– Это что ж – мы вроде как сиделками будем? – уже сообразил Антон.
   – Вроде! – передразнил его Щусь и саркастически фыркнул. – Как посмотреть. Сиделки у него не задержались – мало тебе не покажется.
   Они вышли из подъезда и зашагали в сторону станции метро. Прохожие оглядывались на их повязки, и Белогорский ловил себя на желании идти со скрещенными руками, прикрывая эмблему ладонью. Он понимал, что это будет выглядеть нелепо, и потому задирал подбородок, а шаг начинал вдруг печатать, хотя в армии никогда не служил и терпеть не мог военных. Щусь сосредоточенно семенил рядом, размахивая руками. Задыхаясь, он на ходу рассказывал:
   – Атасно поганый дед. Угодить невозможно. Завел себе, знаешь, тетрадочку, и пишет в нее – кто и во сколько явился, что принес, да как посмотрел. Не дай бог что-то пообещать и не сделать! Вонь подымется до небес. Попробуй, вякни в ответ!
   – А зачем такого обхаживать? – удивился Антон.
   – Живой, вот-вот помрет, – Щусь с осуждением покосился на Антона. – Должны – и все, и все вопросы побоку. Жизнь – святая штука, ее беречь надо.
   Белогорский, никак не ожидавший от пройдошеского Щуся высоких сентенций, смущенно замолчал. Но и Щусь, в свою очередь, испытал неловкость. Говорил он искренне, однако говорил не до конца, и чувствовал себя обязанным досказать правду.
   – Ну, и квартиру обещал оставить тому, кто утешит на старости лет, – признался Щусь.
   Антон закатил глаза.
   – А-а! Вон оно что! С этого и начинал бы!
   Его спутник хотел возразить, но не смог, понимая, что иной реакции и ждать не приходилось. Вспомнив, что «УЖАС» чрезвычайно ревностно относится к идейной чистоте движения, Щусь выругал себя последними словами.
   – Но ведь не нам же будет квартира? – развил мысль Антон.
   – Ха! – только и мог ответить Щусь, качая головой.
   – А кому? – не унимался провокатор. – Ферту?
   Тут уж Щусь не сдержался:
   – Много болтаешь, друг! И к тому же – не по делу. Да Ферт – шестерка! Над ним – ты знаешь?..Ладно, забыли. Короче, движению, а не нам. И не Ферту. Жалованье – как считаешь – из чего тебе заплатят?
   – Тоже верно, – Антон пошел на попятный. – Какое мое собачье дело? Бабки капают – и хорошо.
   По дороге к метро напарники не забывали делать добрые дела – подавали попрошайкам, удаляли с тротуара бутылочные осколки, мягко журили малышей, норовивших перебежать дорогу, где не надо.
   Им несколько раз попались на пути коллеги, одетые по уставу. Друг друга полагалось поприветствовать вежливой улыбкой и небрежным поклоном; Белогорский внезапно отметил, что шедшие навстречу сотрудники «УЖАСа» поздоровались с ним от души, не ради протокола, и в сердце его постучалась нежданная весна. Ему наконец-то повезло вписаться в некий клан, стать членом социума – а до вчерашнего дня его раздражало само по себе понятие общества. Колесо кармы все-таки провернулось – возможно, в последний миг; возможно, тогда уже, когда призрак самоубийства готов был шагнуть за пределы положенной пентаграммы и материализоваться.

6

   Польстер оказался древним пергаментным старцем; у него был блестящий сахарный череп и серьезные, карего цвета глаза, смотревшие невинно и грустно. Жил он попеременно то в постели, то в инвалидном кресле, из квартиры выезжал разве что на балкон.
   – Добрый день, товарищи, – заявил он с порога. – Товарищ Щусь, вы обещали мне… – Польстер нацепил очки и суетливо полез себе под плед. – Сейчас, сейчас, обождите… – На свет появилась аккуратная тетрадочка, в которой – помимо хронологических данных – мелькнули разноцветные графики. Как выяснилось позже, каждая кривая соответствовала тому или иному сотруднику «УЖАСа» и каким-то труднопостижимым образом выявляла эффективность его работы. Антон содрогнулся, уверившись в полном помешательстве старца. Но он ошибался – будь помешательство полным, все стало бы намного проще. Безумие, однако, затронуло только отношение Польстера к окружающему миру, но формальная логика нисколько не пострадала.
   – У меня записано: десять сорок пять, – объявил старик недовольным тоном. – А сами пришли в одиннадцать ноль четыре.
