***
   Во время путешествий по промзонам приключения были не только возможны, но и весьма вероятны. Вокруг машиностроительных гигантов ветшали спальные районы с жилыми башнями, словно собранными кое-как из плит и битого стекла, оставшихся от других, разрушенных домов; на деревьях под ними болтались молочные пакеты, выбеленные тряпки, лиловели на просвет чернильными разводами бывшие штаны. Лица обитателей районов были некрасивы, их скулы, казалось, были изъедены ржавчиной. Возле сырых, как туалеты, станций метро, вдоль заборов, просто на голой земле тянулись стихийные рынки: пожилые женщины предлагали товары, мало чем отличавшиеся от пестревшего тут же линялого мусора. Более всего здесь было разрозненных хрустальных рюмок, стоявших в строю как солдаты побитого войска, и поношенных детских вещичек – ярких, клочковатых, словно сшитых из шкур игрушечных мишек и собак. То и дело взгляд Крылова натыкался на что-то поразительно знакомое: из детства, из родительской квартиры. Все это напоминало лагерь беженцев – вынужденных эмигрантов из разрушенного прошлого. Заводы, впрочем, были живы: в половине седьмого от проходных, куда втекала густеющим потоком вторая смена, доносились хриплые марши, пытавшиеся создавать впечатление, будто инструментами служат заводские трубы, домны, прокатные станы – весь строй механизмов славного рабочего труда.
   Рядом с мрачными, как тюрьмы, зарешеченными магазинами, где продавали спиртное, отдыхала на ящиках местная молодежь. Девочки с личиками лягушек, с большими розовыми коленками были совершенно такие, с какими Крылов дружил в своем пролетарском отрочестве. Моментами у него возникало странное чувство, будто его соседки по подъезду, что, хихикая, учили подростка Крылова простым житейским вещам, не повзрослели, но исчезли без следа, целиком заместившись новыми молодыми телами – такими же непритязательными, лишенными своего телесного языка, будто тела коров и некоторых других домашних животных. Этих девочек не стоило учить, к примеру, танцам – зато в их физическом существовании была безъязыкая неопровержимость, каждая из них, в отличие от барышень из образованных семейств, имела природное право получить в свое распоряжение одного из будущих мужчин.
   Что касается мальчиков, то они, пожалуй, были слабоваты против команды, в которой двадцать лет назад Крылов держал авторитет: у этих, нынешних, наглость прослаивалась страхом, юные самцы рабочей молодежи стремились выглядеть декоративней самочек, крашеные волосы у них на головах напоминали морских существ вроде осьминогов или актиний. Все-таки они были агрессивны: Крылов сознавал, что из-за разницы в возрасте он для них практически покойник. Такие дети не понимают, для чего человеку надо жить до тридцати пяти: все, что их окружает, включая родителей (мать болеет, но еще похожа на живую, отец своей полуразвалившейся плотью подобен вставшему из гроба мертвецу), говорит им, что и тридцати, пожалуй, многовато. Крылов прекрасно помнил эту тоску, что различал теперь на юных малоподвижных лицах со странно скошенными подбородками. Драки были единственной формой их любви к той, какую они имели, жизни. «Подгорные» против «малышевских», «Копейка» против «Сталеварки»: ни один чужой не мог пройти по их растресканному асфальту, они охраняли свои территории, кровью, а иногда и жизнью доказывая ценность трущобных кварталов, где им посчастливилось родиться. Ни один философ не постиг той меры одиночества, какая грозила местному пацану, если бы он решил отречься от родного дерьма. Вот уж у кого не осталось бы ни малейшего основания жить! И поэтому никто из них не мог сказать, что для него недостаточно хороши бетонные развалины над подогретыми речками, где даже самыми лютыми зимами тонкий ледок, варившийся в пару, напоминал замоченное в порошке постельное белье. Все это надо было любить и защищать. В результате промзоны рождали патриотов. В каждом районе имелся какой-нибудь немытый памятничек: скорбная женская фигура с прямоугольным бюстом, список погибших воинов, иногда совпадавший, как во сне, со списком улиц городского атласа, относившимся к этой части трущоб.
