Страница:
…14 июля. Купаемся в Иртыше. Слишком уносит река, слишком страшны валуны. Выиграли в волейбол у местных. Ели яички с кислым молоком. Нина Дмитриевна – из обкома ЛКСМ. Валерий бледен. Нина хороша. Любовь и солнце – день чудесный.
…17 июля. После солнца и красот природы – грязь, слякоть, дождь и ужасный прием. Насильственный концерт. Но мы их пробили, растопили. Играем в освещении керосино-бензиновых ламп. Неграмотный морж-председатель. Ночью в порядке социального протеста организованно ревем песню «Ревела буря, гром гремел…». Бригадир Авшаров демонстративно спит. Объясняться с председателем ходил Смехов. Дорога в горы размыта. Медленно рычим мотором, прицепленные к трактору «Беларусь». Вокруг сопки, горы, хвойность, клубника, птички. Блеск.
….20 июля. 2-е отделение Бухтарминского совхоза. Начальство про нас забыло. Сами ищем центральную усадьбу. Бригада ропщет, начинается раскол. Прекрасный шофер-фронтовик с простреленным горлом. Концерт прошел кое-как. Номера взбунтовавшихся артистов быстро заменяли на новые. Я читаю «Теркина». Не сбился. Биненбойму стало худо с сердцем. «Поднятую целину» они с Авшаровым провели адажиообразно.
….21 июля. Директор совхоза. Хвалит концерт. Обед. Всем хорошо. Паром через Бухтарму – силой течения. Знай только рулем поворачивай. Село Больше-Нарым. Райком. Превосходный крепыш Фрунзе Кажгалиев. Ему о нас не доложили, но он все сделает. И сделал отлично. Программа концертов, поездок и спанья, еды и ухода – спасибо. Колхоз им. Абая. Фрунзе гарцует на диком коне Серко. И Федулаев пробовал. Серко унес его в горы. Еле спасли всадника. Об этом только и разговоров. Выступаем в зерноскладе. «Что им Гекуба?» Но слушают внимательно. Ночью с Юрой и Сашей – у чудесного учителя из Алма-Аты. Длинный рассказ о жизни и учительстве. Чистенький домик. К потолку подвешена люлька. Трое детей. Свежий мед. «Столичная» водка.
….23 июля. Училище механизации. Море черных гимнастерок. Любопытные глаза и реплики: «О! Артисты приехали. Из погорелого театра». Мы и вправду сильно загорели, а многие – облезлые, облупленные, обгорелые. Зато на концерте – работа дотла. Прием триумфальный, незаслуженно оглушительный, второй за всю поездку (после Согры). Молодые, здоровые, изголодавшиеся по впечатлениям ребята от души хохочут, хлопают, счастливы. А про нас и говорить нечего. Сразу позабыли о всяких глупых трудностях. Концерт играли не два, а три часа – все, что умели, и все, как могли. Покуда машина валялась от училища, вдали чернела шеренга провожающих курсантов. Сначала махали фуражками, а потом просто стояли. И радостно, и грустно.
.27 июля. Отметили день рождения Вадима Ганшина Играли в плохом состоянии духа. «Крючок» «бюллетенит», Наталье плохо с сердцем, у Валеры палец распух, и не баянится… В чеховском «Суде» вместо Крючкова вышел Ганшин. Забыл текст, поперхнулся. Состоялась клиническая потеря серьеза. Что бы он дальше ни пытался говорить, все персонажи прерывали, прыскали, роняли головы в руки, отворачивались к стенке… Так бессмертный Чехов и не дошел по местной публики. Спалось ничего. Получили первую критическую записку. Так и надо.
…28 июля. Купаемся, загораем, волейбол… Вечером – ответственный концерт в Больше-Нарымском Дворце культуры. Прекрасный прием. Прекрасное фойе. Прекрасные подрумяненные киноартисты на стенах. Во время «Горячего сердца» прекрасный зритель сорвал крючок, ворвался в зал и заполнил все проходы. Кроме того, время от времени громко плакало чье-то прекрасное дитя.
….30 июля. Серпантин-шоссе («тещин язык» называют водители). Паром. Пыль. Пункт Серебрянка. Пьем невкусный, но утоляющий морс. А вот и Бухтарминская ГЭС. Сдали в конторе паспорта. Экскурсовод секретарь райкома Денисов. Четыре шлюза, бурная река, шесть турбин справа и канал слева. Высота подъема воды – аж 90 м. Ходишь и ощущаешь свою букашечность. ГЭС еще строится. Рядом громадный бетонный завод. На Иртыше запросто ловится всяческая рыбица. Банкрот Су-понев задержал рыбака с двумя щуками. «Почем продашь свою рыбу?» – «Да сколько дашь, за столько и бери»… Пауза. Женьке дать нечего. Вздыхает: «Да я бы купил…» Конец истории. Занавес.
Дорога на Усть-Каменогорск. Красивее не видел в жизни. Где-то там гора Белуха, китайская граница. Алтай, а мы – все выше. Горные лесные массивы. Шоссе ввинчивается в пики патетических наименований. Смертельные пропасти зеленеют приветливыми стадами кустарников и гигантских пихт. Белые пионерские лагеря в самом сердце массивов. Подъемы и спуски – перехват дыхания. Задержала автоинспекция. Показалась нам корыстной и нетрезвой. Ни за что ни про что обидела прилежного водителя. Итак, с двенадцати утра до двенадцати вечера – дорога. Усталости никакой, ибо – восторг. Город. Сюрпризы: за проделанную работу обком на три дня снял шикарные номера люкс по паре в каждом; на завтра в знаменитом Дворце металлургов объявлен наш прощальный концерт; послезавтра – съемка на телевидении… Правда, афиша традиционно спутала имена классиков русской сцены и озаглавила нас метровыми буквами так: «ВЕЧЕР ВСТРЕЧИ С УЧАЩИМИСЯ ТЕАТРАЛЬНОГО УЧИЛИЩА ИМЕНИ ЩЕПКИНА г. МОСКВЫ».
31 июля. Нервный день. Слава богу, все позади. Все довольны. Теперь мы говорим: «Эх, видел бы нас Этуш…» Комсомольцы комбината и города – добрый и веселый зритель. Мы отвечали на их вопросы и выступали. Мы простились, играя на совесть. Им понравилось все: и баян, и Мольер, и «Теркин», и Чехов, и Шолохов, и романсы Арзиева, и Погодин, и залихватская сценка из оперетты «На берегах Амура» в мастерском исполнении Акульшиной и Ганшина, ну и, конечно, чудесный тенор Вити Кириченко. Фрунзе Кажгалиев вручил под дружные овации зала каждому по грамоте обкома.
2 августа. Вчерашнее телевидение отзывается сегодняшними улыбками. В гостинице, на улице и на вокзале. Непонятно, понравилось народу или не понравилось. Ясно только, что им приятно узнавать «живых артистов». Но мы уже не очень-то живые. Именно за три часа ожидания поезда ощутилась усталость, тоска. Хочется домой ужасно, надоели до чертиков родные лица однокурсников. Слишком велика доза совместного актерского быта. Как же профессионалы накручивают на сотни тысяч километров десятки тысяч повторений одних и тех же номеров? Как они не отупеют и что за безжалостная профессия!…» Дневник окончен.
