснить:
– С убытых снялы. Стрэлялы – разгорачылысь. Холодно тыпер. А шуба топлый. Мортвый – в пропаст, а шуба жывой – на. И тэбе тожь на, – Басыров заботливо набросил на Дубова широченную овчину.
Дубову стало тепло не только от меха дубленки, но и от заботы солдата. Только где-то в подсознании замелькала мысль непонятая, неосознанная, вызывающая чувство опасности и тревоги. Думать и размышлять мешала слабость. Тепло окунуло Дубова в дрему, а промедол оттянул сверлящую боль. Он только и прошептал Басырову:
– Тропу расчистите, груз поднимите на площадку, – и уснул.
Вместе с болью промедол погасил и тревожную мысль.
Солдаты сбросили трупы вниз и стали подниматься вверх на площадку, волоча за собой тюки и трофейное оружие.
За то время, пока солдаты укладывали своих погибших, опускались на тропу, освобождали, расчищали ее, сбрасывали вниз неподъемные трупы лошадей, туда же, раскачав за руки – за ноги, отправляли начавшие замерзать трупы караванщиков, пока подняли наверх тюки и оружие, два вертолета, вызванные радистом Ковалевым, преодолели подлетное время, вынырнули из-за дальней вершины и взяли направление на седловину.
Командир пятьдесят третьего борта передал в полк:
– Я – борт полсотни три. Сигнала нет. Вижу тела наших наверху, похоже, перебили всех. Караванщики таскают вьюки с тропы наверх, – и не удержался: – Вот, твари, отсидеться хотят...
И «вертушки», коршунами ринувшись с неба, весь свой огонь обрушили на усталых «караванщиков», вереницей ползущих вверх к спасительному гребню.
Рокот «вертушек» и шквал огня молнией высветили в голове Дубова смысл его тревоги:
– Сигнал опознавательный не дали! Шубы…...
Поздно. Боевые вертолеты сделали следующий заход. Пилоты убедились, что «афганские караванщики» полностью уничтожены, связались с базой и, сделав разворот, ушли за спецгруппой. Пусть уж они разбираются, что произошло на тропе, а заодно и трупы погрузят, и уцелевшие вьюки.
«Вертушки» растворились в круге огромного солнца. Из укрытия выбрался шатающийся от слабости, потерявший шапку, с всклокоченными потными волосами и безумным взглядом майор Дубов.
Забыв о боли в раненой руке, он побрел от тела к телу, оскальзываясь на утоптанном снегу, испачканном красными пятнами крови и черными разводами гари, не веря, не желая осознать нелепость случившейся трагедии, надеясь на чудо, на то, что ребята ранены, уцелели... Становился на колени около каждого погибшего. Ласковым шепотом разговаривал с ними. Жалел. Приговаривал какие-то нелепые слова оправдания. Просил простить его за то, что остался жив... Закрывал ребятам глаза. Гладил коротко стриженные головы. Накрывал лица подобранными шапками, кусками бушлатов и дубленок... И, только когда добрел до тела Басырова, заглянул в его спокойное лицо и застывшие карие глаза, Дубов отчаянно, горестно, страшно завыл.
Так воет, низко опустив голову, старый волк у мертвой, разоренной охотниками родной норы, оплакивая гибель маленьких, теплых, бестолковых, беспомощных волчат...
Сделав знак «потише» подскочившему дежурному, укоризненно качнул седой головой и, стараясь не скрипеть старыми половицами, прошел в свою комнату.
Постоял, не включая свет, припомнил, как умолял чуть ли не на коленях комдива не отправлять его на гражданку, не списывать по инвалидности после ампутации руки. Щелкнул выключателем.
Тусклый свет сорокасвечевой лампочки осветил спартанское жилье. Дубов поправил покосившийся плакатик, висевший над выключателем: «СССР – всему миру пример!», хмыкнул, быстро разделся, погасил свет и улегся в узкую, жесткую кровать. Полежал на спине, подложив руку под голову, припоминая вечерний разговор с солдатами. И стал засыпать, твердо зная, что не сможет пересилить себя и не придет прощаться с этими мальчишками перед отправкой их в огненную мясорубку Афганистана.