   Замечая компании тинейджеров, Крылов понимал, что, несмотря на собственную уличную юность, ему совершенно нечего сказать этим пацанам, хлебающим вместо старого доброго пива какое-то алкогольное молоко. Ему было даже нечем похвастать перед ними: он не ехал мимо в навороченной тачке, а, сутулясь, тащился пешком. Минуя очередную молодежную плешку, он старался никак не реагировать на тяжелые взгляды, неспособные подняться выше полутора метров и неприятно трогавшие одежду, сумку, часы. Он не то чтобы испытывал страх, но ему казалось, будто его, как жидкость, переливают из сосуда в сосуд.
   Было просто чудом, что он нарвался всего однажды. Шайка выслала ему наперерез дежурного клоуна – мелкого пацанчика с тонкими ручками, на которых рукава футболки полоскались, будто красные флаги. Это был герой не для драки, а для приколов; сложив ладони ковшиком, он заплясал и загундосил перед Крыловым, изображая азиатского нищего. Бить такого было неприятно, но слева уже поднимались лениво прочие бойцы; среди них двое неожиданно крупных, с большими лапами в темных мозолях, набитых обо всякую дрянь вроде здешних досок и кирпичей. Воины не спешили, но Крылову было некогда их дожидаться. Маленькому он врезал жестоко, но тот увернулся от удара, словно его естество было с огромной дырой, куда и угодил крыловский некрупный кулак. Впереди узкая колючая аллейка упиралась в глухую стену, изрисованную граффити, где буквы были сделаны максимально похожими на жутких чудовищ. Но Крылову не дали добежать до тупика. Первых, повисших на плечах, он стряхнул как пальто, зато другие оказались цепче, грубые руки залезли в карманы, вырывая их с подкладкой. Об голову Крылова словно разбили банку с красной краской, он тоже в кого-то попал, попал, пропустил, внезапно оказался на земле и увидал одним заплывшим глазом, как разлетаются, будто помойные голуби, серые и черные кроссовки. Сделалось тихо. Тишина была тугая, как футбольный мяч, внутри нее отдельные песчинки звуков не имели отношения к тому, что окружало лежавшего Крылова и напитывалось вечерней темнотой. Крылов пытался вдохнуть поглубже, но легкие до половины были залиты жидкой болью. Постепенно боль осела. Перед лицом Крылова, на запудренном пылью Печеном асфальте, валялся атлас города, превратившийся в грязную тряпку. Это всколыхнуло в нем полузабытую злость – на уродов, на себя, на собственное тело, совершенно отвыкшее от боли и искавшее позу, в которой не горело бы место, где пинки всего чувствительней.
   В несколько рывков, словно альпинист на скалу, он поднялся на ноги, вечер в глазах моментально сменился ночью. Потом опять посветлело, и Крылов увидел Таню, растрепанную, с мокрым пушком на висках и с сигаретой в трясущихся пальцах. Она смотрела на Крылова, как мог бы смотреть полководец на солдата своей разбитой армии, который почему-то поднимается живым.
   – Что с тобой? Господи. О господи. Я целый час ищу тебя по кустам! – глаза Татьяны за очками горели гневом, руки ощупывали ноющие ребра Крылова, трогали толстое левое ухо, опухшее, будто насосавшийся крови паразит.
   Сквозь тяжелую муть в голове Крылов отчетливо ужаснулся Татьяниной прогулке по здешним зеленым насаждениям, в сумерках, в светлом платье, дразнившем уродов, явно не пошедших по домам смотреть «Спокойной ночи, малыши».
   – А ты нормально? Все с тобой в порядке? – Крылов в свою очередь схватил Татьяну за холодные гладкие плечи. – Почему по кустам, я же не алкоголик?
   – А что, скажи, мне оставалось делать? Где еще я могла тебя обнаружить?
   Тут Крылов сообразил, что Тане и правда было совершенно негде его искать, кроме как в этих мусорных чащах, в окрестностях назначенного дома, на земле или под землей. Ему сделалось нестерпимо грустно от своей свободы исчезнуть из Таниной жизни в любую минуту.
   – Слушай, может, мы устроимся как-нибудь иначе? Зачем нам это все? Ну не сердись, пожалуйста, успокойся, подумай, – морщась, Крылов наклонился к ее лицу, повторявшему его гримасы, будто небольшое серебряное зеркало.