Третий курс. Мы уже старшие. Мы уже уверенно опекаем младших. Они заглядывают нам в глаза. И глаза излучают тепло сочувствия. Новые вечера и показы. Общеобразовательный курс наук. Военная кафедра. Здесь мы работаем и учимся только благодаря врожденному такту и дисциплине. Во-первых, наша профессия – из самых миролюбивых. Во-вторых, уж больно чудной нам достался полковник. Как вояка он, вполне возможно, был очень хорош, но как педагог он не «рожден был хватом». Отсюда – бесконечные наши шутки и показы насчет его орфографических и мимических «знаков препинания»…
Из новостей жизни – массовые сцены в спектаклях Театра им. Вахтангова, наша практика. Мы всей душой любим «Город на заре», поставленный молодым Евг. Симоновым. Мы рады были играть в этом лучезарном, певучем, грустном, азартном зрелище, где рядом с нами в числе «строителей» нового города весело разгуливали, распевали и делили общую хлеб-соль замечательные молодые актеры Яковлев, Борисова, Ульянов, Дугин, Коровина, Гунченко и более взрослые Пашкова, Греков, Гриценко…
Из репертуара театра того времени невозможно забыть «Перед заходом солнца», «Город на заре» и «Филу-мену Мартурано». На сей последний мы бегали по справкам из училища (очень строги к нам были администраторы) несчетное число раз. Вообще мне помнится, что лучшие впечатления от театра я получал не в креслах, а именно «на своих двоих», отстаивая по три-четыре часа на балконе. Это были (кроме вахтанговских): «Лиса и виноград» с В. Полицеймако, «Каменное гнездо» с В. Пашенной; «Власть тьмы» с И. Ильинским, В. Дорониным, М. Жаровым, М. Шатровой; «Неравный бой» у А. Эфроса и у него же «Друг мой, Колька»; «Катрин Лефевр» с В. М. Марецкой и Р. Пляттом; «Живой труп» с Н. Симоновым; «Маскарад» с Н. Мордвиновым…
А «Филумена Мартурано» вспоминается как волшебная шкатулка, где драгоценности музыкальны, где музыка драгоценна. Итальянская трагикомическая история «благородной уличной женщины» Филумены сильно удалена от быта, от пошлостей, от национальной экзотики. Она разыграна по ажурной партитуре стареющей, но яркой любви. Любовью пропитаны декорации и персонажи, романс «Ах, как мне грустно…» и смешные сцены спектакля. Она гармонична от начала до конца, эта слегка сентиментальная сказка из жизни Доменико Сориано. Рубен Николаевич Симонов и Цецилия Львовна Мансурова играли свой лирический дуэт как подлинно великие артисты психологической школы России. Это не заграничные Доменико и Филумена смеялись и дуэлировали рапирами обидных реплик, плакали и любили насмерть. Это Симонов и Мансурова, прожившие счастливейшие и окаянные, долгие как единый миг, невозвратимейшие годы вот здесь, на московском Арбате, с 1915—1917 годов под одной крышей, потерявшие отца своего и бога Евгения Багратионовича Вахтангова в расцвете его лет, прогремевшие на весь мир «Принцессой Турандот», – вот эти самые Симонов и Мансурова, перед лицом бессмертного суда Сцены не скрывающие горьких ран памяти своей, счастливых звуков поседевшей юности своей, распахнувшие зрителю печальную правду осеннего возраста… да, это они разыгрывают словами русского перевода с итальянского оригинала собственную подлинную жизнь. И сквозь изящную вязь мизансцен и текста пульсирует, просвечивает и захватывает сидящих в зале так и не произнесенная – любовь. Любить, живя и не старея на очень старой планете, любить, не покоряясь превратностям судьбы, любить, храня верность дружбе, любить и творить и умереть на сцене…
«Филумена Мартурано» многому научила молодых вахтанговцев-щукинцев. Спасибо ей.
Если любить театр, нельзя не поклоняться таким людям. «Цель творчества – самоотдача. А не шумиха, не успех…» Формула Пастернака сбывается на таких примерах, как Мансурова. Театр, только театр. Ничего, кроме театра. Позволю себе обратиться к старой записи. Мы заканчивали училище. Нас влекло вперед. Доделывались последние работы. Я случайно зашел в 23-ю аудиторию, где мои товарищи репетировали с Цецилией Львовной. Напросился посидеть. Она не только разрешила. Лишь она одна могла так отблагодарить за внимание к труду товарищей: она вместо урока, сама того не желая, обратила ко мне свое нервное, звонкое красноречие да так до самого звонка и не остановилась… Потом мы все дружно расхохотались – экий парадокс. Но сказать, что урока не состоялось, никто бы из нас не посмел. Всю жизнь она и в репетициях, и в институте, и в театре, и в кино, и в гостях вела один и тот же рассказ – историю актрисы Мансуровой. Я видел и знаю актеров Театра Вахтангова, которые за глаза подшучивали над ней… Мне их искренне жаль, несчастных, глупых, рассудительных. Как ни велик соблазн прагматизма, но в искусстве всегда держат верх безоглядная отвага чувств, «страстность», непохожесть и снова – одержимость. Итак, запись 17 мая 1961 г.: «Приспичило записать. Сегодня днем нахально напросился посидеть на репетиции у Мансуровой. Заговорила так, что до сих пор не могу съехать на родной ритм мысли. Нервные центры все еще копируют ее рваную речь: „Да? Хотите посмотреть? Молодец. Садитесь, Смехов“. Свой стол она ставит не между собой и актерами (как все), а как-то боком, выворотно, под левый локоть. И я сел в „шахматном порядке“ от нее. Но начать репетицию так и не смогла. За то, что я пришел просто так, на меня был обрушен целый поток. Не слов, не фраз – а тем. Всяческих. Самоперехлестывающихся. Нервная неровность интонаций. Холмистые спады с низов на верхи голоса. Словно она тебя на санях промчала по горкам, и вниз, и снова вверх. При этом – высокая речевая культура. Самоконтроль. Юмор на страже безопасности. Ветвистая жестикуляция с обязательным задеванием всех элементов собственной одежды, а главное – прически, волос… «Рыжая Турандот» 1922 года сейчас, через сорок лет, ничуть не старше, ей-богу. Просто – больше видела и пережила…
«Я, знаете, очень люблю все узнавать про своих учеников! Вот Женя – я все знаю! Женя, ты женишься? Не ври, видела. У него, товарищи, размилейшая дама. Я всех… У меня, знаете… А Юра скрывал, скрывал… Ну бог с ним. Я с ним мало работала. Я все должна знать про учеников. А правда! Ну чтобы из них вынимать эмоции. Я же опираюсь на живые ассоциации. А как же! Да! Это странная вещь – общение, о! Вот Евгений Багратионыч, знаете? А мы-то как сложно общаемся в жизни, ого! Вы меня, Смехов, не просто слушаете, правда? Вы же успеваете замечать и замечаете, черти! Какая я там – похудела, не знаю, постарела, черт меня знает… ну, что я и немного кокетничаю и довольна, что меня хорошо слушают, и… о, а на сцене! – всегда общаются плоско, глупо! а сколько упускаем в жизни… вот ведь бывает… а мы с Елизаветой, с Алексеевой, знаете, вместе когда жили… кошка… такая кошка, а мы наблюдали… это война была гражданская, да? Наблюдали – кошка с мышкой общались! Была у Елизаветы кошка… брр! – неприят… нехорошая… а звали Матрешкой… потом Лизу Матрешкиной мамой звали… бро! да, соседский мальчик играл с кошкой во дворе, а Елизавета из окна: „Матрешка! Матрешка!