Страница:
Лицеисты молчали. Они уже знали, что проповеди сегодня не будет: отец Пантелеймон держался мнения, что вмешиваться в Божий промысел убогими людскими речами - непозволительное кощунство, тяжкий грех. Но этого можно было и не объяснять. Все видели, что произошло нечто исключительное. Перст указывал редко, на памяти Швейцера - всего одиннадцать раз. Он подумал, что за ужином взгляды всех будут прикованы к пустующему месту, которое еще в обед занимал ни о чем не подозревавший Нагле. И то же будет в спальне.
Полуночный заговор, химические амбиции Коха казались сейчас чем-то потусторонним.
Хор вернул себе былую силу, и даже укрепился. Отец Пантелеймон, сжимая плечо Нагле, повел лицеиста к алтарю. Избранник шел, как механическая кукла; световая дорожка, когда он делал очередной шаг, гасла за его спиной.
Нагле взошел по ступеням. Отцы Коллодий и Таврикий торжественно приблизились справа и слева. Коллодий накинул на него багровый, золотом расшитый плащ, доходивший до пола; Таврикий водрузил на голову богатую тиару. Пантелеймон придержал агнца за руку, и тот покорно остановился. Священник обернулся, преклонил одно колено, прижал руку к сердцу и склонился перед лицеистами в низком безмолвном поклоне. В тишине кто-то не к месту щелкнул пальцами. С потолка пополз бархатный занавес, отделяя алтарь с ассистентами и Нагле от прочей церкви. Когда он полностью спустился, отец Пантелеймон не изменил своей позы. Лицеисты, крестясь, потянулись на выход. Последние, которым выпало запирать двери, могли видеть, как он все стоит на колене - совсем один, то ли в скорби, то ли в глубоком благоговении.
5
Столовая была похожа на небольшой ресторан. В очередном зале - на сей раз без окон и с низким потолком - стояли столики на шесть персон. Обстановка была строгой, излишества не допускались; не было даже скатертей. Ели из расписных деревянных мисок деревянными ложками, вилок и ножей не полагалось. Обращаться с последними лицеистов учили на специальных занятиях по этикету: там выдавали настоящие фарфор и серебро.
Преподаватели столовались отдельно, в собственном погребке. Во время трапезы воспитанников один из педагогов прохаживался меж столиков и следил за порядком. Сегодня вечером дежурным оказался сонный отец Маврикий, фигура абсолютно непрошибаемая. С безучастным, полуобморочным лицом он еле передвигал ноги и казался глубоким старцем, хотя все знали, что на самом деле Маврикий находился в расцвете лет и имел шанс пережить любого коллегу, включая ректора и исключая доктора Мамонтова. Он преподавал химию, умирал на уроках, и даже успехи смышленого Коха, которыми мог бы гордиться любой учитель, оставляли его равнодушным. Маврикия не было в храме, но если бы он там был, это никак не сказалось бы на его манерах. Ничто его не радовало, ничто не страшило и не впечатляло, в том числе и самое Устроение. Как дежурный он был, в сущности, полным нулем, пустым местом, и при иных обстоятельствах лицеисты не преминули бы воспользоваться вольницей, но нынче им было не до проказ.