Жена сбежала два года назад с молодым старлеем подальше от опасной близости Афганистана. От ворот части до границы с пылающей в войне страной было всего-то двенадцать километров. Так что надо было убегать подальше, в «блестящую» городскую жизнь, где есть кино, театр, танцы, рестораны. Как только наши войска вошли в Афганистан, влиятельные родственники нового мужа Нины поспешно перевели его в один из многочисленных военных гарнизонов Подмосковья, кажется, куда-то в сторону Подольска. А там и продвижение по службе ускорят, да и с жильем проблемы снимутся. Конечно, это более интересная партия, чем Афганистан и Дубов. Да жена и не скрывала своего пренебрежения, смеясь, говорила:
– Тусклый ты, Дубов. Брошу тебя. Все равно ты все время с солдатами проводишь. Вот и живи с ними!
– Не понимаешь ты меня, Нина, – вздыхал тогда еще капитан Дубов. – Это же дети! Кто о них позаботится? Тяжело ведь им.
– Дурак ты! Что, других офицеров нет? Тебе больше всех надо? Что это – твои дети?
– Так своих-то нет. Хоть этих пожалеть...
Детей не хотела иметь Нина:
– Брось службу. Уедем из этой дыры, я тебе хоть десяток нарожаю. А так... таскаться всю жизнь по гарнизонам... Нет ни жилья своего, ни нормальной жизни. Да и я все-таки молодая, интересная женщина, хочу для себя пожить!
«Что ж, по-своему она права», – вздыхал Дубов, глядя на кокетливо смеющуюся жену.
Он был старше Нины на пятнадцать лет. У нее – ветер в голове: танцы, шик, блеск. А у него – любовь к ней да служба.
* * *
Вечерние тени протянулись от высоких пирамидальных тополей, растущих у высокого глинобитного забора части, через небольшой пыльный плац и ткнулись в стену старой одноэтажной казармы, в которой была комнатка замполита. Взгляд Дубова упал на щит, укрепленный в металлической раме, приваренной к вкопанным в землю толстенным трубам у широкого входа на плац. Рукой самодеятельного художника было намалевано жуткое чудовище в форме солдата Советской армии, его отрешенный взор был устремлен в недосягаемые патриотические дали, короткие, уродливые пальцы судорожно сжимали автомат. Подпись под этим кошмаром гласила: «Изучай военное дело, будешь врагов бить смело!».Автором поговорки был сам Дубов, а рисовали по его распоряжению после отбоя солдаты-первогодки. Майор довольно хмыкнул и пошел дальше, сквозь широкие яркие полосы солнечного света и такие же широкие, но прохладные полоски тополиных теней. Одобрительно поглядел на следующего мутанта с надписью: «Родину-мать учись защищать!», оглянулся на открытую почти целиком часть.
Она была построена в двадцатые годы большевиками, заброшенными сюда железной рукой советской власти для борьбы с басмачеством. Со временем часть перестраивалась, совершенствовалась, и теперь в ней проходили курс молодого бойца перед отправкой в Афганистан вчерашние призывники. Впрочем, этих пацанов здесь практически никто не называл бойцами или солдатами, а просто «молодой», «сынок», «щегол» и так далее, тем самым подчеркивая ничтожность не только срока службы, но и самого мальчишки.
Два месяца проходили подготовку новобранцы, принимали присягу, три пули выпускали из автомата по деревянным мишеням и уходили «за речку» такими же сопливыми, необстрелянными детьми, как и до прохождения курса.
Солдатами они становились позже. Уже там, в снегах высокогорья, на сожженных солнцем безграничных пыльных просторах пустынь, на адских сковородах бетонных блокпостов. Познав, как пахнет кровь, как выглядит друг изнутри, засовывая в его разодранный живот его же скользкие кишки. Позже...
