Слонимский Михаил
Католический бог

   Михаил СЛОНИМСКИЙ
   КАТОЛИЧЕСКИЙ БОГ
   1
   Родные места провожали Ганса горной бурей. Черное небо низко нависло над черным лесом, то и дело распахиваясь в молниях. Лесная тьма была полна шумом ливня. Ветер, врываясь в гущу деревьев и трав, гнал и усиливал потоки, бившие и хлеставшие в спину и затылок. Желтая рубашка, коричневые, тщательно заплатанные, короткие, до колен, штаны - все было мокро так, как будто сутки лежало в ведре с водой. Тяжелые черные ботинки чавкали и хлюпали.
   Может быть, Ганс заблудился.. Во всяком случае, луг, который внезапно открылся перед ним, был незнаком ему. Не то хижипа, не то сторожка привиделась ему в свете молнии. Плетень мелькнул и пропал во вновь наступившей тьме. Буря свирепствовала на лугу так, что за каждый шаг следовало бороться всем остатком сил. Расстояние до хижины казалось огромным.
   В ответ на удары кулаками в дверь - ни звука, ни даже лая собаки. Хижипа оставалась черна и мертва. Надо найти окно, выбить стекло и влезть под крышу.
   Ганс двинулся в обход и сильно стукнулся грудью о неожиданное препятствие. Молния помогла ему разглядеть телегу и брезент на ней.
   Тело само прыгнуло в телегу и спряталось под брезент, свернувшись. Ливень бил по брезенту с громадной силой, но тут, в соломе, было сухо, и даже, пожалуй, можно было согреться. Тело оживало, и яснела голова. И только тогда Ганс почувствовал, до чего он устал и голоден.
   Это же почти неправдоподобно: человеку, готовому на любую работу, решительно некуда было деваться. Два раза уходил Ганс из дому на заработки и, поплутав по селам и городам юга, ни с чем пускался в обратный путь, в хижину, где с детства запомнились дым из неисправной плиты, крепкий запах отцовского пота, кашель матери и широкая кровать - одна на всю семью. Теперь, в третий раз, он ушел навсегда. Возврата назад нет. После этой последней прогулки с отцом в лес в родной деревне показываться ему опасно. Он случайно не был пойман жандармами, только потому, что отошел несколько в сторону от отца, собирая сучья. Заслышав возню и крики, он затаился меж деревьев и увидал, что отец схвачен жандармами.
   Не мог же отец плести корзинки из воздуха или платить за материал втридорога, когда в лесу можно достать все, не истратив ни пфеннига! А закон, запрещающий ломать лес, - глупый закон, потому что он лишает всех корзинщиков области заработка, доходящего в иную неделю до пятнадцати марок, и ничего не дает взамен. Все же жандармы повели отца. Штраф уплатить не из чего. Значит, отец вновь, уже не в первый раз, попадет в тюрьму. Но на этот раз случилось невероятное - отец вырвался, размахнулся в отчаянии своей длинной, сухой рукой и ударил жандарма по лицу. Убегая, Ганс слышал позади выстрел.
   Слава богу, что мать еще до того умерла: теперь ей все равно нечем было бы кормиться. Слава богу, что и сестры нету - она работает далеко, в Саксонии, на текстильной фабрике, и так как она нравится мужчинам и ни в чем не отказывает мастеру, то можно рассчитывать, что она не пропадет. Сестра была особенно памятна Гансу, - уже с отроческих лет, ложась спать рядом с ней, он боялся, что ночью причудится ему на ее месте чужая девушка.
   Теперь Ганс окончательно оторван от семьи и один брошен в жизнь.
   Мучительно хотелось есть. Ганс вынул из кармана кусок хлеба, недоеденный в лесу. Хлеб был совершенно мокрый.
   Буря стихала. Ливень уже не так сильно шумел за брезентом.
   Вдруг, между двумя порывами ветра, Гансу послышалось, будто чья-то нога чавкнула вблизи. В шуме ветра и дождя заглохли все звуки, а затем вновь чавкнула нога, уже у самой телеги. Опять только ветер гулял вокруг, по уже чувствовалось, что кто-то живой стоит рядом.