   – Мирон Исаакович, – Щусь хотел что-то объяснить, но Польстер остановил его жестом.
   – Товарищ Щусь, поймите правильно, – и в клятвенном заверении он прижал к груди коричневые тонкие руки. – Я не хочу говорить про вас дурно. Но войдите в мое положение! Я, – и Польстер стал тыкать в раскрытую тетрадочку скрюченным пальцем, – я человек старого воспитания, привык к дисциплине. Если мне сказано ждать кого-либо во столько-то и во столько-то, я подчиняюсь. Я планирую свой распорядок дня, испытываю положительные эмоции, во мне просыпается известный интерес к жизни…Однако проходит время, мои ожидания напрасны – как же мне быть? Плюнуть на все и не брать в расчет? Но я не могу, вы понимаете, я не могу, – Польстер почти перешел на визг. – У меня внутри все обрывается, я пью валокордин, мне ничего не помогает…
   – Я все понял, – скорбно прошептал Щусь и невольно тоже прижал к груди руки. – Впредь, Мирон Исаакович, это не повторится. Вы уж извините – сегодня у нас появился новый товарищ, и мы, конечно, с учетом тяжести и сложности вашего состояния, должны были его подробно проинструктировать. Ведь ваш случай особый, мы не могли привести к вам неподготовленного человека…
   Антон только диву давался – откуда взялся у Щуся такой слог? Польстера услышанное удовлетворило, хотя он всячески старался этого не показывать, – с недовольным лицом развернулся и молча покатил в гостиную.
   – Включи ему Скрябина, – шепнул Антону на ухо Щусь. – Кассета – в кассетнике, я – на кухню.
   Антон деловито обогнал ездока и уверенно вдавил клавишу. Польстер, не обращая на его действия никакого внимания, подъехал к письменному столу, спрятал тетрадочку в выдвижной ящик и запер на ключ. Поморщившись, он потребовал убавить звук, Белогорский подчинился.
   – Как вас величать? – осведомился Польстер начальственным тоном. Из того, что тетрадочку он убрал, Антон сделал вывод, что память у деда отменная и записи он делает из нездоровой любви к этому процессу. Антон назвался, Польстер сделал вид, что не понял, и переспросил – уже выше на тон или на два, стажер отрекомендовался вторично.
   – Товарищ Белогорский, – попросил Польстер умиротворенно, – приоткройте, пожалуйста, дверь на балкон. В комнате нечем дышать.
   Антон подскочил к балкону, слишком сильно дернул за ручку, державшуюся на честном слове, и та осталась у него в руке.
   – Щусь! – закричал дед злобно. – Немедленно идите сюда! Немедленно!
   В комнату влетел перепуганный Щусь.
   – Вон отсюда! – орал Польстер. – Это настоящее издевательство! Я сию же секунду позвоню товарищу Ферту!
   – Быстро уматывай, – прошипел, не глядя на Антона, сквозь зубы Щусь. – Жди меня на лестнице.
   Белогорский, весь дрожа от ярости, выскочил из квартиры. Он навалился, тяжело дыша, на перила и с полминуты тупо рассматривал лестничный пролет. Потом, немного успокоившись, закурил, спустился по ступенькам и пристроился на подоконнике. С ситуацией все было ясно, с последствиями – нет. Идти ему, в любом случае, было некуда. Оставалось дождаться Щуся, как Щусь и велел, и Белогорский запасся терпением. Ждать пришлось довольно долго; за сорок пять минут по лестнице поднялось и спустилось не меньше пятнадцати человек, и каждый смотрел на повязку и форму Антона недобрым взглядом. «Черт меня попутал,"– подумал тоскливо Антон, кляня на все лады услужливый „УЖАС“. Наконец, вышел Щусь, в руках у него была огромная продуктовая сумка.
   – Погань плешивая, – выдавил из себя он, щуря глаза. – Не бери в голову, он такой номер уже откалывал. Выше голову, коллега! А что ты думал – есть такие дураки, кто за просто так заплатит тебе полторы сотни?
   – Он застал меня врасплох, – покачал головой Антон Белогорский. – Теперь-то я ученый. Ну, не приходилось мне раньше…с такими…в общем, ты меня понял.
   Щусь в который раз посмотрел на часы и подтолкнул его:
   – Хоть до магазина проводи, раз такое дело. Нет, ты только подумай: вчера забили холодильник доверху. Слон – и тот бы треснул по швам. Сейчас открываю – шаром покати! Ни хрена себе, думаю!