А пока молодые бойцы старательно, как и положено первогодкам, бегали по близкой, через дорогу от части, пустыне, выдыхая из легких гражданский никотин, багровели, задыхались, тяжело громыхая необношенными, грубыми ботинками и тихо матерясь, шли в очередной наряд на кухню, чистить картошку.
Дубов вздрогнул от того, что хрипло каркнувший на столбе репродуктор зашипел заезженной пластинкой: «Давным – давно сыпучие барханы двадцатый век изрезал лентами дорог. Но песню грустную верблюжьих караванов в пустынях до сих пор хранит песок...».
Звуки вступления к песне разнеслись по гарнизону, многократно усиленные мощными динамиками. Музыка хорошо была слышна и в кишлаке, рядом с которым находилась часть, что не только не беспокоило, но даже нравилось местным жителям-узбекам, выжатым каторжным трудом на хлопчатниках. В радиоузле хранились пластинки с записями песен, популярных в пятидесятые – семидесятые годы, их «крутили» по вечерам и целыми днями в праздники и воскресные дни, чтобы хоть как-то отделить себя от серых армейских будней.
Дубов проводил взглядом роту солдат, строем прошагавших в столовую на ужин. Воскресенье. У офицеров вечеринка с танцами, у солдат киношка в клубе, а потом отбой с короткими посиделками в курилке.
Ах, Нина, Нина... Когда она уехала, два года назад, Дубов от тоски и отчаяния подал рапорт об отправке в Афган. Смерти искал. Или награды. Или повышения. Может, вернулась бы?!
Просьбу удовлетворили почти мгновенно. Смерть обошла, повышение получил, награду тоже, но вот Нина не вернулась. Да и не вернется теперь уже никогда.
Дубов поправил пустой левый рукав гимнастерки и отправился в солдатскую курилку. Любил по вечерам перед отбоем поговорить с мальчишками. По-своему подготавливая их к тому, с чем придется скоро столкнуться каждому из них. Да и... какие ему теперь танцы?!
Завтра мальчишки, начав новый день службы, под руководством инструкторов, жестоких и беспощадных, неоднократно побывавших в Афганистане, будут отрабатывать приемы рукопашного боя, визгливо-смешно выкрикивая на выдохе: «Кий – я – а – а...», нелепо суя руки и ноги Бог весть куда.
А сегодня вечером можно посидеть и тихонько, по-семейному поговорить.
Дубов рассказывал о том, что пережил сам, что видел, чему научился. Пацаны замолкали, слушали с широко открытыми глазами, полными тревоги о будущем.
Говорил майор ровным голосом, негромко, так, как привык говорить в высокогорных засадах, где звук разносится очень далеко, где ложкой орудуешь осторожно, стараясь, не дай Господь, не скребануть о дно котелка или стенку консервной жестянки. Шумнешь – и сам погибнешь, и товарищей погубишь. Или спугнешь главную цель засады – караван.
Пустую банку из-под тушенки не отшвыриваешь, а аккуратненько ставишь подальше от себя, стараясь зажать в расщелинке, чтобы случайно не зацепить.
А для того чтобы не заморозиться, ворочаешься в снегу и при этом абсолютно бесшумно, нежно, как любимую женщину, перекладываешь с руки на руку автомат, норовящий лязгнуть стылым металлом. И мерзнешь... колеешь от холода... задыхаешься от мороза.
Дубов внимательно оглядывает солдат. Слушают, боятся слово пропустить. В глазах некоторых недоверие. Как это, мол? В Афгане пустыня, вон как за воротами части, замерзнешь там, как же! Жара. Пекло. И вдруг – холод, снег. Недоверие у тех, кто в горах ни разу не были. Другие понимают: внизу – плюс тридцать, вверху – минус десять.
Дубов закуривает новую сигарету, ловко орудуя одной рукой, отказываясь взмахом головы от предлагаемой помощи. Оглядывает поверх голов солдат вчера только изготовленные планшеты, прислоненные к стене казармы, с надписями: «Дал присягу – назад ни шагу!», «Помни присягу свою – будь стойким в бою!».