   Ганс лежал под брезентом, сдерживая дыхание. Все страшные рассказы о лесной нежити разом припомнились ему. Черт из представлений заезжих актеров мелькнул, размахивая хвостом. Или это просто жандарм?
   Ганс не двигался и почти не дышал. Страшно одному ночью, в бурю, вдруг почуять рядом неизвестное живое существо.
   Брезент шевельнулся, поднятый чьей-то рукой. Пахнуло холодом, и дождевую пыль занесло на солому.
   Ганс сжался в углу в ожидании, и ему казалось, что глаза его загорелись, как у кошки.
   - Эге! - сказал незнакомый голос. - Да тут уже кто-то есть.
   Голос был простой, человечий, и сразу же постыдными представились Гансу его страхи. Вот до чего напугался он в лесу с отцом - струсил теперь, как ребенок!
   - Я - корзинщик, - откликнулся он глупо.
   - Ну, так принимай гостем литейщика, - сказал незнакомец, и под брезентом стало теплей от дыхания второго человека.
   - Ел? - спросил литейщик.
   - Нет, - отвечал Ганс.
   - Получай!
   Ганс с благодарностью принял ломоть сухого хлеба и две холодные картофелины.
   - Теперь - спать! - сказал литейщик. - А это такой обычай у корзинщиков - ночевать в лесу под дождем?
   И, не дождавшись ответа, он захрапел.
   Утром Ганс разглядел его. Это был длинный, сухощавый человек. Коричневая кожа на лице его была в трещинах от ветров и солнца, как у моряка. Проснувшись, он полежал, закинув руки за голову, потом потянулся и сказал внезапно:
   - В Японии люди работают за лошадей.
   Поднявшись, он осведомился деловито:
   - Гуляешь или оседлый?
   Он внимательно выслушал историю Ганса и промолвил:
   - Худо в Германии быть корзинщиком. Почти так же худо, как литейщиком. Хочешь - будем гулять вместе? Ты уже высох или еще мокрый?
   Свет летнего солнца разоблачил все, что ночью притворялось таинственным. Хижина оказалась наглухо забитым сараем, а откуда взялась телега - решительно безразлично. Довольно и того, что она дала приют на ночь.
   Они шли к большому курорту; в каждой деревне, в каждом селе литейщик умел быстро заводить дружбу, и они двигались дальше с некоторым запасом пищи.
   - Везде есть свои, - неопределенно объяснял литейщик.
   Последняя перед курортом деревня была пройдена.
   - Вчера убили здесь одного нашего, - говорил литейщик, широко шагая своими длинными ногами и сильно размахивая руками, - а полиция и знать не хочет. Жандармы! Ёсех их надо в одну кучу!..
   Гансу становилось страшно с этим спутником, как тогда под брезентом, когда возле телеги чавкнула и остановилась неизвестная нога...
   Когда они подошли к курорту, Ганс предложил:
   - Пойдем тут розно, больше так соберем. А к вечеру сойдемся.
   Они условились, где встретиться, и разошлись.
   Разными дорогами они вступили в курорт.
   2
   В этой католической дыре, в долине меж гор, заросших от подошвы до макушки черным хвойным лесом, господствовал огромный собор. Под широчайший купол его стекалось по воскресеньям столько жителей, что каждый новый доктор убеждался: надо, если и не любишь католиков, ходить в храм, чтобы не потерять клиентов и не разориться.