Ужин проходил в точности так, как ждал Швейцер - если не хуже. Смешно было надеяться, что Маврикий проявит душевную чуткость и унесет пустующий стул Нагле. И пронзительное знание того, что Нагле никогда не вернется, имело следствием очень сложное ощущение. Это было не уныние - напротив, лицеисты были крайне возбуждены, в их жилах клокотало эхо ударных инструментов, а коллективный экстаз, спровоцированный искусным Саллюстием, нашел себе выход и был направлен на реальные, понятные каждому события. Однако отсутствие Нагле не позволяло возбуждению выплеснуться, а брешь, образовавшаяся в их рядах, создавала особую гамму чувств, жутковатый сироп, который стабилизировал гремучую смесь, заливал ее, не вредя в то же время взрывному потенциалу, из-за чего в душе сбивалось нечто вроде горячей грязи, что лопается пузырями где-нибудь на Огненной Земле или на Курилах. Где точно, Швейцер, додумавшийся до этого сравнения, припомнить не мог. Он сидел с ложкой супа, застывшей у рта, и не мог оторвать глаз от сиротского стула. Двенадцатый, думал Швейцер. Не всякий столик собирал вкруг себя шестерку, попадались пятерки, и даже четверка за одним. В один прекрасный день ударит гонг, созывая их на ужин, но никто не придет. "А столы будут стоять накрытые, - решил почему-то Швейцер. - А Маврикий потопчется, выждет минут пять-десять, и смоется к себе. Интересно, призреет ли Господь учителей, когда закончатся лицеисты? "
Неизвестно, сколько времени продлились бы эти пустопорожние размышления, не случись роковая вещь: в кухне, отделенной от зала фанерной стеной, что-то звякнуло; черпак в кастрюле, подстаканник, склянка с приправами - неважно, важно то, что этот звук произвел в душе Швейцера совершенно неожиданное изменение. Потом он уподобил свое озарение тем воспоминаниям, что просыпались в памяти прустовского героя, когда он ел бисквит, размоченный в липовом чаю тетки Леонии - образ, которым их постоянно мучил на уроках литературы отец Гермоген. Слабый звон уцепился за что-то далекое, надежно похороненное в памяти; Швейцер услышал в нем нечто знакомое, но где и когда звенело, и что звенело? Звякало, тут же вспомнил Швейцер. Что-то звякало. И в тот же миг в его сознании сверкнула вспышка вроде тех, что испускал недавний стробоскоп. Картина, которая на долю секунды предстала перед Швейцером, была абсолютно незнакомой и непонятной. Какое-то помещение: холод стекла и металла, теплый воздух. Мерное дыхание невидимого насоса. Незнакомые люди в зеленых одеждах, колпаках и масках. Солнечные блики, вкрадчивое звяканье стали. Швейцер никак не мог взять в толк, где он все это видел. В Лицее ничего подобного не было. Комната походила на врачебный кабинет, но вотчина доктора Мамонтова выглядела иначе. Видение мгновенно исчезло, но Швейцер успел запомнить слишком много, чтобы отмахнуться от jamais vu, списав его на излишне богатое воображение. Он где-то видел эту комнату. Что-то было. Что-то напрочь забытое, запретное для сознания, связалось с невинным кухонным звоном и прыгнуло на поверхность. Хищная рыба забвения дернула леску, увела поплавок, но тот, как и положено нормальному поплавку, вынырнет снова - рано или поздно. Швейцер опустил ложку. Видение камнем шло на дно, по воде расходились последние круги, но он успел и не увидев, а распробовал последнюю молекулу миража, распадающийся атом, и здесь ему стало по-настоящему страшно. В том помещении была женщина. Она была одной из тех, одетых в зеленое. Из-под колпака выбивался локон, глаза подведены - точно, женщина, и это означало очень многое. В Лицее не было женщин. Швейцер вообще никогда не видел ни одной, кроме барышень из женского Лицея и их опекунш. Дело, следовательно, происходило в каком-то другом месте, за Оградой; оставалось выяснить - когда. Если он вспомнит, когда, то узнает и где. Возможно - давно, во младенчестве? Кто-то - не то Саллюстий, не то доктор Мамонтов - рассказывал, что такое случается. Иногда человек способен вспомнить самое отдаленное детство и даже увидеть себя до рождения. А Швейцер, как и все его товарищи, помнил только смутную мглу лицейских коридоров, начала азбуки, счет до десяти, кормление с ложки и прочие подробности, которые ничего не объясняли. Но, может быть, память возвращается? Он вспомнит родителей, жизнь за Оградой, первые дни катастрофы - да мало ли, что еще. Швейцер поймал себя на том, что внимательнейшим образом прислушивается к кухонным шумам, надеясь на какой-нибудь новый акустический феномен. Таких феноменов было много, но толку - чуть, воспоминание умерло. Теперь он уже не мог определить, на самом ли деле оно приходило. Очнувшись, Швейцер тревожно посмотрел по сторонам: все тихо и чинно, общая тишина, многие уже доедают. Маврикий медитировал, привалившись к косяку. Глухо постукивали ложки, трещали свечи - низенькие, толстые, похожие на бочонки.
"Может быть, это была операция?" - подумал Швейцер. Нет. Это исключено. Вражью заразу вырезал лично доктор Мамонтов, совмещая с операционной свой кабинет. Все происходило очень быстро: плановый диспансерный осмотр, экспресс-диагностика, наркоз, операция, рубец, восстановление сил организма. Наркоз?