“ – „Иди, Матрешка!“ Этот мальчик-то ей: „Иди, тебя мама зовет…“ Смешно. А вот и смотрим: мышка… а я… у меня, знаете… фу, ненавижу мышей, ей-богу! Но этот какой-то слабый был, жалкий – дотронуться даже хотелось… война была, голод – жалкий мышонок… И вот раз выскользнул мышонок из щели… А кошка лапой рраз – обхватила, но не ест! Да. Не ест, а водит, гладит – ух, садистка. Нас с Елизаветой можно было снимать – цены бы фильму не было – так мы, наверное, на это глазели… Да нет, и не съела! Не съела! А вдруг оставила – ого, и вроде отвернулась, дрянь… А сама спиной ли, задницей, хвостом – не знаю, – но чует! Общается! А рожа – прямо человеческая, вот так – „и я не я, и лошадь не моя!“… Но только лишь мышонок оправился от страха, только… и так – юрк! А она – черт ее знает как! – РРАЗ! – и опять в лапу его… обхватила… и держит… довольная… Вот, я говорю, какое общение? Ха-ха-ха! Возбудители должны жить на сцене – во! Ну, идите, ладно, не мешайте работать. (Я не ухожу.) Гм-м. А скоро вам в Куйбышев? Да? Хорошо… Там моя ученица… Сильверс Нелли… симпатичная…я к ней всегда ласково… а она так сурово держится… я-то сама человек довольно тонкий… и она меня очень растрогала… когда мы в Куйбышеве… с гастролями…
Да, дисциплина у нас, конечно… не такая была… а вот я о себе… тогда голод, разруха была… и мой муж устроил… ну, и мы по Волге… в деревушку, а там его родственники… и вдруг корова! Понимаете? Тогда– и вдруг корова! И вдруг Юра Завадский… он тогда уже у нас чин был большой… и даже все равно за мной немного ухаживал… «Тебе, – говорит, – Евгений Багратионович роль, – говорит, – главную… и надо ехать в Москву… репетировать…» Ну, а я только пискнула: «А как же отпуск?…» И все! И что там было… прихожу… ну, и говорят: «Мансурову к Вахтангову!» Это как сейчас бы простого студента ну, не знаю… в кабинет к министру! Так мы боялись… я и стою, и дрожу у двери – а в другом конце кабинета… за столом – он. Вот вам буквально его фраза, которая во мне все перевернула – на всю жизнь: «ВЫ!!! (а в подтексте – сопливая дура…) КОТОРОЙ!! (а в подтексте – такая-рассякая) Оказана честь!!! Играть такую РОЛЬ!!! И ВЫ!! (А в подтексте – ничтожество, дрянь, девчонка.) И вы сме-е-те!! Просто подумать (Вы представляете – подумать…) СОГЛАШАТЬСЯ ВАМ ИЛИ НЕ СОГЛАШАТЬСЯ??!! ВОН!! За одну эту мысль я вас выгоню к чертовой бабушке!…»
Выгнать-то он бы меня не выгнал… я хорошо играла… работала много… это первый срыв… но уж, конечно, больше я такого и подумать не могла… никогда…»
…На третьем курсе взяли старт два будущих дипломных спектакля. Вл. Шлезингер репетировал «Мещанина во дворянстве» (помогал ему Л. Калиновский). Вл. Этуш и Ю. Катин-Ярцев работали над «Горячим сердцем» А. Н. Островского.
К чеховскому юбилею шестеро из нас приготовили самостоятельно «Палату номер шесть». Работа была тяжелая, чаще всего поздними вечерами, и вроде отмечена была признанием… Но я, игравший Ивана Дмитрича, как главный итог вынес огорчительную мысль: «не дорос». Каждому овощу свой срок. Однако для опыта, для закалки – это тоже достойный тайм. Очень много пришлось поездить по концертам. Училищное командование «не простило» дружного хохота в гэзэ, и «виновники» комедийных сценок (в том числе и мой дуэт с Таней Акульшиной из «После бала» Погодина) принуждались к шефским выступлениям. Спустя рукава играть не удавалось. Если выезжали в больницу, где лежал М. Астангов, то тут же в «Двух веронцах» выступал сам Этуш. Если дважды пришлось играть в единственной тогда английской спецшколе в Сокольниках, то в зале среди родителей сидел не только И. Ильинский, но и сам Борис Захава… На наших вечерах и выступлениях все чаще можно было видеть «солидных» театралов из числа писателей, режиссеров, технократов и… кинодеятелей.
Так уж водится, что эта публика торопится заранее, со школьной скамьи, разглядеть раньше других и будущих Ермоловых, и будущих Качаловых, и будущее звездное небо отечественного кинематографа. Разглядывали, разгадывали, шумно пророчили будущую славу. Об этом промолчим.
Третий курс пройден. Позади двенадцать пятерок (одна из них, экстраординарно, «пятерка с плюсом» Юрию Авшарову за Учителя фехтования в Мольере), двенадцать четверок, ни одной тройки: курс признан одним из самых интересных. Позади летняя офицерская стажировка.
У меня лично позади – еще и сумасшедший стихопад лирики. И я, как главный редактор газеты «Щукинец» и журнала «Рост», обрушил собственные вирши на неповинное читающее студенчество.
Четвертый курс. Финишная прямая («этушная прямая»). Полный расчет по всем предметам. Традиционная помощь младшим собратьям (и со-сестрам) – добрым словом, «богатым» опытом, соучастием в самостоятельных отрывках и в постановке оных. Вечера и праздники, диспуты и концерты, отдыха никакого. Все худеют – повально, буквально и фатально. Однако главное – в выпускных спектаклях. Наибольшая часть молодецких сил и упорства – именно туда. Я занят повсеместно, и, кажется, что-то удается – и в роли Ковьеля у Шлезингера, и в роли разбойного безобразника Наркиса в «Горячем сердце». Кроме того, помогаю выпуску современного спектакля «Щедрый вечер», где и сам немного играю, и руковожу бригадой «рабочих сцены» с первого курса. Как мы когда-то передразнивали с восхищением интонации и трюки персонажей Ливанова, Иванова, Бурова, Цубис-Гошевой или Державина, так сегодня нас «пока-8ывают» друг другу за нашей спиной наши младшие товарищи, наша смена.
Параллельно заботам дипломных постановок ведутся нервные поиски трудоустройства. Правда, наше училище столь знаменито, что главрежи и директора сами толпятся у наших учебных подмостков… За год до своей кончины меня посетила незабвенная Варвара Ивановна Стручкова; она ласково и почтительно оценила мой труд в Мольере за кулисами учебного театра ГИТИСа, куда иногда выезжали дипломные представления… Так мое актерское детство мудрым словом благословило отрочество на долгое и небезопасное странствие – в будущую Зрелость.
Я получил диплом с отличием, и теперь мои близкие, а также все друзья, во главе, конечно, с блестящим мехматовцем Андреем Егоровым, имели случай убедиться в правильности моего выбора, сидя в зрительном зале училища им. Щукина. Особенную известность приобрел в Москве спектакль «Мещанин во дворянстве». На него ходили, как на изюминку сезона. Его записывали для радио, снимали для телевидения, его посещали по нескольку раз театралы, это было признано блестящей удачей вахтанговской школы, Владимира Шлезингера, Зиновия Высоковского – Журдена и всех участников. Так писали в газетах, так говорили на словах. Откуда-то явились слухи, что Рубен Симонов, чрезвычайно одобривший спектакль вместе с худсоветом театра, собирается принять в свою труппу чуть ли не одиннадцать человек.