   – Может, нарочно в сортир спустил, – предположил Антон, поразмыслив.
   – Кстати, запросто, – согласился, прикинув, Щусь. – Или, как недавно, померещились какие-нибудь точечки черненькие в жратве…
   Морозный воздух несколько освежил обоих; до ближайшего гастронома новые тимуровцы дошли в молчании.
   – А мне куда? – спросил Антон, останавливаясь у входа.
   – Не знаю, – пожал плечами Щусь. – Хочешь – загляни на базу. Может, кого и найдешь. А не хочешь – ступай домой. Это, наверно, будет правильнее, отдыхай. У нас же не какие-нибудь церберы, ты ж не виноват.
   – Не виноват, – повторил вслед за ним Белогорский. Помедлил и поинтересовался:– Вот еще насчет идеологии, – он криво усмехнулся, ему было неудобно беседовать на возвышенные темы. – Эта самая…жизнь, – проговорил он с трудом. – Жизнь и этот старый хрыч – как они друг с дружкой вяжутся с точки зрения конторы?
   Лицо Щуся сделалось, словно высеченным в мраморе.
   – Никогда т а к не спрашивай, – сказал он, чеканя слова. – Никогда. Жизнь священна, даже у хрыча, все остальное – ничто. Есть еще вопросы?
   Антон замотал головой.
   – Тогда я пошел, – заявил снова знакомый, из мяса и костей, Щусь. – Тебе оплошать простительно, а мне – нет. Ферт мне голову откусит.
   Антон поднял руку, прощаясь, и только некоторое время спустя, уже в вагоне метро, ему пришло в голову, что он использовал нацистский жест.
   Он вошел в родную,пропахшую дешевым табаком, темную даже днем квартиру, включил свет. Обвел взглядом разбросанные там и сям вещи, немытую посуду, старый календарь на стене. Активным ли, пассивным ли способом утверждал он жизнь в своем собственном доме, но с «УЖАСом» она покуда не имела ничего общего. События последних двух дней воспринимались как сон – неизвестно только, дурной или хороший. Сны, как правило, такими и бывают – неопределенными в этическом отношении. Белогорский вспомнил, что человек отводит сну добрую треть жизни, и подумал – с несвойственной глубиной мысли, – что третью часть жизни человек проживает вне знания плохого и хорошего.

7

   Поудобнее устроившись на сиденьи автобуса, Антон втянул голову в плечи, сунул руки в гарманы галифе и изготовился дремать. Ночью он спал неважнецки: снова привиделось нечто дурацкое, с гоголевскими вкраплениями. Антон был гостем на украинских почему-то посиделках, где собрались всякие девицы и утешали свою подругу, которой в чем-то крупно не повезло. Они ее баюкали и заговаривали ей зубы до тех пор, пока не уронили прямо на руки какому-то парубку – те тут же обвенчались, совершили коитус и куда-то целенаправленно пошли. По дороге молодой супруг грубо ругал новобрачную – все пуще и пуще; сам же он делался все гаже, уродливее. Наконец, своими словами он превратил жену в куклу, обломал ей руки-ноги и бодро – будучи уже не поймешь, чем, – зашагал дальше, размахивая какой-то частью ее тела. На этом месте картина сменилась, и Антон увидел себя, одинокого и потерянного, среди неподвижных голографических носов, выменей, голеней и предплечий.
   Но в пасмурном Антоновом огне, который жег угрюмо и лениво ему сердце, виновен был не только мерзкий сон. Перед тем, как лечь, Антона угораздило вновь – совершенно случайно – поглядеть в черноту окна. Он, между прочим, успел напрочь позабыть о своем вчерашнем наблюдении, но вспомнил о нем очень быстро – в ту же секунду, когда опять узрел на холодной скамье неподвижный силуэт с затененным лицом. Мысль о совпадении Антон отбросил. Совпадение чего и совпадение с чем? Оцепеневшая фигура приковывала взор и наводила страх. От всей души желая себе не делать этого, Антон отвернулся, сосчитал до пяти и снова бросил осторожный взгляд на окно. Скамейка опустела, россыпи желтых присмиревших листьев были покрыты тончайшим слоем первого снега.
   И подремать никак не получалось – глупые страхи питали и умножали и без того невеселые думы. Антон открыл глаза и обреченно уставился на запись, сделанную чернилами по обивке переднего кресла. Слова «Ingermanland» и «Annenerbe» красовались в окружении варварских разрезов и просто дыр. Белогорский видел подобное не впервые, но не имел представления, кто и зачем это пишет и режет.