   По пути сюда, в этот предальпийский угол Германии, откуда до Швейцарии езды на автобусе не больше двух часов, в ушах словно лопается и пузырится воздух, показывая все растущую высоту. Впрочем, приезжего народу в этом году поднялось сюда гораздо меньше, чем даже в прошлое лето. Огромная белая санатория с двумя ярусами садов и площадок, розовыми и белыми зарослями цветов, фонтанами и золотыми рыбками, белыми шарами и львиными мордами у нижних ворот пустовала, уступив умирающих и отдыхающих дешевым пансионам, густо насаженным по склону в зелени садов. Только немногие счастливцы сохранили возможность оплачивать лечение в этом белокаменном здании. Прославленный врач добросовестно старался оправдать свою мировую репутацию, а когда удавалось ему спасти харкающего и плюющего больного от смерти, он всем авторитетом своим старался удержать его у себя как можно дольше, грозя возвратом опасности, - обнищавшая страна с каждым годом все меньше и меньше посылала ему пациентов, и потому из каждого бумажника следовало вынуть как можно больше денег. Но несколько десятков человек, разбросанных по многочисленным комнатам, все равно не заполняли пустоты, а только подчеркивали ее. Тяжелые этажи, выставив вперед балконы с лонгшезами, громоздились друг на друга, пустые и молчаливые.
   Ганс шел по главной улочке, что извивалась вдоль горного ручья, разлившегося здесь в речку. Он отдыхал после опасных разговоров литейщика. Ничего он не желал сейчас так сильно, как спрятаться в эту тишину, в этот опрятный уют, где белизна домишек чернела вывесками магазинов и магазинчиков. Вывески выписаны аккуратно и внимательно, и буквы на них вырисованы так тщательно, с такими завитушками, что иностранцу могли показаться китайскими. В витринах выставлено все, что только нужно человеку. И тут дешевле, чем где бы то ни было в Германии, шоколад и часы.
   Обязательно надо добиться работы здесь, где все вокруг то же, что и в родных местах, - горы в хвое могучих лесов, долина, быстротекущая речка, а если все это тут немножко иначе перетасовано, то это не составляет особой разницы. Если он добьется работы, то сможет завести такое же яркое альпийское оперение, как у этого прокатившего мимо велосипедиста. Он будет тогда так же упитан, как этот мальчик, догонящий на маленьком велосипеде своего разноцветного отца, озабоченно оттопыривая локти и колени. Почему он не парикмахер, не почтальон, не шофер автобуса? И все-таки чем все это кончится?
   У автобусной остановки Ганс поднялся по первому же повороту налево, к пансионам. Если в пансионах его постигнет неудача, он вернется на улицу магазинов. Он вошел во двор соседнего с санаторией пансиона и увидел черноволосую девушку, которая удивительно неловко колола дрова. Она явно боялась размахнуться как следует. В ослепительно белом переднике, в прорезах которого сверкали ослепительно черные пятна платья, она показалась Гансу воплощением всего опрятного и уютного, во что хотелось зарыться от всех бед.
   - Дайте мне, - сказал Ганс и с неожиданной в нем решительностью отобрал у девушки топор. - Вы не умеете, я вам помогу, - прибавил он в объяснение.
   Девушка отдала топор, не сопротивляясь и даже с благодарностью, - она ведь не нанималась колоть дрова, а если отказаться, то можно потерять место.
   Ганс так увлекся взмахами железа и треском поленьев, что не заметил, как внимательно следит за его стараниями хозяйка пансиона.
   Хозяйка, у которой глаза оставались серьезными и недобрыми даже тогда, когда она улыбалась, смотрела на него из окна.
   Бесспорно, этот юноша будет больше дорожить заработком, чем служивший у нее баварец, сын возчика с пивоваренного завода. Неслыханное безобразие! Баварец с утра налился пивом так, что не смог наколоть дров! Надо немедленно же сменить его, пока пансионеры не узнали.
   Ганс понравился хозяйке. Он производил впечатление человека работящего и честного. И как безработный он уж наверняка будет стараться. Можно нанять его пока - на испытание...
   Ганс хитро сумел скрыть свою радость. В его позе и словах, когда хозяйка обратилась к нему, проявилось нечто независимое, но, впрочем, вполне скромное и добропорядочное. Он объяснил, что из родной деревни он отправился к сестре, которая работает на текстильной фабрике и могла бы его устроить тоже, и это было почти правдой. Но он тотчас же принял предложенное место.