Про себя думает, что прямо с утра надо из хозвзвода плотника прислать, чтобы приладил у входа в здание перлы солдатской мудрости, и продолжает разговор.
Кроме того, есть приказ – пропустить караван ни в коем случае нельзя. Он несет груз, который грозит новым горем, смертями, потерями для контингента Советской армии и мирного афганского народа.
Разведка докладывает, и группа выходит на реализацию разведданных, то есть устраивает засаду. В древние времена караван – богатая добыча, желанный приз для разбойников. А теперь – цель нападения и уничтожения любой ценой и людей, и грузов.
Издревле тянутся караваны по тайным горным тропам ночью. Скрываются днем в тени «туберкулезной» чахлой зелени, в пещерках, ложбинах между сопками. Караван хорошо вооружен – имеет свои зубы и достаточно больно кусается. Ведет караван старый афганец – караван-баши. Не идет, шествует той удивительно легкой походкой, которой, кажется, совсем не свойственно утомление. Сам караван-баши с высоким крючкообразным посохом в руках и цепь ишаков, или верблюдов, или лошадей, навьюченных тяжелой кладью, внешне выглядят так же, как выглядели подобные караваны много веков назад. Караванщики одеты в просторные, длинные и очень теплые дубленые шубы. В условиях высокогорья особенно хороши рукава этих шуб. Они спускаются до колен и состоят из сложенных мехом внутрь ромбовидных несшитых между собой полос овчины, похожих на ласты. Такие рукава чудесно защищают от стужи и своим устройством не мешают мгновенно выхватить оружие.
Майор рассказывал о том, что было на самом деле, не пугая, а настраивая, предупреждая, подготавливая к тому, что ему было хорошо известно и знакомо.
Потом уже, когда объявляли отбой и солдаты засыпали в казармах, Дубов возвращался в курилку, закуривал и, стиснув зубы, застывал допоздна, вспоминая свое участие в этой войне.
В седловине, между двумя заснеженными вершинами, где с вечера находилась в засаде рота майора Дубова, было ужасно холодно. Ветер, дувший с яростной силой, казалось, пытался вышвырнуть вон шурави, отморозить все части тела, которые выглядывали из-под одежды. Солдаты зарывались в снег, пытаясь согреться. К счастью, ближе к полуночи ветер переменился, и теперь его ледяные струи проносились над головами солдат.
Обозначив задачи, выставив дозорные посты, Дубов уже под утро задремал в маленькой, похожей на берлогу пещерке. Перед самым рассветом его разбудил рваный лай всех стволов, имеющихся в распоряжении роты. В голове мелькнуло:
– Началось!
Крутнувшись в «берлоге», из-за стылого валуна Дубов выставил автомат в сторону тропы, выстрелил из подствольника в самую гущу людей и животных. Отметил для себя выброс разрыва и, стреляя в хвост каравана, моментально оценил складывающуюся обстановку.
За тридцать секунд боя все смешалось: мечущиеся на тропе бородатые люди с чалмами на головах, плач, рев и стоны раненых, бьющихся людей и лошадей.
Животные падали на тропу и, заваливаясь на бок, тащили в пропасть за собой караванщиков, отчаянно пытавшихся удержать от падения вниз лошадей и тюки с грузом, но тщетно. Афганцы, стесненные узостью тропы, не могли отступить, скрыться за скалой, из-за которой минуту назад вышли на этот проклятый участок. Не могли пройти вперед, отсеченные плотной стеной огня. Понимая свою обреченность, они выхватывали оружие и бились горячечно, ни на что не надеясь, лишь взывая к аллаху, чтобы тот увидел, как дерутся его верные сыны. Залегая за трупами животных и своих товарищей, пытались вести прицельный огонь, и не без успеха.
Дубов увидел, как, дернувшись, ткнулся головой в снег рядовой Еременко, а рядом с ним побагровела, подтаивая, морозная белизна под телом сержанта Кочурина.