А мы, привыкшие смело критиковать свой театр в утечке уровня и старых достижений, мы трепетали и ждали. Это было время той молодой прозы, в которой декларировалась мысль об освоении столичными жителями просторов родной страны. Я верил книжкам, как самому себе. И я решил (опять-таки чуть ли не вопреки родителям): в чем дело? Жизнь прекрасна? Прекрасна. Удивительна? Так точно. У меня в руках хорошая школа? Великолепная. Московские театры кажутся мне какими? Не скажу. Но намекну: застоявшимися и чересчур высокомерными казались мне столичные театры. И переговоры, предложения, пробы были мною «единогласно» отвергнуты, я посоветовался с Захавой, с Новицким, с Этушем и решил ехать. Захава предложил: в Куйбышев. Огромный город, старинный театр, новый хозяин (предвоенный выпуск Б. Е. к тому же) – перспективы и т. д. Явились на «Мещанина» и упомянутый главный режиссер по имени Петр Львович Монастырский, и директор Лидия Ивановна Григорьева. Я им «подошел», они меня брали, обещали, миловали и ласкали. Ну, не чудо ли? Чудо. И я уехал в Куйбышев. На три года. Но через год буквально дезертировал, удрал… Как мечтали чеховские героини – «В Москву! В Москву! В Москву!»…
…Рассказ о театральном училище, может быть, и затянут, но для меня это – лишнее свидетельство высокой степени Добра, внушенного нам, щукинцам, Учителями и атмосферой двадцать с лишним лет назад.
Он погиб на вздохе, нежданно-негаданно. Борис Николаевич успел при жизни так влюбить в себя театральную Россию – ведь он учил много поколений (и многих вузов), – что его имя служило как бы паролем. Для нормального тщеславного художника смерть означает перевес хвалы, отмену хулы, торжество преклонения. Симолин снискал все при жизни, ему незачем было умирать. Но ему почему-то это понадобилось. Борис Николаевич поторопился. Если бы я еще кого-то из художников узнал по его черте – по абсолютному отсутствию тщеславия, я бы успокоился. Значит, так бывает. Нет, только Симолин – при всей своей известности и среди актеров, и среди художников, и среди театралов – позволил себе индивидуальную роскошь полной независимости от тщеславия. Борис Николаевич, чья каждая лекция была подарком и произведением искусства, влетал в 30-ю аудиторию всегда с небольшим опозданием. Он тащил с собою папки с репродукциями или ничего не тащил. Но его приход не был явлением преподавателя. Это влетал к нам ветер истории искусств, вольный ветер художества, учитель-артист. Говорят, постановочному факультету Школы-студии при МХАТе он то же самое трактовал совсем иначе – фактологически, аналитически и даже академично. Так, он считал, им полезнее. Но в это трудно поверить. Ибо, глядя на него на наших занятиях, невозможно было представить какого-то иного Симолина. Итак, он влетал в аудиторию вместе с историческим ветром эпох и народов. В его рассказах преобладала эмоция, но она была продуктом великих обширных знаний. Способ его рассказов – это словесная живопись, правдивейшие описания только что испытанных чувств. Только вчера вечером он расстался с Паулем Рубенсом, и вот вам, граждане, что это за человек. Только вчера ему встретился его давнишний приятель Сандро Боттичелли, и вот вам его дела у Лоренцо Медичи, в Сикстинской капелле – пришел, сотворил и исчез… Борис Николаевич рисовал словами суету и детали городов, эпох… и братство «барбизонцев», и будни «передвижников», и несчастную жизнь Ван Гога или Саврасова… Во время жарких лекций перед впечатлительными очами студентов вдруг возникали мадонны с младенцами, Вестминстерское аббатство, воспаленные персонажи Эль Греко, портреты Греза, Рембрандта… И то, чего не хватало в папке с репродукциями, он сам, Борис Николаевич, изображал собственным телом, мимикой, руками… И таинственно улыбался Моной Лизой, и трагически хмурился роденовским Мыслителем, и был замечательно хорош в роли Неизвестной Крамского…
Он шел по улице Вахтангова, с готовностью отвечая на приветствия, чуть выдвигая правое плечо вперед, как бы прислушиваясь к чему-то… В сереньком потертом костюме, с неизменным галстуком, а галстук с заколкой, а воротник кремовой сорочки чуть топорщится… Старые башмаки, вечная небрежность к внешнему виду, к быту и вообще к своей персоне… Да, на голове очень милая тюбетейка. А в руках – обязательно костяной, кажется бордовый, мундштук. Входит в аудиторию. Прокуренным, низким и озабоченным тоном, не потеряв темпа ходьбы: «Здравствуйте, товарищи! На чем мы остановились в прошлый раз? Так. Ренесса-анс…» И глаза подымаются кверху, а руки совершают вечную манипуляцию; достать пачку мятой «Примы», уполовинить сигарету, вставить в мундштук, убрать пачку, достать спички… «Ренесса-анс…» Все готово, чтобы закурить. Но зажженная спичка застыла без дела, ибо явился Ренессанс… «О, это было счастливое время… Человечество нарушило законы возраста… Оно переживало снова свое детство – да еще какое! Вы представляете себе улицу старой Флоренции…» Оживает улица старой Флоренции, но спичка добирается своим огнем до пальцев Бориса Николаевича, пальцы вздрагивают (он-то не вздрагивает, он сейчас в Италии), зажигается новая спичка, сигарета вот-вот прикурится… Нет, все-таки что там было во Флоренции… как поживает Микеланджело и что задумал Рафаэль… В разгаре лекции учитель закурит, обожженные желтые пальцы вслед за сизым дымом поплывут вверх… И вот вам являются образы прошлого, совершенно живые и мятежные лица великих мастеров… На экзаменах он был, что называется, слишком добр. Откуда бы вы ни взяли свой ответ – из головы или из шпаргалки, он будет вам кивать и поставит высокую оценку в зачетку. Разве дело в вашей подготовке к экзамену? Бог с ними, с зачетками. Они забудутся и перечеркнутся тысячу раз. Но навечно сохранится в памяти того, кто это слушал и видел: спичка догорает в руках, сизый дым подымается к потолку аудитории, чтобы из него реально возникли картины и скульптуры, бессмертные лица художников, их голоса, и темперамент, и сама жизнь… Когда я бродил по Парижу и глядел не нагляделся на Нотр-Дам, на работы Родена, Шагала, Ренуара, Фрагонара и Ван Гога, на ажурные переливы улиц и домов, на волшебное объятие бесконечных решеток… я не мог отделаться от грустного, радостного ощущения: сизоватый колорит волшебного города только что родился из-под рук Бориса Николаевича Симолина, здесь всюду слышатся его низкие, хрипловатые интонации и чудится запах этого легкого дыма, взлетающего к потолку 30-й аудитории…
…17 июля. После солнца и красот природы – грязь, слякоть, дождь и ужасный прием. Насильственный концерт. Но мы их пробили, растопили. Играем в освещении керосино-бензиновых ламп. Неграмотный морж-председатель. Ночью в порядке социального протеста организованно ревем песню «Ревела буря, гром гремел…». Бригадир Авшаров демонстративно спит. Объясняться с председателем ходил Смехов. Дорога в горы размыта. Медленно рычим мотором, прицепленные к трактору «Беларусь». Вокруг сопки, горы, хвойность, клубника, птички. Блеск.