   Когда он проходил с хозяйкой в дом, чтобы окончательно договориться об условиях, он не заметил грузного, как грузчик, мужчину в зеленой, как у носильщика, блузе. Мужчина стоял невдалеке, посасывая трубку. Затем, освободив рот от трубки, поглядел на Ганса с ненавистью и недоумением и медленно тронулся прочь от пансиона.
   Ганс получил кофе и две хрустящие булочки, а на тарелочке перед ним желтело множество кружочков масла. Подав все это, черноволосая девушка (она оказалась швейцаркой) сама присела к столику в людской и глядела, как он ест, спрашивая, вкусно ли. Ганс ел и пил медленно, сдерживая нетерпение, - так солидней и приличней. За обедом он получил жирный мясной суп, вкуснейший, облитый глазуньей, бифштекс с жареной картошкой и компот. В четыре часа. - опять кофе, а ужин превзошел все его ожидания - омлет, ветчина, сыр... Ганс был совершенно счастлив. Ему казалось, что всегда он знал - придет день, и вот так, одним махом, он отделается от голода и нищеты. Нищета и голод - не для него. И он готов был работать хоть двадцать часов в сутки, исполняя обязанности сторожа, помощника повара, курьера, носильщика и мало ли еще кого.
   Ел он за одним столом с поваром и обеими горничными - молчаливой пожилой немкой и черноволосой швейцаркой. После ужина, когда пансионеры разошлись по своим комнатам, он посидел с швейцаркой в саду под большой зеленой шляпкой деревянного гриба.
   К ночи, вытянувшись на- свежепостланной простыне, голый (из первых же денег надо купить белье!), Ганс не поверил своему счастью. А может быть, он просто бредит? Ведь еще прошлую ночь он провел под открытым небом. Может быть, он заболел в ту ночь, когда ливень бил по брезенту, и все, что произошло дальше, причудилось ему, а на самом деле он сейчас лежит без сознания и умирает один, всеми брошенный, в лесу?
   Или, может быть, его просто подстрелил жандарм, и это его последняя секунда?
   В испуге Ганс, сев на кровати, ощупывал свое тело. Нет, все это правда - он получил место, он сыт, он не бредит. И тут он вспомнил литейщика.
   Он условился встретиться с литейщиком в девять часов вечера там, же, где они разошлись. Сейчас без четверти десять.
   И Ганс представил себе длинную фигуру своего последнего спутника при входе в курорт, у подножия знаменитой санатории. Литейщик терпеливо ждет. Он кормил Ганса всю дорогу и теперь ждет, не сомневаясь. Но страшно было даже подумать о том, чтобы идти к нему, возвращать весь прежний кошмар.
   Ганс опустил голову на подушку и заснул.
   3
   Теперь Ганс был сыт. Но все-таки не ясно было, чем все это кончится, ведь все больше и больше народу голодает, и даже у тех, у кого раньше хватало на жизнь, теперь тоже ничего нет. Об этом рассуждали и за табльдотом, где сходились учитель, массажистка, коммивояжер, конторщик, некий молодой, но с очень уверенными и зрелыми движениями, берлинец и еще несколько такого же рода людей.
   Большинство пансионеров в политические споры не вступало, предпочитая молчать. А из остальных спокойно и авторитетно побеждал берлинец - во всяком случае конторщик и коммивояжер всегда соглашались с ним. Один только учитель обычно возражал. Слушая берлинца, он скептически усмехался, качал своей круглой, с коротко остриженными седыми волосами, головой и наконец начинал протестовать. Протестовал он бестолково и путано и, чувствуя это, замолкал, хмурясь.
   Быстро доев, он говорил сердито: "Мальцайт!" и удалялся к себе в комнату.