   Поцелуй получился болезненный, Иван почувствовал твердую полоску Таниных зубов и свои, шатавшиеся, будто щепки. Отстранившись, он удивился тому, как сильно размазалась у Тани красная помада.
   – Ты не понимаешь! Ты совсем не понимаешь! – Татьяна вдруг обессилела и отвернулась, пряча выражение, подобное отчаянию. – Мы не можем быть как все. Я – не могу! У меня из обычной жизни не получилось ничего хорошего. И ни у кого ничего не вышло по эту сторону экрана телевизора. Уж можешь мне поверить!
   Некрасивое пятно под носом у Татьяны странно ее меняло, делая похожей на лисицу. Вдруг Крылов сообразил, что это не помада, а его, Крылова, подсыхающая кровь.
   – Но ведь я волнуюсь о тебе. Как я могу тебя защитить?
   – Опять не понимаешь. Никто никого не может защитить. Что ты сделаешь против троих? А против пятерых? – Татьяна мотнула головой по направлению к дальним подъездам, откуда доносился грубый гомон и тявканье слабосильного мотоцикла. – Человек не может быть гарантом жизни другого человека. Я, во всяком случае, этого от тебя не жду.
   Крылов оскорбленно замолчал. Татьяна, поднырнув ему под руку в полуоторванном рукаве, дотащила Крылова до ящиков, где недавно отдыхала пестрая шайка крысят. Теперь здесь было пусто, полоска света спускалась из зарешеченного окна магазина, будто сброшенная для побега тонкая веревка. Ивану было холодно и грустно; ему мерещилось, будто юность его смотрит из сырой дворовой темноты, будто кто-то, кроме него, сидит на ящиках, возле которых укромно притулились недопитые бутылки. Ему хотелось взять Татьяну за руку, успокоиться, уткнуться. Но Таня держалась отчужденно. Разодрав упаковку надушенных салфеток, она промокнула Крылову разбитое лицо, сразу распухшее вдвое от приторных ожогов, посмотрела на пятна, потом протерла свои окровавленные усики, снова посмотрела, словно сравнивая его и свои результаты.
   Ветер с силой налетел, задирая листву, темнота припала к земле, доставая тенью, будто кошка лапой, покатившуюся банку из-под колы. Татьяна, подбоченясь, стояла у проезжей части и звонила по мобильнику. Через небольшое время показались фары такси, долго подползавшего среди заборчиков и рытвин прошлогоднего дорожного ремонта. Заплатив меланхоличному водителю, чтобы тот отвез Ивана, куда он скажет, Таня, пока тряслись и выбирались к центру, сурово молчала и хмурила бровь, а затем хладнокровно вылезла на первом просиявшем огнями перекрестке. Тут Иван, очнувшись один, сообразил, что новое свидание не назначено.
   Сразу он, перегнувшись через резкую боль в животе, заколотил водителя по толстому резиновому бицепсу. Невнятно матерясь, водитель вильнул в уплотнившемся потоке автомобилей, но пришлось проехать не меньше сотни метров, мимо освещенного, как манекен, автоинспектора и множества медовых и молочных дорожных знаков, прежде чем удалось развернуться. Еще издалека Иван увидел на растревоженной проезжей части длинноногую фигуру, которая то появлялась, то исчезала, будто пыль или тень на непротертом зеркале. Автомобили, визжа, чуть не протыкали ее своими жесткими огнями, но она, попавшая в паутину электрических лучей, почти не могла увернуться. Непонятно, как она узнала в ослепительном месиве нужный автомобиль, – но уже через секунду она затеребила снаружи заднюю дверцу и почти упала Крылову на колени, в последний миг поддев на длиннопалую ступню свалившуюся туфлю.
   – Знаешь, – сказала она, запыхавшись, – второй раз за вечер еле тебя нашла. Что-то не в порядке у нас в головах.
   – Разве все это происходит у тебя или у меня в голове?
   – По большей части так и есть. Странно, что сразу в двух головах происходит одно и то же. Нет, не трогай, здесь не расстегивается. Это просто пуговицы пришиты, для красоты.