   Коквин сидел по левую руку от Антона и занимался дыхательной гимнастикой по какой-то незнакомой широким кругам системе. Лицо его было абсолютно спокойно, веки полуприкрыты, кисти ровно и неподвижно покоились на коленях. Ритмично раздувались ноздри, мерно вздымалась и опускалась отутюженная гимнастерка, увешанная неизвестными пока Антону знаками отличия. По бокам грудной клетки были аккуратно протянуты два тонких кожаных ремня, замыкавшихся на тугой пояс. Смотреть на звеньевого было не очень приятно, и Антон переключил внимание на окно, за которым увидел мокрый хвойный подлесок и свежий снег-полуфабрикат. Автобус разогнался, но пейзаж не баловал разнообразием. В памяти Белогорского всплыл намозоливший глаза домашний натюрморт, и он подумал, что пейзажисты – народ тоже ограниченный и убогий. Секундой позднее Антон – одновременно и тревожно, и лениво – попытался вообразить, что ждет его впереди. Была у него такая скверная привычка – время от времени уноситься памятью в былое, вспоминать себя в какие-то определенные день и час и делать безуспешные попытки воспроизвести незнание сегодняшних событий. Он старался не заглядывать в прошлое слишком далеко, иначе груз уже свершившегося будущего становился непомерно тяжел. Если его ненароком заносило в годы отрочества, то немедленно, без всяких усилий, возвращалось ощущение театральной премьеры, когда свет уже погашен, занавес освещен огнями рампы и вот-вот поднимется, сопровождаемый пением скрипок. При мысли о том, что случилось с ним в последующие годы, Антон стискивал зубы в ярости и тоске. В пятнадцать лет, ожидая подъема занавеса, он никак не предполагал увидеть за ним раскаленное сердце, уничтожающее своим появлением черный череп. Вот и теперь: что вспомнится ему – не скажем, через десять лет, но хотя бы сегодняшним вечером? Но ко времени, когда ответ уже будет получен, сей праздный вопрос лишится смысла окончательно.
   До больницы было около часа езды. На берегу моря, среди сосен, расположился полусанаторий-полухоспис. Отведенное под хоспис крыло создали, исходя из неприкрытых коммерческих соображений. Сутки в отдельной палате, с уходом и кормлением, стоили баснословно дорого, но для пациента, к которому ехали Коквин и Белогорский, это не имело значения. Во-первых, он был видным банкиром, а во-вторых, для него больше – по причине заболевания – вообще ничего не должно было иметь значения. Но с последним мог согласиться лишь человек наивный, с банкиром не знакомый. Потому что на деле для банкира имело значение решительно все, и в этом Антону предстояло убедиться на собственном опыте.
   Ранним утром, принимая Белогорского в центральном офисе, Коквин провел детальнейший инструктаж. Щусь немного приукрасил положение вещей, когда заявил, что Антону, как новичку, ничего не сделают. Его не урезали ни в деньгах, ни в правах, но выговор был настолько строгим и жестким, что, право, Антон лучше бы заплатил какой-нибудь штраф.
   Коквин, разбирая его поведение, давал понять, что, случись такое еще хоть раз, к виновному применят санкции исключительно строгие. Хоть он ни разу не сказал о смертной казни, но могло показаться, что она – пока еще в иносказании – с неумолимой неизбежностью вытекает из его слов.
   Поэтому настроение Антона было испорчено. Закончив выговаривать, Коквин подробно рассказал ему о своенравном банкире. Выходило, что под Петербургом, в курортной зоне, обосновалось мифическое чудовище, взалкавшее ежедневных кровавых жертв. Дни (кто знает? может быть, и часы) монстра были сочтены, но ему самому никто об этом не говорил. Похоже, он был до зарезу нужен кому-то важному, этот банкир. О высоте его положения можно было судить уже по тому, что в посетителях у него значились губернатор города, несколько депутатов Федерального Собрания, вице-премьер и прочие авторитеты. Он был нужен если не живым, то во всяком случае, полным надежд на выживание. Это позволяло высосать из него дополнительно еще сколько-то денег; Антон не сомневался и в мотивах «УЖАСа» – предприимчивый Ферт вряд ли прошел бы мимо такой соблазнительной возможности урвать побольше. И вот семидесятилетний бизнесмен, страдавший поначалу раком предстательной железы, а вскорости – и раком практически всех внутренних органов, включая позвоночник, лежал без движений, парализованный, не способный пошевелить ни рукой, ни ногой, и требовал знаков внимания от многочисленной армии холопов. Его феодальное мышление нашло, наконец, благодаря болезни, наилучшее практическое применение. Чуть что было не так, деспот приказывал соединить его с кем-либо из великих и, жалуясь на дерзких ослушников, нагло врал – соответствуй действительности хоть четверть его претензий, виновники были бы достойны пожизненной ссылки на урановый рудник. А потому не приходилось удивляться тому, что в конечном счете все до последнего, даже самые нищие сотрудники больницы наотрез отказались иметь дело с хулиганствующим барином-смертником.