Майор выкрикивал слова команды, пытаясь уберечь, предостеречь своих солдат, но грохот и рев боя перекрывали его голос, и ему самому казалось, что он не кричит, а едва шепчет.
Бой велся жестокий, беспощадный, на полное уничтожение, и люди из каравана, понимая это, пытались подороже продать свои жизни.
Дубов оторвался от прицельной планки автомата, чтобы увидеть солдат, оценить ситуацию, и заорал:
– Газарян, назад! Назад! Не высовывайся!
В горячке боя рядовой Газарян вскочил и, жутко хохоча, вел огонь с колена. Дубов приподнялся над камнем:
– Га... – не успел докричать.
Ослепило близким разрывом гранаты, как огнем обожгло левую руку. Сознание Дубов потерял не сразу, успел отметить, как внезапно наступило затишье, подумал: «Умираю?!» – и впал в забытье.
Очнулся от резкой боли. Перетягивающий левое предплечье бинтом рядовой Басыров поглядел на командира ласковыми карими глазами и, успокаивая, сказал:
– Ничэво, ничэво, камандир, каравана – йок, нэту...
Дубов услышал, что время от времени тишину прерывают одиночные выстрелы, и понял, что каравана действительно «йок», раз солдаты достреливают, добивают умирающих и раненых духов, ставят контрольным выстрелом в голову восклицательный знак на мертвых.
– Лэжы, лэжы, – успокаивал Дубова Басыров, – тропа сэчас расчыстым, груз забэром. Служьба знаим. Искэндэр уже «вэртушкы» вызвал.
Искэндэр – Александр Ковалев, радист роты. Дубов облегченно, насколько позволила рана, вздохнул и только теперь с изумлением отметил, что на Басырове поверх бушлата наброшена дубленка. Тот, увидев изумление командира, поспешил объяснить:
– С убытых снялы. Стрэлялы – разгорачылысь. Холодно тыпер. А шуба топлый. Мортвый – в пропаст, а шуба жывой – на. И тэбе тожь на, – Басыров заботливо набросил на Дубова широченную овчину.
Дубову стало тепло не только от меха дубленки, но и от заботы солдата. Только где-то в подсознании замелькала мысль непонятая, неосознанная, вызывающая чувство опасности и тревоги. Думать и размышлять мешала слабость. Тепло окунуло Дубова в дрему, а промедол оттянул сверлящую боль. Он только и прошептал Басырову:
– Тропу расчистите, груз поднимите на площадку, – и уснул.
Вместе с болью промедол погасил и тревожную мысль.
Солдаты сбросили трупы вниз и стали подниматься вверх на площадку, волоча за собой тюки и трофейное оружие.
За то время, пока солдаты укладывали своих погибших, опускались на тропу, освобождали, расчищали ее, сбрасывали вниз неподъемные трупы лошадей, туда же, раскачав за руки – за ноги, отправляли начавшие замерзать трупы караванщиков, пока подняли наверх тюки и оружие, два вертолета, вызванные радистом Ковалевым, преодолели подлетное время, вынырнули из-за дальней вершины и взяли направление на седловину.
Командир пятьдесят третьего борта передал в полк:
– Я – борт полсотни три. Сигнала нет. Вижу тела наших наверху, похоже, перебили всех. Караванщики таскают вьюки с тропы наверх, – и не удержался: – Вот, твари, отсидеться хотят...
И «вертушки», коршунами ринувшись с неба, весь свой огонь обрушили на усталых «караванщиков», вереницей ползущих вверх к спасительному гребню.
Рокот «вертушек» и шквал огня молнией высветили в голове Дубова смысл его тревоги:
– Сигнал опознавательный не дали! Шубы…...
Поздно. Боевые вертолеты сделали следующий заход. Пилоты убедились, что «афганские караванщики» полностью уничтожены, связались с базой и, сделав разворот, ушли за спецгруппой. Пусть уж они разбираются, что произошло на тропе, а заодно и трупы погрузят, и уцелевшие вьюки.