Швейцер потряс головой. И что с того? Причем тут вообще медицина, почему его мысли постоянно возвращаются к ней? Потому что он видел врачей, ответил себе Швейцер. Это были врачи. Зеленый цвет хирургических халатов ставил в тупик: Швейцер никогда таких не видел. Доктор Мамонтов носил обычный белый халат.
До конца ужина оставалось совсем немного. Он быстро принялся за еду, хотя совершенно не хотел есть, но оставлять пищу было нельзя: потерю аппетита могли расценить как очень серьезный симптом. Швейцер и сам бы встревожился, но только не сегодня. Сегодня выдался очень насыщенный день, и не хлебом единым - одного Раевского было достаточно, чтобы забыть об обеде и ужине сразу. Что Раевский - им предстояла полночь! После урока Саллюстия Швейцер не успел добраться до Коха и выплеснуть гнев, высказать все, что он теперь думает о преступных химических опытах. Его послали натирать пол, а после службы, к ужину, сами по себе слова Саллюстия затмились другими событиями. Сейчас Швейцер не чувствовал в себе прежней решимости, однако нюхать дрянь, состряпанную Кохом, он тоже не хотел. Кох утверждал, будто ему удалось получить нечто вроде эфира; пары этого нового, странного вещества опьяняли и вызывали приятные ощущения. Об опьянении лицеисты узнали из книг; табак, алкоголь и наркотики в Лицее не то что запрещались - их просто не было. Но и без лишних проповедей было ясно, что если бы кто-то был вдруг застигнут за употреблением наркотических веществ, то карцера могло и не хватить, не говоря уже о битом кирпиче. Савватию, проведай он о столь тяжком грехе, пришлось бы изменить своим правилам, напрячься и проявить изобретательность. Возможно, наказание придумали бы на особом соборном - не на ученом уже и не учебном, а именно соборном, совете. Швейцер поежился. Ушедший в тайну Нагле, случись Устроение днем позже, явился бы пред Господом уже вкусившим яда. Наверно, Господь отверг бы его жертву. Как это может выглядеть? Такого еще не случалось. Никто не видел избранных, которые не угодили Богу и вернулись обратно, неся в себе грозный знак Божьей немилости.
Устрашившись, Швейцер выскреб остатки пищи и промокнул губы салфеткой с лицейским гербом.
Полночь была на подходе, а он так и не принял решения.
Запрет манил, сражаясь с совестью, которая твердила из последних сил: не делай, не делай, не делай этого! Не можешь удержать других - останься непричастным! Не стань пособником Врага, не допусти измены! Достаточно шага - и ты уже на другой стороне! Ты знаешь, что побоишься, не посмеешь исповедаться в совершенном, и Враг в этом случае вцепится в тебя, опутает невидимыми щупальцами, утянет к неверным, построит тебя в пятую колонну...
Но оставалась честь, оставалось братство, и эти понятия были столь же угодны Господу, сколь и общая чистота помыслов. "Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет". Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает - в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда - соучастие?
"Я все-таки попробую их отговорить", - подумал Швейцер. В случае фиаско он будет спокоен: сделано все возможное.
- Встали, - проскрипел отец Маврикий, отрываясь от косяка. Возблагодарим Иисуса Христа и присно Деву Марию.
Лицеисты встали и опустили головы. Их губы зашевелились, замелькали творимые кресты - скороспелые, страшные, заживо хоронящие богомольцев. Чем бы ни было Устроение, никто не сомневался, что в привычном смысле Нагле уже нет в живых.
Трапеза окончилась. На столах остались пустые миски, вычищенные до блеска.
6
Дежурным по спальне был Листопадов. Это знали заранее - потому и выбрали сегодняшнюю полночь. "Чья она, полночь - сегодняшняя или уже завтрашняя?" - не к месту задумался Швейцер. Он разделся, юркнул под тонкое одеяло, примял треугольник подушки. У него так и не хватило духу переговорить с заговорщиками. Будь что будет. А Листопадов, мышонок, не подведет. Скорее всего, он просто прикинется спящим и в случае чего заявит, что все происходило у него за спиной. Тоже, спина! Швейцер поднял глаза на большие настенные часы, фосфоресцировавшие зеленым светом. До назначенного срока оставалось еще полчаса. Он повернулся на бок и уставился на Остудина, чья койка стояла рядом. Остудин с готовностью подмигнул. Он смирно лежал с открытыми, немигающими глазами и терпеливо ждал. Такой человек своего не упустит. Если что-то кому-то положено - вынь да положь. Швейцер нахмурился и обругал себя за скверный каламбур.