….20 июля. 2-е отделение Бухтарминского совхоза. Начальство про нас забыло. Сами ищем центральную усадьбу. Бригада ропщет, начинается раскол. Прекрасный шофер-фронтовик с простреленным горлом. Концерт прошел кое-как. Номера взбунтовавшихся артистов быстро заменяли на новые. Я читаю «Теркина». Не сбился. Биненбойму стало худо с сердцем. «Поднятую целину» они с Авшаровым провели адажиообразно.
….21 июля. Директор совхоза. Хвалит концерт. Обед. Всем хорошо. Паром через Бухтарму – силой течения. Знай только рулем поворачивай. Село Больше-Нарым. Райком. Превосходный крепыш Фрунзе Кажгалиев. Ему о нас не доложили, но он все сделает. И сделал отлично. Программа концертов, поездок и спанья, еды и ухода – спасибо. Колхоз им. Абая. Фрунзе гарцует на диком коне Серко. И Федулаев пробовал. Серко унес его в горы. Еле спасли всадника. Об этом только и разговоров. Выступаем в зерноскладе. «Что им Гекуба?» Но слушают внимательно. Ночью с Юрой и Сашей – у чудесного учителя из Алма-Аты. Длинный рассказ о жизни и учительстве. Чистенький домик. К потолку подвешена люлька. Трое детей. Свежий мед. «Столичная» водка.
….23 июля. Училище механизации. Море черных гимнастерок. Любопытные глаза и реплики: «О! Артисты приехали. Из погорелого театра». Мы и вправду сильно загорели, а многие – облезлые, облупленные, обгорелые. Зато на концерте – работа дотла. Прием триумфальный, незаслуженно оглушительный, второй за всю поездку (после Согры). Молодые, здоровые, изголодавшиеся по впечатлениям ребята от души хохочут, хлопают, счастливы. А про нас и говорить нечего. Сразу позабыли о всяких глупых трудностях. Концерт играли не два, а три часа – все, что умели, и все, как могли. Покуда машина валялась от училища, вдали чернела шеренга провожающих курсантов. Сначала махали фуражками, а потом просто стояли. И радостно, и грустно.
.27 июля. Отметили день рождения Вадима Ганшина Играли в плохом состоянии духа. «Крючок» «бюллетенит», Наталье плохо с сердцем, у Валеры палец распух, и не баянится… В чеховском «Суде» вместо Крючкова вышел Ганшин. Забыл текст, поперхнулся. Состоялась клиническая потеря серьеза. Что бы он дальше ни пытался говорить, все персонажи прерывали, прыскали, роняли головы в руки, отворачивались к стенке… Так бессмертный Чехов и не дошел по местной публики. Спалось ничего. Получили первую критическую записку. Так и надо.
…28 июля. Купаемся, загораем, волейбол… Вечером – ответственный концерт в Больше-Нарымском Дворце культуры. Прекрасный прием. Прекрасное фойе. Прекрасные подрумяненные киноартисты на стенах. Во время «Горячего сердца» прекрасный зритель сорвал крючок, ворвался в зал и заполнил все проходы. Кроме того, время от времени громко плакало чье-то прекрасное дитя.
….30 июля. Серпантин-шоссе («тещин язык» называют водители). Паром. Пыль. Пункт Серебрянка. Пьем невкусный, но утоляющий морс. А вот и Бухтарминская ГЭС. Сдали в конторе паспорта. Экскурсовод секретарь райкома Денисов. Четыре шлюза, бурная река, шесть турбин справа и канал слева. Высота подъема воды – аж 90 м. Ходишь и ощущаешь свою букашечность. ГЭС еще строится. Рядом громадный бетонный завод. На Иртыше запросто ловится всяческая рыбица. Банкрот Су-понев задержал рыбака с двумя щуками. «Почем продашь свою рыбу?» – «Да сколько дашь, за столько и бери»… Пауза. Женьке дать нечего. Вздыхает: «Да я бы купил…» Конец истории. Занавес.
Дорога на Усть-Каменогорск. Красивее не видел в жизни. Где-то там гора Белуха, китайская граница. Алтай, а мы – все выше. Горные лесные массивы. Шоссе ввинчивается в пики патетических наименований. Смертельные пропасти зеленеют приветливыми стадами кустарников и гигантских пихт. Белые пионерские лагеря в самом сердце массивов. Подъемы и спуски – перехват дыхания. Задержала автоинспекция. Показалась нам корыстной и нетрезвой. Ни за что ни про что обидела прилежного водителя. Итак, с двенадцати утра до двенадцати вечера – дорога. Усталости никакой, ибо – восторг. Город. Сюрпризы: за проделанную работу обком на три дня снял шикарные номера люкс по паре в каждом; на завтра в знаменитом Дворце металлургов объявлен наш прощальный концерт; послезавтра – съемка на телевидении… Правда, афиша традиционно спутала имена классиков русской сцены и озаглавила нас метровыми буквами так: «ВЕЧЕР ВСТРЕЧИ С УЧАЩИМИСЯ ТЕАТРАЛЬНОГО УЧИЛИЩА ИМЕНИ ЩЕПКИНА г. МОСКВЫ».
31 июля. Нервный день. Слава богу, все позади. Все довольны. Теперь мы говорим: «Эх, видел бы нас Этуш…» Комсомольцы комбината и города – добрый и веселый зритель. Мы отвечали на их вопросы и выступали. Мы простились, играя на совесть. Им понравилось все: и баян, и Мольер, и «Теркин», и Чехов, и Шолохов, и романсы Арзиева, и Погодин, и залихватская сценка из оперетты «На берегах Амура» в мастерском исполнении Акульшиной и Ганшина, ну и, конечно, чудесный тенор Вити Кириченко. Фрунзе Кажгалиев вручил под дружные овации зала каждому по грамоте обкома.
2 августа. Вчерашнее телевидение отзывается сегодняшними улыбками. В гостинице, на улице и на вокзале. Непонятно, понравилось народу или не понравилось. Ясно только, что им приятно узнавать «живых артистов». Но мы уже не очень-то живые. Именно за три часа ожидания поезда ощутилась усталость, тоска. Хочется домой ужасно, надоели до чертиков родные лица однокурсников. Слишком велика доза совместного актерского быта. Как же профессионалы накручивают на сотни тысяч километров десятки тысяч повторений одних и тех же номеров? Как они не отупеют и что за безжалостная профессия!…» Дневник окончен.