«Вертушки» растворились в круге огромного солнца. Из укрытия выбрался шатающийся от слабости, потерявший шапку, с всклокоченными потными волосами и безумным взглядом майор Дубов.
Забыв о боли в раненой руке, он побрел от тела к телу, оскальзываясь на утоптанном снегу, испачканном красными пятнами крови и черными разводами гари, не веря, не желая осознать нелепость случившейся трагедии, надеясь на чудо, на то, что ребята ранены, уцелели... Становился на колени около каждого погибшего. Ласковым шепотом разговаривал с ними. Жалел. Приговаривал какие-то нелепые слова оправдания. Просил простить его за то, что остался жив... Закрывал ребятам глаза. Гладил коротко стриженные головы. Накрывал лица подобранными шапками, кусками бушлатов и дубленок... И, только когда добрел до тела Басырова, заглянул в его спокойное лицо и застывшие карие глаза, Дубов отчаянно, горестно, страшно завыл.
Так воет, низко опустив голову, старый волк у мертвой, разоренной охотниками родной норы, оплакивая гибель маленьких, теплых, бестолковых, беспомощных волчат...
* * *
...Веселые голоса возвращающихся с вечеринки офицеров с женами отвлекли майора Дубова от воспоминаний. Он поднялся со скамейки, поглядел на темное окно своей комнатушки и зашагал в казарму.Сделав знак «потише» подскочившему дежурному, укоризненно качнул седой головой и, стараясь не скрипеть старыми половицами, прошел в свою комнату.
Постоял, не включая свет, припомнил, как умолял чуть ли не на коленях комдива не отправлять его на гражданку, не списывать по инвалидности после ампутации руки. Щелкнул выключателем.
Тусклый свет сорокасвечевой лампочки осветил спартанское жилье. Дубов поправил покосившийся плакатик, висевший над выключателем: «СССР – всему миру пример!», хмыкнул, быстро разделся, погасил свет и улегся в узкую, жесткую кровать. Полежал на спине, подложив руку под голову, припоминая вечерний разговор с солдатами. И стал засыпать, твердо зная, что не сможет пересилить себя и не придет прощаться с этими мальчишками перед отправкой их в огненную мясорубку Афганистана.
Глава 2. ОБЕРЕГ-ЛАДАНКА
Теплый осенний день. Листва опадает с кленов и ясеней, пытается устлать мягким ковром весь парк, печально и убаюкивающе шуршит под ногами. Пряный и острый ее запах дурманит голову, пьянит чем-то приятно-грустным. Изредка взрывается тонкий сучок и осыпает ноги прелой пылью. Слабый ветерок пытается проскочить сквознячком меж стволов деревьев, но запутывается в них и утихает, слабо вздохнув. Солнечные лучи смелее пронзают безлиственные кружева ветвей и греют, греют, греют землю.
Под вечер воздух становится прозрачным, в его дыхании уже чувствуется хрустальность будущих морозов, но она еще нежна, едва уловима.
Ветер набирает силу и грудью бросается на деревья. Те поскрипывают старыми телами, с неохотой сгибаются и вновь выпрямляются. Уцелевшие листья собираются в маленькие кучки – смерчики вперемешку с измельченной трухой и неприкаянно носятся по парку, разыскивая свой дом – свое дерево. Вороны шумно опускаются на старый клен, картаво переругиваются и замолкают, как только солнце совсем уже спрячется за раскрасневшимся горизонтом...
...Бросить бы все да провести денек в парке, пусть даже одному. Впрочем, даже лучше одному. Отдохнуть от всего и всех, надышаться чистым воздухом, насмотреться на бледное, иссиня-зеленоватое небо, а потом... А что потом?! Все! Хватит!
Вовка тряхнул головой, и чудесное полудремотное видение исчезло, в глаза хлынуло солнце. Много солнца. Слишком много жестокого, яркого солнца. Веки привычно дернулись, смахивая слезы, прищуренные глаза осторожно прощупывали опасную чертову пыль и камни.