   Жил тут еще один пансионер, перебравшийся из санатории, - военный врач, раненный под Верденом семнадцать лет тому назад. Семнадцать лет носил он в своей груди осколки гранаты, и эти осколки, если верить черноволосой швейцарке горничной, блуждали у него в легких, причиняя мучения, о которых не хотелось думать. Он никогда не появлялся за табльдотом, и только изредка - у дверей уборной, или во дворе, или на прогулке, - пансионеры встречали его, сгорбленного (одно плечо страшно поднялось над другим), маленького, истощенного. Его голос, которым он пользовался редко и только для просьб, обращенных к швейцарке горничной, был протяжный и жалобный. Это был почти уже не человек. Но он, как и все пансионеры, аккуратно выставлял каждый вечер в коридор свои желтые полуботинки, из которых дугой выгибалась пружина, и по утрам брился.
   Особенно громко спорили в тот день, когда утренние газеты уверовали в женевскую победу фон Папена и восхваляли мудрость и мощь рейхсканцлера. Берлинец в этот день напрасно пытался умерить восторги пансионеров, - даже конторщик и коммивояжер возражали ему. И он сердито, как учитель, вырыгнул сегодня обязательное - "мальцайт".
   Ганс почтительно посторонился, когда берлинец прошел мимо него: он знал, что хозяйка как раз больше всех других пансионеров уважает и даже боится берлинца, а с этим следует считаться, чтобы не потерять место.
   Со двора пансиона можно было видеть, как берлинец вступает, обиженный и раздраженный, за высокую белую ограду санатории - вероятно, опять к той светлой, высокой, как англичанин, немке, с которой иногда видели его на прогулках.
   Эта женщина, несмотря на все достоинства берлинца, все ещё предпочитала ему своего мужа, высоченного землевладельца и пивовара, который сам не понимал, какого черта он забрался с женой в эту санаторию, здоровый, как боров, - наверное, от избытка денег.
   - Пока я имею - я живу, - объяснял он.
   А имел он, по слухам, столько, что хватило бы на долгую богатую жизнь всем безработным, что ютились в длинном бараке за курзалом.
   Даже этот пивовар был сегодня приятней берлинцу, чем все эти дураки в пансионе, которые не понимают, что в вопросе, где затронуты честь, жизнь и счастье германского народа, нельзя идти на компромиссы. Надо рвать Версальский договор, отказаться от платежей - окончательно и бесповоротно. Да и вообще надо быть точным: спасать Германию - так спасать до конца. Все права на жизнь надо дать только чистокровным немцам, все отобрав у иностранцев и в особенности у таких инородцев, как евреи. А всякую либеральную болтовню надо побоку - она только поощряет врагов народа. К черту! Чем решительней - тем лучше. Ведь вот даже коммунистов правительство не решается прикончить. В Италии, например, запрещепа коммунистическая партия - и прекрасно. Надо учиться у Италии, а не у старых либеральных болтунов. В Италии - идеальный порядок, он сам убедился в этом прошлой осенью, когда поездил по стране Муссолини.
   Все это он выкладывал с горячностью убежденного человека, а пивовар одобрительно кивал головой. Такие, как этот, бесспорно нужны сейчас Германии.
   - Революция - наш общий враг, - нравоучительно заметил пивовар. - Это беспорядок. Это не для немцев.
   - Вы верите в революцию? - удивился берлинец.
   - А я почем знаю! - вдруг обозлился пивовар (он любил нервничать и размахивать руками). - Не все ли им равно - верю или не верю? Зарежут и все отберут!
   И, огорченный представившейся ему печальной картиной, очень жалея себя (даже слезы выступили на его выпуклых глазах), пивовар махнул рукой и оставил свою жену наедине с берлинцем.
   Жена глядела ему вслед, - наверное, сядет сейчас за свою обширную корреспонденцию и будет, как всегда, в раздумье водить своей большой мягкой рукой от затылка ко лбу по бритому черепу. Неприятная у него рука как у жирной женщины.
   - Пройдемтесь немного, - предложила она берлинцу негромко.
   И, когда пивовар возвратился к ним, он уже не нашел их на скамье возле фонтана.
   Берлинец и на следующий день не гулял с пансионерами, а пропадал в санатории.