   Потом, когда водитель, припарковавшись в низком, будто арка, лиственном переулке, уткнулся в газету, они немного поработали с картой. Собственно, ничего не изменилось: точно в том же месте Таня выскочила на запестревший от ливня тротуар и, выстрелив вверх горбатым зонтом, побежала к трамвайной остановке. Немедленно такси рвануло с места, навстречу внезапной массе дождя, лепившегося на ветровое стекло, будто туча крупных насекомых. Застоявшийся водитель спешил избавиться от невыгодного пассажира и гнал, шуруя по лужам, дворники со скрипом отжимали мутную воду, – и Крылов, чей левый глаз окончательно заплыл, удивительным образом чувствовал, что жизнь его устроена и он совершенно счастлив.
***
   Образ жизни, который Таня и Иван себе назначили, оказался не только опасным – нигде не любили подозрительных чужих, – но и необычайно утомительным. Иногда, чтобы выбраться с окраин (порой представлявших собой поглощенные мегаполисом малые городки, не совсем переваренные, со своей остаточной структурой, с цыгановатой клумбой на тихой, как больничный дворик, центральной площади), требовался весь остаток вечера. Часто Таня и Иван не успевали доехать до какой-нибудь дешевой гостиницы. Тогда их свидание состояло из мучительных поцелуев в укрытии жестких, с лазами, кустов, из отупляющих маршей вдоль шоссе, по тропинкам, напоминающим поваленные деревья, к бессмысленно далекой автобусной остановке. После таких тренировок на выносливость у Ивана и Тани уже не оставалось сил, чтобы хотеть друг друга. Они хотели всего лишь есть и утоляли голод в непритязательных бистро, запивая кислые салаты приторной колой, после чего наступало время разъезжаться по домам.
   Такой монашеский режим, который многим женщинам показался бы все же естественней, чем шляния по сомнительным номерам, Татьяне не подходил. Ей были нужны физические отношения, потребность эта была столь суровой и настоятельной, что, при удаче, Татьяна не обращала внимания ни на заполнявших третьесортные гостиницы торговых кавказцев, ни на землистые, словно взятые из могилы, мерзкие простыни. Но она упрямо держала посты, никогда не жаловалась на усталость; ее костлявые и нежные ступни, которые Иван, бывало, гладил, удивляясь скрипичным формам этого совершенного творения природы, натирались ремешками до мокрых мозолей, а потом покрывались словно бы известью и грубыми ракушками.
   Ивана волновало и трогало, что все специальные трудности, включавшие Танин отказ от частой близости с ним, все-таки в каком-то высшем смысле преодолевались ради него, из чувства к нему. Однако тут угадывалось и что-то избыточное. Казалось, что помимо Крылова реального, на которого можно иногда не обращать внимания или даже злиться на него по пустякам, существует и Крылов воображаемый, в виде идеи, – и этот последний принадлежит уже не самому Крылову, но исключительно женщине, лучше знающей, как надо с ним обращаться. Именно этого другого Татьяна питала своими самоотверженными жертвами, – Крылов же, у которого отняли часть его самого, испытывал вместе с неправдоподобным счастьем и странное чувство пустоты. Как всякий рифейский человек, он принципиально не доверял никому и ничему и теперь хотел бы знать, что именно делает Татьяна с присвоенной долей его существа. То есть он все больше и больше хотел ее контролировать.
   Пару раз он попытался осторожно выспросить, не слишком ли Таня устает. Конечно, она уставала, она заметно похудела и перестала носить каблуки, предпочитая для экспедиций плоские сандалии, в которых шаг ее сделался немного утиный. Но на расспросы Крылова она энергично мотала головой и цепче впивалась ему в рукав, словно желая продемонстрировать силу, не убывающую от опасных и тяжелых путешествий.