Пока он дремал – был в отдыхающей смене – ничего не изменилось, только разбухший, безобразно яркий шар солнца чуть сместился к горизонту. До ночи еще далеко, до начала смены минут тридцать. Но не хочется больше спать – опять какая-нибудь мура приснится, выбьет из привычно-непривычной колеи войны. А все же какой парк красивый! Эх! Сейчас бы!.. Все. Все, забыто!
Вовка потянулся до стона, покрутил головой, разогнал застылость мышц. Закурить, что ли? Нет, не буду. Бросил две недели назад. Была причина бросить.
Бежали тогда долго по сопкам. Уходили от духов к своим, под прикрытие бетонки, по которой шмыгают днями машины.
Бег начали всемером, а к финишу пришли втроем. Чуть было пятым не остался в сопках Вовка.
Бежали без оглядки, нечем было огрызнуться. Весь боезапас оставили там, в сопках, вместе со своим взводом, покрошенным из засады пулеметными очередями. Когда залегли после первого шквала, были недоумение и злость, потом ярость и боль, чуть позже бессилие и страх, а когда патроны закончились, январским морозом хлестнул ужас. Вскочил первый и понесся назад, к базе, за ним второй, и уже, не помня себя, летел за всеми Вовка, беспокоясь лишь о том, чтобы не бросить, не потерять автомат.
Чем ближе к бетонке, тем слабее ноги, руки, все тело. Добежал до дороги и упал почти под самые колеса остановившейся колонны «КамАЗов». Когда очнулся, отдышался, вынул из кармана сигарету, задымил, но тут же отшвырнул ее и закашлялся, с трудом удерживая тошноту. Так и бросил курить.
Но не только об автомате думалось Вовке во время безумной пробежки, думал еще о том, чтобы не потерять раскачивающуюся на груди в тяжелом, тягучем, напряженном беге оберег – ладанку, повешенную на шею матерью, глубоко и искренне верующей женщиной. Верующей в то, что странно пахнущий кусочек дерева спасет и сохранит от гибели кровиночку, единственного любимого сына, веру и надежду в этой жизни. Сумела она передать эту веру в оберег и Вовке.
Что же, как не эта ладанка спасла его великим чудом тогда, когда в ущелье на зажатой скалами дороге караван грузовиков, везущий пацанов первого полгода службы, и Вовку в их числе, был обстрелян душманами? Стреляли в упор, перегородив дорогу подбитой техникой.
Выскочив из горящей машины, обезумев от животного страха, метался тогда необстрелянный пацан Вовка по ущелью. Открытая, доступная, как на ладони, мишень. Моталась на шее образок-ладанка в такт его бестолковому бегу.
Спас козырек скалы, нависший над дорогой. Пули прощелкали, злобно отгрызая острые осколки камня, зло ворча, ушли в сторону длинной очередью.
Нырнул под горячий камень Вовка, зашептал, сбиваясь, молитву о спасении живота своего и притих. В его затишок запрыгнул прапорщик, который на марше командовал танком сопровождения. Пули духов сопровождали его отчаянный прыжок и успели зацепить под коленом правой ноги. Прапорщик втянул ногу под навес, взревел от боли, хрипло матерясь, выплевывая вместе со словами сгустки крови, упал на спину, обдирая о камни дымящийся бушлат, пытаясь сбить струйки дыма и тлеющие глазки огня.
Под вечер воздух становится прозрачным, в его дыхании уже чувствуется хрустальность будущих морозов, но она еще нежна, едва уловима.
Ветер набирает силу и грудью бросается на деревья. Те поскрипывают старыми телами, с неохотой сгибаются и вновь выпрямляются. Уцелевшие листья собираются в маленькие кучки – смерчики вперемешку с измельченной трухой и неприкаянно носятся по парку, разыскивая свой дом – свое дерево. Вороны шумно опускаются на старый клен, картаво переругиваются и замолкают, как только солнце совсем уже спрячется за раскрасневшимся горизонтом...