Третий курс. Мы уже старшие. Мы уже уверенно опекаем младших. Они заглядывают нам в глаза. И глаза излучают тепло сочувствия. Новые вечера и показы. Общеобразовательный курс наук. Военная кафедра. Здесь мы работаем и учимся только благодаря врожденному такту и дисциплине. Во-первых, наша профессия – из самых миролюбивых. Во-вторых, уж больно чудной нам достался полковник. Как вояка он, вполне возможно, был очень хорош, но как педагог он не «рожден был хватом». Отсюда – бесконечные наши шутки и показы насчет его орфографических и мимических «знаков препинания»…
Из новостей жизни – массовые сцены в спектаклях Театра им. Вахтангова, наша практика. Мы всей душой любим «Город на заре», поставленный молодым Евг. Симоновым. Мы рады были играть в этом лучезарном, певучем, грустном, азартном зрелище, где рядом с нами в числе «строителей» нового города весело разгуливали, распевали и делили общую хлеб-соль замечательные молодые актеры Яковлев, Борисова, Ульянов, Дугин, Коровина, Гунченко и более взрослые Пашкова, Греков, Гриценко…
Из репертуара театра того времени невозможно забыть «Перед заходом солнца», «Город на заре» и «Филу-мену Мартурано». На сей последний мы бегали по справкам из училища (очень строги к нам были администраторы) несчетное число раз. Вообще мне помнится, что лучшие впечатления от театра я получал не в креслах, а именно «на своих двоих», отстаивая по три-четыре часа на балконе. Это были (кроме вахтанговских): «Лиса и виноград» с В. Полицеймако, «Каменное гнездо» с В. Пашенной; «Власть тьмы» с И. Ильинским, В. Дорониным, М. Жаровым, М. Шатровой; «Неравный бой» у А. Эфроса и у него же «Друг мой, Колька»; «Катрин Лефевр» с В. М. Марецкой и Р. Пляттом; «Живой труп» с Н. Симоновым; «Маскарад» с Н. Мордвиновым…
А «Филумена Мартурано» вспоминается как волшебная шкатулка, где драгоценности музыкальны, где музыка драгоценна. Итальянская трагикомическая история «благородной уличной женщины» Филумены сильно удалена от быта, от пошлостей, от национальной экзотики. Она разыграна по ажурной партитуре стареющей, но яркой любви. Любовью пропитаны декорации и персонажи, романс «Ах, как мне грустно…» и смешные сцены спектакля. Она гармонична от начала до конца, эта слегка сентиментальная сказка из жизни Доменико Сориано. Рубен Николаевич Симонов и Цецилия Львовна Мансурова играли свой лирический дуэт как подлинно великие артисты психологической школы России. Это не заграничные Доменико и Филумена смеялись и дуэлировали рапирами обидных реплик, плакали и любили насмерть. Это Симонов и Мансурова, прожившие счастливейшие и окаянные, долгие как единый миг, невозвратимейшие годы вот здесь, на московском Арбате, с 1915—1917 годов под одной крышей, потерявшие отца своего и бога Евгения Багратионовича Вахтангова в расцвете его лет, прогремевшие на весь мир «Принцессой Турандот», – вот эти самые Симонов и Мансурова, перед лицом бессмертного суда Сцены не скрывающие горьких ран памяти своей, счастливых звуков поседевшей юности своей, распахнувшие зрителю печальную правду осеннего возраста… да, это они разыгрывают словами русского перевода с итальянского оригинала собственную подлинную жизнь. И сквозь изящную вязь мизансцен и текста пульсирует, просвечивает и захватывает сидящих в зале так и не произнесенная – любовь. Любить, живя и не старея на очень старой планете, любить, не покоряясь превратностям судьбы, любить, храня верность дружбе, любить и творить и умереть на сцене…
«Филумена Мартурано» многому научила молодых вахтанговцев-щукинцев. Спасибо ей.
УЧИТЕЛЯ…
Цецилия Львовна Мансурова. Великая Турандот. Невероятно, залпом прожитая жизнь – от университета и первых репетиций Вахтангова, сквозь голод и отвагу студийцев в гражданскую войну, взлеты и падения 30-х, отчаяния и бессонницы 40-х, прыжки и сюрпризы 50-х – к беспокойной именитой старости 60-х и 70-х годов – до самой смерти. Ей было плохо, многих не узнавала, болела тяжко, но она звонила Евгению Симонову и вела «живые» беседы с самим Вахтанговым… распалась связь времен. Мансурову любили все. Даже те, кого она как бы раздражала.Если любить театр, нельзя не поклоняться таким людям. «Цель творчества – самоотдача. А не шумиха, не успех…» Формула Пастернака сбывается на таких примерах, как Мансурова. Театр, только театр. Ничего, кроме театра. Позволю себе обратиться к старой записи. Мы заканчивали училище. Нас влекло вперед. Доделывались последние работы. Я случайно зашел в 23-ю аудиторию, где мои товарищи репетировали с Цецилией Львовной. Напросился посидеть. Она не только разрешила. Лишь она одна могла так отблагодарить за внимание к труду товарищей: она вместо урока, сама того не желая, обратила ко мне свое нервное, звонкое красноречие да так до самого звонка и не остановилась… Потом мы все дружно расхохотались – экий парадокс. Но сказать, что урока не состоялось, никто бы из нас не посмел. Всю жизнь она и в репетициях, и в институте, и в театре, и в кино, и в гостях вела один и тот же рассказ – историю актрисы Мансуровой. Я видел и знаю актеров Театра Вахтангова, которые за глаза подшучивали над ней… Мне их искренне жаль, несчастных, глупых, рассудительных. Как ни велик соблазн прагматизма, но в искусстве всегда держат верх безоглядная отвага чувств, «страстность», непохожесть и снова – одержимость. Итак, запись 17 мая 1961 г.: «Приспичило записать. Сегодня днем нахально напросился посидеть на репетиции у Мансуровой. Заговорила так, что до сих пор не могу съехать на родной ритм мысли. Нервные центры все еще копируют ее рваную речь: „Да? Хотите посмотреть? Молодец. Садитесь, Смехов“. Свой стол она ставит не между собой и актерами (как все), а как-то боком, выворотно, под левый локоть. И я сел в „шахматном порядке“ от нее. Но начать репетицию так и не смогла. За то, что я пришел просто так, на меня был обрушен целый поток. Не слов, не фраз – а тем. Всяческих. Самоперехлестывающихся. Нервная неровность интонаций. Холмистые спады с низов на верхи голоса. Словно она тебя на санях промчала по горкам, и вниз, и снова вверх. При этом – высокая речевая культура. Самоконтроль. Юмор на страже безопасности. Ветвистая жестикуляция с обязательным задеванием всех элементов собственной одежды, а главное – прически, волос… «Рыжая Турандот» 1922 года сейчас, через сорок лет, ничуть не старше, ей-богу. Просто – больше видела и пережила…