В дальнем углу шептались: конечно же, Шконда и Недодоев. Этих не взяли, но они не расстроятся, им с лихвой хватает друг друга. Болтают, как сороки, с утра до вечера, хохочут, рисуют неприличные картинки, портят воздух... Чуть ближе массивной глыбой лежал неподвижный Вустин, укрывшийся с головой. Возможно - спал, возможно - боялся без сна. Даже до такого тугодума рано или поздно дойдет, что он ввязался в опасное дело. Швейцер пожалел, что не сказал ему для верности выбросить злополучную записку.
- Вустин! - шепотом позвал Швейцер. - Вы спите, Вустин?
Тот не шелохнулся.
- Эй, Куколка! - мгновенно окликнул его Остудин. - Не трогайте беднягу. У него живот болит.
"А, чтоб тебя!" - выругался Швейцер. Но не спросить не мог:
- А что у него с животом?
Остудин хихикнул.
- Бумажку съел. Жевал, наверно, минут десять.
- Зачем? - Швейцер притворился, будто не понимает.
- Это была записка от Раевского, он подобрал ее во дворе. Раевский пишет, что никакого Врага нет. Представляете? Он не дописал. Будь у него время, он сочинил бы, что и Спасителя нет...
Швейцер вздохнул. Опять он зевнул что-то важное, надо быть внимательнее.
- Интересно, есть ли в Лицее кто-то, кто не знает об этой записке?
- Вряд ли. Но это к лучшему. Не высекут же сотню человек!
- Сотню не высекут. А первого, кто распустил - высекут.
- Вот он и съел, - подхватил Остудин, не видя никакой беды для Вустина.
- Эгей, там, на мачте! - донесся шепот Коха. - Вы готовы?
- Давно.
"Хоть бы ты разлил свою отраву", - с досадой пожелал Швейцер.
Кох перекатился на другой бок:
- Берестецкий! Берестецкий!
Но удивительный Берестецкий по-настоящему спал. Кох, наслушавшись его храпа, тихо фыркнул.
- Во дает, - пробормотал он. - Оштрах! Вы тоже спите? Толкните Пендронова.
Послышалась возня. Богатырь Оштрах всегда был рад кого-нибудь толкнуть.
- Обалдели? - прошипело новое одеяло. - Я не сплю.
- Врете, - удовлетворенно возразил Оштрах и снова пихнул.
- Да я сейчас!.. - Всклокоченный Пендронов вскочил на четвереньки и взялся за подушку. Это был сигнал к бою. Подушка в руках заставляла моментально забыть Устроение, Врага, ректора, битый кирпич и самого Господа.
Однако сегодня потасовка грозила крушением более важных планов.
- Прекратите, господа! - возвысил голос Кох. - После разберетесь.
- Нам пора идти, - вторил ему Остудин. - Кто первый? То есть первый после Коха.
Минутная стрелка глухо щелкнула, словно подтверждая его слова. Остудин спустил ноги с постели и сел.
- Господа, что вы затеяли? - насторожился Листопадов, предчувствуя какое-то несчастье.
- Ровным счетом ничего, - Кох сказал это весьма убедительно. - У нас небольшой приватный разговор. Дело чести, - добавил он веско и тут же пожалел. Решение вопросов чести в столь поздний час означало дуэль. - Мы не будем драться, нет! Это совершенно особое дело.
- Но разве нельзя его отложить? - жалобно спросил дежурный.
- Нет, Листопадов, - ответил за Коха беспощадный Оштрах, не раз тузивший Листопадова за мелкие мнимые прегрешения. - Будете спорить?
- Я ничего не буду, - буркнул тот. - Меня нет. Я дал отбой, лег, и больше ничего не слышал. Я умер.
- Славно-то как, - не без презрения заметил Оштрах. - Ну, вечная вам память.
- Я иду, - громким шепотом объявил Кох.
Он бесшумно вынырнул из-под одеяла и на двинулся на цыпочках к вешалке. Не без труда отыскав в темноте свой сюртук, Кох залез во внутренний карман и вынул какой-то предмет.