   Зная уже, что самый опасный этап – это торчать у найденного дома, провоцируя местных обитателей и, хуже того, блюдущих территорию ментов, Иван старался сделать так, чтобы Таня его не ждала. Ближе к пяти часам, когда солнечный свет, еще дневной, становился тяжел и сквозь сырые шумы усталой камнерезки начинали пробиваться, забирая в переулок, трамвайные звонки, Крылов норовил сбежать из мастерской. Бывало, он на полуслове прерывал хозяина, все подступавшего к нему с обиняками, явно прослышавшего об удаче Анфилогова. Камни, привезенные профессором в прошлом году и доставившие Крылову ни с чем не сравнимый восторг, ушли по каналам, абсолютно для толстячка недоступным. Тем не менее жулик что-то узнал – или же почуял, подобно нервной аквариумной рыбе, сейсмические сдвиги анфилоговского бизнеса. Теперь он пытался вызвать Крылова на общение, изобретая любезные гримасы и даже показывая темную бутылочку с какой-то алкогольной касторкой, которую, будучи непьющим по состоянию здоровья, всегда носил на себе, как носит взрывное устройство камикадзе-террорист. Как нарочно, заказчики, желавшие выяснить, когда же будут изготовлены агатовые вставки для их дурацкой штампованной продукции, тоже подтягивались ближе к пяти. Чтобы избавиться от этих людей, Крылов вылезал в закрашенное толстой краской туалетное окно, обрушиваясь в пряные дикие заросли мелкой ромашки, где собачьи экскременты пахли, будто подгнившие фрукты. Дальше, за углом, была свобода Татищевского проспекта, по которому носились, бряцая, как ящики водки, допотопные трамваи, а наверху, по эстакаде, протягивались с басовым скрипичным звуком скоростные магнитные поезда. Часы над Старым Пассажем, желтые и выпуклые, размером с луну, всегда показывали время на десять минут меньше расчетного.
   Однако на пути Крылова город создавал свои препятствия: внезапные отмены транспортных маршрутов, автомобильные пробки, двигавшиеся от светофора к светофору подобно ртути в гигантском термометре. В результате изредка случалось, что Таня приходила первой. Сильно опаздывая, Иван высматривал не номера домов, но ее высокую фигуру, бывшую всегда хоть на полтона, но бледнее других человеческих силуэтов, попадавших в поле зрения и тут же исчезавших. Иногда, настроив глаз на светлое, он принимал за Таню какой-нибудь женственный просвет, буквально воздух, и устремлялся к иллюзии, теряя последний запас истекающих минут. Увидав ее наконец стоящей в тени, Иван поражался тому, какой потерянной выглядит она: буквально чьей-то потерей, которую может присвоить всякий прохожий. Сумма утрат, то есть сумма предыдущих свиданий, с силой ударяла в душу, и Крылов максимально ускорял шаги, подпрыгивая при столкновении с неясными встречными. Она же оставалась неподвижна, хотя и видела бегущего Крылова. Только в последний момент она делала навстречу ему коротенький шажок – и сразу, ей одной присущим изворотом, приникала и притиралась, закрывая глаза для первого поцелуя, сложного, как осязание слепого. С чувством, будто женщина выпила у него половину мозга, Иван спешил ее увести – еще зажмуренную, разомлевшую, – но напоследок незаметно оглядывал местность, обязательно засекая источники опасности в виде двубортных секьюрити у неизвестной принадлежности железных воротец или их возможных оппонентов – угрюмых крепышей с обритыми головами, будто не с первого раза посаженными на короткие шеи, отчего на затылках образовались неаккуратные складки.
   Иногда Крылову делалось досадно, что сама Татьяна ничего не боится. Она держалась абсолютно безмятежно и устремлялась туда, куда Крылов, будучи один, вряд ли бы нацелился идти. Тогда он осознавал, что его сороковник – уже далеко не первая молодость. Неопрятные темные парки с исчезающими тропинками, свалки пустых, как чемоданы, автомобильных остовов, подозрительные тлеющие подвальчики – все это заставляло Ивана напрягаться. Как ни пытался он вспомнить себя пацаном, охотно шедшим именно туда, откуда сквозило приключением, – он ничего не мог в себе разбудить. Сколько лет Татьяне? Этого он не знал. Она была как будто молода – но при этом совершенно без возраста, блеклость ее создавала дымку, седина, если и пробивалась уже в ее грубоватых, как бы заледенелых волосах, совершенно терялась в их естественном седом отливе. Тане могло быть и тридцать, и пятьдесят, и страшно подумать сколько. Ее совершенный череп, угадываемый сквозь нежные ткани гораздо явственней, чем это обычно бывает у человека, не был образом смерти. Скорее он напоминал о скуластом языческом идоле – и непостижимым образом добавлял Татьяне привлекательности, давая понять, что внутренняя красота не обязательно душевная, что красивым в человеке может быть, к примеру, скелет. Минутами Крылову казалось, что Таня в каком-то – вовсе не в христианском – смысле бессмертна. Этим могло объясняться ее бесстрашие в городе, где обитатели, в отличие от граждан более благополучных территорий, предпочитали ходить по неосвещенной стороне ночных переулков, потому что под фонарями были отлично видны, а сами не различали опасности в сгущенной темноте – и не могли рассчитывать на помощь ленивой и удивительно злобной милиции.