   Все-таки неясно было, чем все это кончится. В одном только бараке за курзалом помещалось больше людей, чем во всех здешних пансионах и санаториях, и эти людп были голодны и ободраны. А если собрать всех таких вместе - так это же получатся миллионные толпы! Мимо барака Ганс проходил иногда, но ни разу не остановился тут, - о том, что недавно и он сам был в таком же положении, как эти в бараке, хотелось забыть.
   Но сегодня знакомый голос окликнул его здесь. Длинный, сухощавый человек с лицом в трещинах от ветров и солнца, как у моряка, сидел на скамье у широких, как ворота, дверей барака. Ганс остановился, не зная, как быть - подойти или нет.
   Над литейщиком пестрела наклеенная на черную стену барака листовка. Черные буквы на ней объявляли: "Немцы, проснитесь!"
   - Хорошо устроился? - спросил литейщик спокойно. - Я знаю, где ты работаешь.
   - Здравствуйте, - отвечал Ганс как можно почтительнее.
   - Неизвестно, что из тебя выйдет, - сказал литейщик. - Ты и сам не заметил, кажется, что бросил отца в беде... В беде рассчитывать на тебя не стоит.
   Ганс молчал.
   - Может быть, даже и проснешься, - продолжал литейщик, ткнув через плечо в фашистскую листовку. - А интересно, какие это немцы просыпаются?
   Этот вопрос он внезапно обратил к вышедшему из барака и присевшему рядом с ним грузному, как грузчик, мужчине в зеленой блузе и черных штанах. Мужчина ничего не ответил, - он продолжал тянуть свою трубку, изредка вздыхая - не от грустных мыслей, а от телесной тяжести.
   - Сами увидите, - нам надо взять свою судьбу в свои собственные руки, проговорил литейщик. - Хочешь знать, как жить, приходи не на это, - он еще раз ткнул в листовку, - а на наше собрание.
   Предложение было адресовано Гансу.
   - Постараюсь прийти, - вежливо отвечал Ганс. Он был рад, что эта неприятная встреча проходит довольно мирно, и не хотел вызывать ссору. Но не сердитесь, если не удастся.
   Я могу быть занят - очень много работы, даже в воскресенье.
   Тут зеленоблузый мужчина, вынув трубку изо рта, задал неожиданный вопрос:
   - Твоя хозяйка - иностранка?
   - Венгерка, - отвечал Ганс. - А тебе что?
   - Ничего, - промолвил зеленоблузый и вновь занялся трубкой и вздохами.
   На сомнительное собрание Ганс, конечно, не пошел. Он отправился со швейцаркой потанцевать. Утром они вместе были в соборе (Ганс с детства был приучен уважать католического бога), а вечером можно и повеселиться сегодня ведь воскресенье.
   В обширной пивной они всласть попрыгали под гром и стон рояля и скрипки. Тут они не прислуга, а такие же вольные посетители, как и эти господа пансионеры - берлинец, конторщик и коммивояжер, сидевшие в углу за столиком.
   Берлинец сегодня торжествовал - теперь уже всем честным немцам ясно, что никакой победы фон Папен в Женеве не одержал, что Эррио надул этого неудавшегося Бисмарка самым беспардонным образом. Нет, фон Папен только тогда хорош, когда слушается нацистов.
   - А все-таки чем все это кончится? - уныло спросил конторщик, и коммивояжер с интересом взглянул в рот берлинцу.
   Берлинец отметил на круглой подставке пятой черточкой пятую кружку пива и заявил авторитетно:
   - Гитлер должен быть рейхсканцлером.
   Ганс и швейцарка, напрыгавшись, ощутили настоятельную необходимость остаться наедине. Тесно прижавшись друг к другу, они вышли под черное, теплое звездное небо...
   4
   Все кончилось так же внезапно, как началось. Взгляд хозяйки был сегодня особенно недобрым. Все на ней - бусы, серьги, даже туфли - казалось тяжелым, веским и недобрым и все было темного, как ее волосы, глаза и кожа, цвета. И повадка у нее, как у всех хозяев, - уж раз гонит с места и берет другого, так не уговоришь. Даже причин толком не объясняет. Во дворе уже кто-то другой колол дрова. В человеке с топором Ганс узнал вчерашнего зеленоблузого мужчину.