- Из плошки все выветрится, - объяснил он Швейцеру, который был к нему ближе всех. - Я стащил маленькую колбу с пробкой. Будет стоять за унитазом в третьей кабинке справа. Не вздумайте подпихивать под стенку - прольете! Я проверил, там ничего не видно. Если через десять минут не вернусь, выручайте, только тихо.
"А что, если разбить колбу? - осенило Швейцера. - А после сказать, что нечаянно. Но что, если запах расползется по всему Лицею? Вряд ли. Эта дрянь не может так сильно пахнуть, иначе бы Коха давно застукали в лаборатории".
- Так кто пойдет за Кохом? - повторил свой вопрос Остудин. - Неужто жребий бросать?
- Давайте я, - сказал Швейцер.
- Идет, - кивнул Остудин. Он чувствовал некоторую вину за то, что влез незваным, и рад был задобрить Швейцера, уступив ему первенство. Кох тоже не возражал. Швейцер был парень с головой, с ним не пропадешь. Если Коху станет нехорошо, и он свалится прямо возле толчка, Швейцер его вытащит.
Кох подтянул кальсоны и критическим взглядом оценил собственный сжатый кулак: колба поместилась вся, не высовывалась.
- Как считаете - в полтора часа уложимся?
- Попробуем, - Остудин, стараясь ничего не пропустить, уже перебрался на койку Швейцера и сидел теперь рядом.
- Раньше успеем, - глухо произнес Швейцер. - Нас меньше стало.
- Ах, да, - спохватился Остудин, вспомнив о Нагле, который тоже участвовал в заговоре. Легкость его восклицания задела даже Коха, который явно трусил и думал только о колбе.
- Сядьте на свое место, - процедил сквозь зубы Швейцер. - А лучше лягте. Не ровен час, войдет кто-нибудь. Что за посиделки, спросит.
- Уже лежу, - Остудин, сверкнув босыми пятками, перепрыгнул через его постель и вернулся к себе.
Возникла пауза.
- Что вы там копаетесь? - послышался недовольный басок Оштраха. Сдрейфили?
- Ну, я пошел, - вздохнул Кох и крадучись направился к выходу. Все притихли, и даже храп Берестецкого стал каким-то осторожным.
Швейцер посмотрел на часы, засекая время. Без одной минуты полночь. Дверь слабо скрипнула, и он услышал, как удаляются по коридору мягкие шаги Коха.
- Святые угодники, - Остудин перекрестился.
- Замолчите же!
Швейцер метнул в соседа гневный взгляд. Остудин ему отчаянно надоел. Тот натянул на голову одеяло, оставив лишь маленькую щелочку для чуткого носа.
Швейцер прислушался. Клозет находился в сорока шагах от спальни. При закрытых дверях оттуда не было слышно ни шороха, и даже вода не журчала. Но слышно было, как ее сливают, поэтому сегодня этот незатейливый звук превратился в сигнал, означающий, что все в порядке. Если он не раздастся через десять минут, Коха придется спасать. Он торопился, ловчил - мало ли что у него получилось. Сейчас надышится, рухнет, ударится головой...
Пять минут первого.
"Вылью, - твердо решил Швейцер. - Пусть убивают".
Далеко, за сотню верст от спальни зашумела вода.
- С почином! - пискнул Остудин, довольный, что может ввернуть словцо.
Швейцер перевел дыхание. Может, не так все страшно.
Шаги возобновились. Кох шел быстро, почти бежал. Сейчас он ввалится синий, с рукою у горла. Пройдет из последних сил к койке, повалится, захрипит, забьется в судорогах. Швейцер никогда не видел судорог, но из рассказов доктора Мамонтова помнил, что припадочному нужно разжать зубы металлическим предметом. Чтобы не задохнулся, не откусил язык. Язык вообще в таких случаях протыкают булавкой и прикалывают к воротнику, иначе он может запасть. Швейцер подумал, что не приготовил никакого металлического предмета. Ни одной железной ложки или ножа! Деревянная едва ли подойдет перекусит. Будь она неладна, эта стилизация под древность! "Русская посуда, верность традиции, национальные корни" - оно хорошо, но надо ж с умом.