   Врачи и медсестры с непроницаемыми лицами, молча, оказывали ему положенные услуги, но не больше. Что касалось сиделок, массажистов, методистов и психологов, то все они разбежались, и банкир очутился в положении, когда некому было вынести за ним судно. Но он не извлек из случившегося никаких уроков, и только яростно названивал в правительство.
   Все больничное окружение откровенно желало ему скорейшей смерти, но та не шла, а пациент пребывал в полной уверенности, что рано или поздно встанет на ноги. На фоне прочих «УЖАС» повергал медицинских работников в изумление: терпению и выдержке его сотрудников не было предела, и неказистые лицами, но в форме весьма привлекательные молодцы хоть и сетовали порой на очевидные трудности, искренне желали своему подопечному долгих лет жизни. Однажды некий санитар попробовал рассмешить их предводителя циничной, грубой шуткой, имея в виду упования пациента на выздоровление. Звеньевой (им в тот день оказался Свищев) посмотрел на шутника таким взглядом, что тот моментально сник, а через пару дней и вовсе подал заявление об уходе.
   …Час пролетел быстро; Коквин тронул Белогорского за плечо. Антон выбрался в проход и некоторое время топтался без дела, так как почти все пассажиры выходили у больницы, и образовался затор. Потом, уже стоя снаружи, он проводил взглядом озабоченную, деловитую вереницу людей, нагруженных сумками и пакетами. В глубине души Антон заранее им позавидовал – несмотря на печальные обстоятельства, неизбежно сопряженные с посещением лечебных учреждений. У входа их встретил Недошивин, и по лицу его несложно было догадаться об изнурительной, бессонной ночи. Коквин поздоровался с ним за руку, потом поздоровался и Антон. Недошивин протянул ему руку небрежно, глядя не на него, а на звеньевого.
   – Докладывай, – приказал Коквин и пригладил ладонью жидкие светлые волосы.
   – Клиент безнадежно плох, – отозвался Недошивин. – Врач считает, что состояние ухудшилось. Возможен любой вариант.
   – Даже сегодня? – Коквин изогнул бровь. Антон уловил в его вопросе – наряду с понятным страхом допустить смерть клиента – необычное возбуждение.
   Недошивин шмыгнул носом и кивнул.
   – Может, через пять минут; может, через неделю.
   Коквин презрительно скривился:
   – Медики есть медики. Черт с ними. Какие-нибудь эксцессы были?
   – Из ряда вон – ничего. Но на его характере ухудшение общего состояния не сказалось.
   – Ясно, – Коквин поправил ремни и весь подобрался. – Свободен, разрешаю идти! – объявил он Недошивину и перевел взгляд на Антона. Тот невольно вытянул руки по швам – Коквин, оказывается, умел гипнотизировать подчиненных.
   – Вперед, – скомандовал он строго, пропустил Антона первым, и следом пересек порог больницы сам.

8

   В палате было нестерпимо жарко, пахло – в первую очередь – мочой, а после уж всем остальным: капустными объедками, камфорой, экскрементами, сердечными каплями. На столике возле окна стоял небольшой телевизор «Samsung». В углу тарахтел холодильник, но банки и латки со снедью, которые в него не поместились, занимали весь подоконник. Пол, свежевымытый, оставался покрыт пятнами; на столе покоилась коробка, доверху набитая ватой, бинтами, пластинками таблеток и склянками с успокоительным. А в удаленном от окна углу находилась одна-единственная кровать, где неподвижно возвышался колоссальный живот, укрытый тремя одеялами со штампами больницы.
   – Наберите номер Ферта, – пророкотало с кровати вместо приветствия.
   Коквин предупредительно выставил ухо:
   – Что-нибудь не так, господин директор?
   – Вам сказано набрать номер, – повторил голос. – Суки проклятые, почему никого не было ночью?
   – Но как же, господин директор! – даже Коквин опешил. – Наш сотрудник только что сдал мне дежурство.