...Бросить бы все да провести денек в парке, пусть даже одному. Впрочем, даже лучше одному. Отдохнуть от всего и всех, надышаться чистым воздухом, насмотреться на бледное, иссиня-зеленоватое небо, а потом... А что потом?! Все! Хватит!
Вовка тряхнул головой, и чудесное полудремотное видение исчезло, в глаза хлынуло солнце. Много солнца. Слишком много жестокого, яркого солнца. Веки привычно дернулись, смахивая слезы, прищуренные глаза осторожно прощупывали опасную чертову пыль и камни.
Пока он дремал – был в отдыхающей смене – ничего не изменилось, только разбухший, безобразно яркий шар солнца чуть сместился к горизонту. До ночи еще далеко, до начала смены минут тридцать. Но не хочется больше спать – опять какая-нибудь мура приснится, выбьет из привычно-непривычной колеи войны. А все же какой парк красивый! Эх! Сейчас бы!.. Все. Все, забыто!
Вовка потянулся до стона, покрутил головой, разогнал застылость мышц. Закурить, что ли? Нет, не буду. Бросил две недели назад. Была причина бросить.
Бежали тогда долго по сопкам. Уходили от духов к своим, под прикрытие бетонки, по которой шмыгают днями машины.
Бег начали всемером, а к финишу пришли втроем. Чуть было пятым не остался в сопках Вовка.
Бежали без оглядки, нечем было огрызнуться. Весь боезапас оставили там, в сопках, вместе со своим взводом, покрошенным из засады пулеметными очередями. Когда залегли после первого шквала, были недоумение и злость, потом ярость и боль, чуть позже бессилие и страх, а когда патроны закончились, январским морозом хлестнул ужас. Вскочил первый и понесся назад, к базе, за ним второй, и уже, не помня себя, летел за всеми Вовка, беспокоясь лишь о том, чтобы не бросить, не потерять автомат.
Чем ближе к бетонке, тем слабее ноги, руки, все тело. Добежал до дороги и упал почти под самые колеса остановившейся колонны «КамАЗов». Когда очнулся, отдышался, вынул из кармана сигарету, задымил, но тут же отшвырнул ее и закашлялся, с трудом удерживая тошноту. Так и бросил курить.
Но не только об автомате думалось Вовке во время безумной пробежки, думал еще о том, чтобы не потерять раскачивающуюся на груди в тяжелом, тягучем, напряженном беге оберег – ладанку, повешенную на шею матерью, глубоко и искренне верующей женщиной. Верующей в то, что странно пахнущий кусочек дерева спасет и сохранит от гибели кровиночку, единственного любимого сына, веру и надежду в этой жизни. Сумела она передать эту веру в оберег и Вовке.
Что же, как не эта ладанка спасла его великим чудом тогда, когда в ущелье на зажатой скалами дороге караван грузовиков, везущий пацанов первого полгода службы, и Вовку в их числе, был обстрелян душманами? Стреляли в упор, перегородив дорогу подбитой техникой.
Выскочив из горящей машины, обезумев от животного страха, метался тогда необстрелянный пацан Вовка по ущелью. Открытая, доступная, как на ладони, мишень. Моталась на шее образок-ладанка в такт его бестолковому бегу.
Спас козырек скалы, нависший над дорогой. Пули прощелкали, злобно отгрызая острые осколки камня, зло ворча, ушли в сторону длинной очередью.
Нырнул под горячий камень Вовка, зашептал, сбиваясь, молитву о спасении живота своего и притих. В его затишок запрыгнул прапорщик, который на марше командовал танком сопровождения. Пули духов сопровождали его отчаянный прыжок и успели зацепить под коленом правой ноги. Прапорщик втянул ногу под навес, взревел от боли, хрипло матерясь, выплевывая вместе со словами сгустки крови, упал на спину, обдирая о камни дымящийся бушлат, пытаясь сбить струйки дыма и тлеющие глазки огня.