   Собственно, у Крылова было очень мало сведений, чтобы как-то объяснять себе Татьяну, – и потому он не имел возможности на нее обижаться. Он не был способен, по ее примеру, присвоить какую-то часть ее существа. Но иногда Крылов смотрел на женщину и понимал: даже если они проживут совместно не один десяток лет, и тогда он не будет знать ее лучше, чувствовать ее ближе, чем вот в эту минуту – на сломанной парковой скамье, или перед узкой, еще не отпертой дверью одноместного номера гостиницы, или под кипящим дождем на остановке, или за столиком летнего кафе, где она подносит к губам пластмассовый мягкий стаканчик с питьем, а Крылов глядит на нее и не может очнуться.
***
   Иногда бывало так, что по пути к назначенному месту Иван замечал Татьяну в общественном транспорте. Тогда он старался как можно дольше себя не обнаруживать. Ему казалось, будто он внезапно проникает туда, где Татьяна существует без него: попадает в мир, заказанный ему, и видит Таню настоящую, не подозревающую о том, что он уже здесь и смотрит на нее из гущи пассажиров, бросаемых вверх и вниз жесткими встрясками автобусного днища.
   Он вынужден был признать, что мир, в котором Таня пребывает без него, прекрасен. В этом мире люди, включая тех, что сдавливали Крылова в автобусе, имели отношение именно к Тане – могли оказаться или стать ее соседями, родными, сослуживцами; поэтому Крылов, держась за скользкий поручень и ощущая себя в набитом салоне будто вешалка с костюмом в недрах платяного шкафа, переживал просветы запредельного одиночества – подтверждаемые пустотами низкого пейзажа, проходившего за пыльными автобусными стеклами и напоминавшего остатки меда, выскобленного ложкой до самого дна. Был один момент, когда мужчина с крепким, как репа, затылком, развалившийся рядом с Татьяной на маленьком сиденье, вдруг представился Ивану мифическим мужем, для чего-то сопровождавшим жену на свидание в спальный район. Через две остановки, однако, мужчина вскочил, обнаружив на широкой, с толстыми кругами морде совершенно детский курносый носишко, и попер, цепляясь майкой, к маленьким дверям, в которые и выпал боком, едва успев утянуть за собою разболтанный, делавший жевательные движения рыжий портфель.
   Обычно Ивану не удавалось таиться до конца: длинный Татьянин глаз его обнаруживал, и лицо у нее становилось точно такое, как в момент пробуждения от недолгой гостиничной дремы. Потянувшись, она вылезала к нему в тесноту (место ее немедленно заполнялось подкошенной тушей с наваленной поклажей), и Иван, обхватив ее тонкие ребрышки, вместе с нею припрыгивал на многоугольных и крепких дорожных препятствиях. Все-таки они не сходили на ближайшей остановке, чтобы устремиться на поиски гостиницы, но доезжали до условленного места: им словно требовалось отметиться у кого-то третьего, которому, собственно, и было назначено. Вдвоем обострялась странность положения, при котором они упорно, то и дело расспрашивая плохо одетых и плохо понимающих прохожих, искали загаданный адрес и при этом никогда не входили в найденное здание. Обитатели дома, то есть законные обладатели адреса, были не теми, к кому они могли приехать в гости, и сами шарахались прочь, ни за что не давая себя обогнать на пути к укрепленным подъездам; их желтоватые стесанные подошвы совпадали по цвету с характерной для окраин глинистой землей.