«Я, знаете, очень люблю все узнавать про своих учеников! Вот Женя – я все знаю! Женя, ты женишься? Не ври, видела. У него, товарищи, размилейшая дама. Я всех… У меня, знаете… А Юра скрывал, скрывал… Ну бог с ним. Я с ним мало работала. Я все должна знать про учеников. А правда! Ну чтобы из них вынимать эмоции. Я же опираюсь на живые ассоциации. А как же! Да! Это странная вещь – общение, о! Вот Евгений Багратионыч, знаете? А мы-то как сложно общаемся в жизни, ого! Вы меня, Смехов, не просто слушаете, правда? Вы же успеваете замечать и замечаете, черти! Какая я там – похудела, не знаю, постарела, черт меня знает… ну, что я и немного кокетничаю и довольна, что меня хорошо слушают, и… о, а на сцене! – всегда общаются плоско, глупо! а сколько упускаем в жизни… вот ведь бывает… а мы с Елизаветой, с Алексеевой, знаете, вместе когда жили… кошка… такая кошка, а мы наблюдали… это война была гражданская, да? Наблюдали – кошка с мышкой общались! Была у Елизаветы кошка… брр! – неприят… нехорошая… а звали Матрешкой… потом Лизу Матрешкиной мамой звали… бро! да, соседский мальчик играл с кошкой во дворе, а Елизавета из окна: „Матрешка! Матрешка!“ – „Иди, Матрешка!“ Этот мальчик-то ей: „Иди, тебя мама зовет…“ Смешно. А вот и смотрим: мышка… а я… у меня, знаете… фу, ненавижу мышей, ей-богу! Но этот какой-то слабый был, жалкий – дотронуться даже хотелось… война была, голод – жалкий мышонок… И вот раз выскользнул мышонок из щели… А кошка лапой рраз – обхватила, но не ест! Да. Не ест, а водит, гладит – ух, садистка. Нас с Елизаветой можно было снимать – цены бы фильму не было – так мы, наверное, на это глазели… Да нет, и не съела! Не съела! А вдруг оставила – ого, и вроде отвернулась, дрянь… А сама спиной ли, задницей, хвостом – не знаю, – но чует! Общается! А рожа – прямо человеческая, вот так – „и я не я, и лошадь не моя!“… Но только лишь мышонок оправился от страха, только… и так – юрк! А она – черт ее знает как! – РРАЗ! – и опять в лапу его… обхватила… и держит… довольная… Вот, я говорю, какое общение? Ха-ха-ха! Возбудители должны жить на сцене – во! Ну, идите, ладно, не мешайте работать. (Я не ухожу.) Гм-м. А скоро вам в Куйбышев? Да? Хорошо… Там моя ученица… Сильверс Нелли… симпатичная…я к ней всегда ласково… а она так сурово держится… я-то сама человек довольно тонкий… и она меня очень растрогала… когда мы в Куйбышеве… с гастролями…
Да, дисциплина у нас, конечно… не такая была… а вот я о себе… тогда голод, разруха была… и мой муж устроил… ну, и мы по Волге… в деревушку, а там его родственники… и вдруг корова! Понимаете? Тогда– и вдруг корова! И вдруг Юра Завадский… он тогда уже у нас чин был большой… и даже все равно за мной немного ухаживал… «Тебе, – говорит, – Евгений Багратионович роль, – говорит, – главную… и надо ехать в Москву… репетировать…» Ну, а я только пискнула: «А как же отпуск?…» И все! И что там было… прихожу… ну, и говорят: «Мансурову к Вахтангову!» Это как сейчас бы простого студента ну, не знаю… в кабинет к министру! Так мы боялись… я и стою, и дрожу у двери – а в другом конце кабинета… за столом – он. Вот вам буквально его фраза, которая во мне все перевернула – на всю жизнь: «ВЫ!!! (а в подтексте – сопливая дура…) КОТОРОЙ!! (а в подтексте – такая-рассякая) Оказана честь!!! Играть такую РОЛЬ!!! И ВЫ!! (А в подтексте – ничтожество, дрянь, девчонка.) И вы сме-е-те!! Просто подумать (Вы представляете – подумать…) СОГЛАШАТЬСЯ ВАМ ИЛИ НЕ СОГЛАШАТЬСЯ??!! ВОН!! За одну эту мысль я вас выгоню к чертовой бабушке!…»
Выгнать-то он бы меня не выгнал… я хорошо играла… работала много… это первый срыв… но уж, конечно, больше я такого и подумать не могла… никогда…»
…На третьем курсе взяли старт два будущих дипломных спектакля. Вл. Шлезингер репетировал «Мещанина во дворянстве» (помогал ему Л. Калиновский). Вл. Этуш и Ю. Катин-Ярцев работали над «Горячим сердцем» А. Н. Островского.
К чеховскому юбилею шестеро из нас приготовили самостоятельно «Палату номер шесть». Работа была тяжелая, чаще всего поздними вечерами, и вроде отмечена была признанием… Но я, игравший Ивана Дмитрича, как главный итог вынес огорчительную мысль: «не дорос». Каждому овощу свой срок. Однако для опыта, для закалки – это тоже достойный тайм. Очень много пришлось поездить по концертам. Училищное командование «не простило» дружного хохота в гэзэ, и «виновники» комедийных сценок (в том числе и мой дуэт с Таней Акульшиной из «После бала» Погодина) принуждались к шефским выступлениям. Спустя рукава играть не удавалось. Если выезжали в больницу, где лежал М. Астангов, то тут же в «Двух веронцах» выступал сам Этуш. Если дважды пришлось играть в единственной тогда английской спецшколе в Сокольниках, то в зале среди родителей сидел не только И. Ильинский, но и сам Борис Захава… На наших вечерах и выступлениях все чаще можно было видеть «солидных» театралов из числа писателей, режиссеров, технократов и… кинодеятелей.
Так уж водится, что эта публика торопится заранее, со школьной скамьи, разглядеть раньше других и будущих Ермоловых, и будущих Качаловых, и будущее звездное небо отечественного кинематографа. Разглядывали, разгадывали, шумно пророчили будущую славу. Об этом промолчим.
Третий курс пройден. Позади двенадцать пятерок (одна из них, экстраординарно, «пятерка с плюсом» Юрию Авшарову за Учителя фехтования в Мольере), двенадцать четверок, ни одной тройки: курс признан одним из самых интересных. Позади летняя офицерская стажировка.
У меня лично позади – еще и сумасшедший стихопад лирики. И я, как главный редактор газеты «Щукинец» и журнала «Рост», обрушил собственные вирши на неповинное читающее студенчество.
Четвертый курс. Финишная прямая («этушная прямая»). Полный расчет по всем предметам. Традиционная помощь младшим собратьям (и со-сестрам) – добрым словом, «богатым» опытом, соучастием в самостоятельных отрывках и в постановке оных. Вечера и праздники, диспуты и концерты, отдыха никакого. Все худеют – повально, буквально и фатально. Однако главное – в выпускных спектаклях. Наибольшая часть молодецких сил и упорства – именно туда. Я занят повсеместно, и, кажется, что-то удается – и в роли Ковьеля у Шлезингера, и в роли разбойного безобразника Наркиса в «Горячем сердце». Кроме того, помогаю выпуску современного спектакля «Щедрый вечер», где и сам немного играю, и руковожу бригадой «рабочих сцены» с первого курса. Как мы когда-то передразнивали с восхищением интонации и трюки персонажей Ливанова, Иванова, Бурова, Цубис-Гошевой или Державина, так сегодня нас «пока-8ывают» друг другу за нашей спиной наши младшие товарищи, наша смена.
Параллельно заботам дипломных постановок ведутся нервные поиски трудоустройства. Правда, наше училище столь знаменито, что главрежи и директора сами толпятся у наших учебных подмостков… За год до своей кончины меня посетила незабвенная Варвара Ивановна Стручкова; она ласково и почтительно оценила мой труд в Мольере за кулисами учебного театра ГИТИСа, куда иногда выезжали дипломные представления… Так мое актерское детство мудрым словом благословило отрочество на долгое и небезопасное странствие – в будущую Зрелость.
Я получил диплом с отличием, и теперь мои близкие, а также все друзья, во главе, конечно, с блестящим мехматовцем Андреем Егоровым, имели случай убедиться в правильности моего выбора, сидя в зрительном зале училища им. Щукина. Особенную известность приобрел в Москве спектакль «Мещанин во дворянстве». На него ходили, как на изюминку сезона. Его записывали для радио, снимали для телевидения, его посещали по нескольку раз театралы, это было признано блестящей удачей вахтанговской школы, Владимира Шлезингера, Зиновия Высоковского – Журдена и всех участников. Так писали в газетах, так говорили на словах. Откуда-то явились слухи, что Рубен Симонов, чрезвычайно одобривший спектакль вместе с худсоветом театра, собирается принять в свою труппу чуть ли не одиннадцать человек.