   – Блядь набитая ваш сотрудник, – сказал живот. – А это что за дурак?
   Антон шагнул вперед. От неожиданности и негодования у него затряслись колени.
   – Наш опытнейший работник – Белогорский, – представил Антона Коквин. – Специалист по уходу за пациентами, страдающими таким заболеванием. Товарищу Белогорскому нет равных в его деле.
   – Пусть он сядет здесь, – приказал голос, не уточняя, где именно.
   Коквин указал глазами на изголовье, плохо видное из-за живота. Антон приблизился и осторожно сел на край кровати.
   – Я вам всем здесь кишки выпущу, – пообещал банкир.
   * * * * *
   Полчаса спустя Антон почувствовал в себе способность ползать на коленях перед Польстером. «Мама, роди меня обратно», – подумал он, рисуя перед собой благополучные роды прямо в инвалидное кресло, на колени к чуть капризному, но в общем очень и очень милому старичку. Банкир, в отличие от Польстера, не был человеком капризным. Он также не был из числа несчастных, которых болезнь изуродовала и сломала психологически. Он оставался в здравом, пакостном рассудке, каким был всегда, и намеревался на все сто процентов использовать открывшуюся возможность издеваться над окружающими, большую часть которых считал своими холуями, а оставшихся причислял к врагам и строил в их отношении фантастические планы расправы.
   Коквин отправился в аптеку покупать какое-то новое снадобье – дорогое и бесполезное, а заодно – новые порции снеди.
   – Вызови старую гниду, – надумал банкир, глядя в потолок.
   Антон, морально опустошенный, смотрел на него с тупым равнодушием и молчал. Невозможно было догадаться, кого имел в виду банкир – Антон уяснил себе, что в устах последнего подобное определение могло быть дано каждому.
   Банкир тоже безмолвствовал, по-прежнему уставив взор вверх. Он словно забыл про свой приказ, а может быть, и выдохся. Однако внешность больного наводила на мысли о солидных запасах здоровья – даже рак не справился с исполинским брюхом, короткой мощной шеей и тремя упругими подбородками. Банкир был совершенно лыс – возможно, он облысел после нескольких курсов лучевой терапии. Лицом он был не то свинья, не то гиппопотам – подобный тип людей встречается часто, и банкир ни на йоту не отходил от канона. Маленькие, в щеках утопленные глазки, три глубокие морщины на лбу, широкая обескровленная пасть с плотно сжатыми губами. Веки умирающего полуприкрылись; теперь он лежал с выражением коварного удовольствия, замышляя новые каверзы.
   – Почему она не идет? – спросил банкир, когда уже казалось, что желание видеть кого-то переварилось и улетучилось вместе с очередным смрадным выдохом.
   – Кто, простите? – спросил Антон дрогнувшим, тихим голосом.
   – Не слышу! – крикнул банкир, распахивая глаза и наливаясь ненавистью. – Когда ко мне вызовут ЛОРа? Я три недели требую ЛОРа!
   Белогорский знал, что ЛОР был не далее, как накануне, промыл банкиру уши, удалил из них массивные серные залежи.
   – Вызвать ЛОРа? – переспросил Антон почтительно.
   – Громче говорите! – крикнул больной.
   Антон нагнулся, повторил вопрос громко и по складам.
   – Я же велел привести старую гниду, – проскрежетал банкир, знаменуя скрежетом наступление следующей стадии бешенства. – Совсем обалдел, идиот, ни пса не смыслишь! Вытри мне рот!
   Антон потянулся за тряпкой, пациент зорко следил за его движениями.
   – Не этим!
   Тот заозирался в поисках чего-нибудь более подходящего; взял, в конце концов, вафельное полотенце и промокнул банкиру рот. Едва Антон над ним склонился, деспот оглушительно рыгнул ему прямо в лицо, затем выдал серию газовых залпов и мрачно потребовал:
   – Есть давай.
   Белогорский покорно взял со стола тарелку с недоеденным овощным пюре, пошевелил в нем ложкой и начал кормление. Банкир жевал медленно, с гримасой омерзения, потом неожиданно выплюнул картофельно-морковную кашу прямо на одеяло.
   – Что вы делаете? – изумился Антон.
   – Придут – уберут, – буркнул банкир невнятно.
   – Кто уберет? – не удержался тот.
   – Кто-нибудь, – сказал банкир. – Все равно им больше нечего делать, всей этой срани, недоноскам.
   – Будете есть дальше? – спросил Белогорский, выждав немного.