   Швейцарка плакала почти неслышно, таясь от хозяйки.
   Ганс укладывал в рюкзак все, чем он оброс тут, в счастливом и опрятном уюте. Швейцарка сунула ему пакетик с бутербродами. Она не хотела прощаться с ним навсегда. Он тоже не хотел этого. Все становилось опять страшным и непонятным. Возвращались выстрелы жандармов и ночь под брезентом. И надел на себя Ганс прежнюю одежду - ту, в которой он явился сюда.
   Не веря своему несчастью так же, как не поверил раньше в счастье, Ганс растерянно остановился во дворе, уже готовый в путь, в ремнях рюкзака. Спросил зеленоблузого мужчину:
   - Тот парень, литейщик, - в бараке?
   - Ушел, - ответил зеленоблузый густо и кратко.
   - Куда ушел?
   - Опасно ему тут стало. Смуту сеял. Ушел.
   Гансу хотелось спросить, как устроился зеленоблузый на его место и, вообще, что такое случилось. Но он не спросил.
   - До свиданья, - сказал он.
   - Счастливого пути, - отвечал зеленоблузый мужчина.
   И Ганс пошел со двора.
   Немножко сытых дней - и вот он, порожденье нищеты и горя, вновь выплюнут жизнью к черту. Это же нестерпимо, и должно же это когда-нибудь кончиться! Миллионы голодных людей шатаются по Германии, вырывая друг у друга кусок хлеба и не умея даже собраться вместе, чтобы взять свою судьбу в свои собственные руки. И он тоже не умеет. А что, если соблазнить дебелую венгерку и жениться на ней? Или как-нибудь еще перехитрить зеленоблузого?
   Ганс ушел за курорт и сел на склоне в горном лесу, охватив колени руками. Что же все-таки ему сейчас предпринять?
   В Японии, если верить литейщику, люди работают за лошадей.
   Может быть, и в Германии можно молодому парню наняться в лошади? Он бы не прочь. И чем все-таки все это кончится?
   Ведь завтра уже опять, как раньше бывало, нечего будет есть.
   И бредом представились Гансу прожитые здесь сытые дни и ночи. Не было хрустящих булочек. Не было бифштекса, ветчины, кофе, сыра. Не было и сегодняшней неправдоподобной ночи с швейцаркой. Все это причудилось ему. Наверное, он очень серьезно простудился тогда в лесу под ливнем, если такое привиделось ему в бреду. А может быть, и та ночь была уже бредом. Может быть, просто жандарм подстрелил его, и сейчас он, Ганс, очутился в лесу у родной деревни. Но тогда откуда же у него рюкзак и в рюкзаке бутерброды?
   Нет, не было никакого бреда. Ганс ясно слышал выстрел.
   Коли не в него, то в отца стрелял жандарм. Жандарм, может быть, убил отца, а Ганс даже не попытался защитить его или хотя бы узнать о его судьбе. Ганс убежал. Всю дорогу досюда его кормил литейщик. Литейщик помогал ему, а Ганс, найдя место, тут же оборвал с ним знакомство. Но Ганс готов и не на такое, лишь бы добиться спокойной, сытой жизни. Он не может и не хочет больше голодать. Все позволено голодному для того, чтобы стать сытым. А если все это нехорошо, то это людей не касается. Он об этом перетолкует со своим католическим богом, а католический бог - умный: он все поймет и простит. И Гансу неудержимо захотелось обратно, в сытый и опрятный бред пансиона.
   Внизу по дороге ползла сгорбленная фигура. Клетчатый плед перекинут через высокое плечо. Это - военный врач из пансиона. Не попытаться ли через него вернуть счастье? Ганс почти скатился вниз, только у самой дороги задержав стремительное движение, чтобы перевести дыхание и выйти к врачу спокойно и ровно.