А мы, привыкшие смело критиковать свой театр в утечке уровня и старых достижений, мы трепетали и ждали. Это было время той молодой прозы, в которой декларировалась мысль об освоении столичными жителями просторов родной страны. Я верил книжкам, как самому себе. И я решил (опять-таки чуть ли не вопреки родителям): в чем дело? Жизнь прекрасна? Прекрасна. Удивительна? Так точно. У меня в руках хорошая школа? Великолепная. Московские театры кажутся мне какими? Не скажу. Но намекну: застоявшимися и чересчур высокомерными казались мне столичные театры. И переговоры, предложения, пробы были мною «единогласно» отвергнуты, я посоветовался с Захавой, с Новицким, с Этушем и решил ехать. Захава предложил: в Куйбышев. Огромный город, старинный театр, новый хозяин (предвоенный выпуск Б. Е. к тому же) – перспективы и т. д. Явились на «Мещанина» и упомянутый главный режиссер по имени Петр Львович Монастырский, и директор Лидия Ивановна Григорьева. Я им «подошел», они меня брали, обещали, миловали и ласкали. Ну, не чудо ли? Чудо. И я уехал в Куйбышев. На три года. Но через год буквально дезертировал, удрал… Как мечтали чеховские героини – «В Москву! В Москву! В Москву!»…
…Рассказ о театральном училище, может быть, и затянут, но для меня это – лишнее свидетельство высокой степени Добра, внушенного нам, щукинцам, Учителями и атмосферой двадцать с лишним лет назад.
УЧИТЕЛЯ…
Борис Николаевич Симолин. Учитель истории изобразительного искусства. Учитель жизни: вот как рождались, цвели, мучились, побеждали художники, вот как надо бы жить. Учитель Игры: вот как шалили, выдумывали свои картины и каноны эти дьявольски забавные, чудесные Леонардо, Буонарроти, Веласкесы, Врубели, Поликлеты и Малевичи…Он погиб на вздохе, нежданно-негаданно. Борис Николаевич успел при жизни так влюбить в себя театральную Россию – ведь он учил много поколений (и многих вузов), – что его имя служило как бы паролем. Для нормального тщеславного художника смерть означает перевес хвалы, отмену хулы, торжество преклонения. Симолин снискал все при жизни, ему незачем было умирать. Но ему почему-то это понадобилось. Борис Николаевич поторопился. Если бы я еще кого-то из художников узнал по его черте – по абсолютному отсутствию тщеславия, я бы успокоился. Значит, так бывает. Нет, только Симолин – при всей своей известности и среди актеров, и среди художников, и среди театралов – позволил себе индивидуальную роскошь полной независимости от тщеславия. Борис Николаевич, чья каждая лекция была подарком и произведением искусства, влетал в 30-ю аудиторию всегда с небольшим опозданием. Он тащил с собою папки с репродукциями или ничего не тащил. Но его приход не был явлением преподавателя. Это влетал к нам ветер истории искусств, вольный ветер художества, учитель-артист. Говорят, постановочному факультету Школы-студии при МХАТе он то же самое трактовал совсем иначе – фактологически, аналитически и даже академично. Так, он считал, им полезнее. Но в это трудно поверить. Ибо, глядя на него на наших занятиях, невозможно было представить какого-то иного Симолина. Итак, он влетал в аудиторию вместе с историческим ветром эпох и народов. В его рассказах преобладала эмоция, но она была продуктом великих обширных знаний. Способ его рассказов – это словесная живопись, правдивейшие описания только что испытанных чувств. Только вчера вечером он расстался с Паулем Рубенсом, и вот вам, граждане, что это за человек. Только вчера ему встретился его давнишний приятель Сандро Боттичелли, и вот вам его дела у Лоренцо Медичи, в Сикстинской капелле – пришел, сотворил и исчез… Борис Николаевич рисовал словами суету и детали городов, эпох… и братство «барбизонцев», и будни «передвижников», и несчастную жизнь Ван Гога или Саврасова… Во время жарких лекций перед впечатлительными очами студентов вдруг возникали мадонны с младенцами, Вестминстерское аббатство, воспаленные персонажи Эль Греко, портреты Греза, Рембрандта… И то, чего не хватало в папке с репродукциями, он сам, Борис Николаевич, изображал собственным телом, мимикой, руками… И таинственно улыбался Моной Лизой, и трагически хмурился роденовским Мыслителем, и был замечательно хорош в роли Неизвестной Крамского…
Он шел по улице Вахтангова, с готовностью отвечая на приветствия, чуть выдвигая правое плечо вперед, как бы прислушиваясь к чему-то… В сереньком потертом костюме, с неизменным галстуком, а галстук с заколкой, а воротник кремовой сорочки чуть топорщится… Старые башмаки, вечная небрежность к внешнему виду, к быту и вообще к своей персоне… Да, на голове очень милая тюбетейка. А в руках – обязательно костяной, кажется бордовый, мундштук. Входит в аудиторию. Прокуренным, низким и озабоченным тоном, не потеряв темпа ходьбы: «Здравствуйте, товарищи! На чем мы остановились в прошлый раз? Так. Ренесса-анс…» И глаза подымаются кверху, а руки совершают вечную манипуляцию; достать пачку мятой «Примы», уполовинить сигарету, вставить в мундштук, убрать пачку, достать спички… «Ренесса-анс…» Все готово, чтобы закурить. Но зажженная спичка застыла без дела, ибо явился Ренессанс… «О, это было счастливое время… Человечество нарушило законы возраста… Оно переживало снова свое детство – да еще какое! Вы представляете себе улицу старой Флоренции…» Оживает улица старой Флоренции, но спичка добирается своим огнем до пальцев Бориса Николаевича, пальцы вздрагивают (он-то не вздрагивает, он сейчас в Италии), зажигается новая спичка, сигарета вот-вот прикурится… Нет, все-таки что там было во Флоренции… как поживает Микеланджело и что задумал Рафаэль… В разгаре лекции учитель закурит, обожженные желтые пальцы вслед за сизым дымом поплывут вверх… И вот вам являются образы прошлого, совершенно живые и мятежные лица великих мастеров… На экзаменах он был, что называется, слишком добр. Откуда бы вы ни взяли свой ответ – из головы или из шпаргалки, он будет вам кивать и поставит высокую оценку в зачетку. Разве дело в вашей подготовке к экзамену? Бог с ними, с зачетками. Они забудутся и перечеркнутся тысячу раз. Но навечно сохранится в памяти того, кто это слушал и видел: спичка догорает в руках, сизый дым подымается к потолку аудитории, чтобы из него реально возникли картины и скульптуры, бессмертные лица художников, их голоса, и темперамент, и сама жизнь… Когда я бродил по Парижу и глядел не нагляделся на Нотр-Дам, на работы Родена, Шагала, Ренуара, Фрагонара и Ван Гога, на ажурные переливы улиц и домов, на волшебное объятие бесконечных решеток… я не мог отделаться от грустного, радостного ощущения: сизоватый колорит волшебного города только что родился из-под рук Бориса Николаевича Симолина, здесь всюду слышатся его низкие, хрипловатые интонации и чудится запах этого легкого дыма, взлетающего к потолку 30-й аудитории…