Кох вошел в спальню и расплылся в застенчивом торжестве. На его лицо падал отблеск недремлющего прожектора, горевшего за окном круглые сутки.
- Что-то в этом есть, господа! - Кох щелкнул пальцами. - Если взять во внимание примеси, а их там до дури, то даже впечатляет!
- Расскажите! - одеяло Остудина слетело на пол. Оштрах и Пендронов, тоже изрядно взволнованные, снялись со своих мест и поспешили к герою. Встал и Вустин: он не откинул, а отшвырнул одеяло, как будто был страшно зол на все и вся, желая лишь одного - поскорее покончить с дурацкой затеей.
- Ну... - Кох замялся, подбирая слова. - Нечто космическое. Нюхать надо два раза, вдыхать глубоко. Трех, по-моему, будет много.
- Скоро вы там угомонитесь? - в голосе Листопадова стоял тоскливый страх. Оштрах погрозил ему кулаком.
- Давайте, Куколка, - пригласил Кох. - Ваша очередь.
Швейцер нехотя встал и пошел к двери.
- Два раза! - напомнили ему в спину. Он поймал подозрительный взгляд Оштраха (вот он, ректор с его лаской, спасибо ему, начинается), ничего не ответил, медленно приоткрыл дверь, выглянул в коридор. Убедившись, что там никого нет, Швейцер напустил на себя заспанный вид, как будто проснулся, застигнутый позывом, и вся его радость - в скорейшем возвращении в постель. Он вбежал в клозет и отсчитал третью кабинку справа. Кафельный пол неприятно холодил босые ноги, сердце бешено колотилось. Интересно, волновался ли прародитель Адам, когда взял яблоко? Наверно, нет - ведь он не знал греха. А может быть, и да, ведь грех есть грех, и ему должно было стать неуютно.
Рассеянно думая об Адаме, Швейцер присел на корточки, запустил руку за унитаз и вытащил маленькую колбу с прозрачной жидкостью. Сосуд был закупорен шершавой стеклянной пробкой. Секунду-другую Швейцер колебался, решая, вылить ли зелье сразу, или все-таки отпробовать. Отзывы Коха наводили на мысли о мухах и слонах. Швейцер сделал выбор: он сел на стульчак, вынул пробку и с опаской поднес горлышко к носу. В ноздри ударил резкий лекарственный запах; Швейцер зажмурился и глубоко вдохнул. Голова закружилась, дверь кабинки скакнула в сторону. Слабея, он снова втянул в себя химию и откинулся, словно разом лишился костей. Пальцы разжались, колба выскользнула и громко хлопнула. Полубессознательный Швейцер хватал воздух ртом, не в силах отделаться от фантастической картины, которая была гораздо живее той, навеянной кухонным звуком. Тетка Леония переборщила с заваркой. Он видел просторный туннель, микроавтобус, руки, прикладывающие маску к лицу. Доктор Мамонтов захлопывает дверцу. Автобус мчится, туннель освещен цепочками огней, пахнет гадостью, которую выдумал Кох, но нет, эта крепче, Кох не при чем. Кожаные ремни, захлестнувшие запястья и лодыжки, серебряный шприц. В автобусе много диковинных предметов, проводов, он несется, как бешеный, в туннеле светло и пустынно... и это не туннель, это...
... Швейцера подхватили под мышки.
- Швейцер, ради Бога! Что с вами?
Кто-то ударил его сперва по одной щеке, потом по второй.
- Я видел лаз, - пробормотал Швейцер.
- О чем вы? Давайте, поднимайтесь, надо уходить! Идемте, я вам говорю, Листопадов заметет осколки.
Швейцер открыл глаза и непонимающе воззрился на Коха, который держал его за плечи и чуть не плакал от ужаса.
- Вы целы? Голову не разбили?
- Все в порядке, - Швейцер встал со стульчака, и его тут же швырнуло влево.
- А, проклятье! - выругался Кох, ногой отворил дверь кабинки и потащил Швейцера наружу. В коридоре тот отвел руки Коха, прислонился к стене и чуть-чуть постоял, приходя в себя. Химик неохотно отступил, лицо его было белым, как зубная паста; прыщи потемнели, сделались синими и походили на свежие пороховые следы.
- Все хорошо, - повторил Швейцер. - Не волнуйтесь, я сам дойду.
Из спальни уже выглядывала нетерпеливая физиономия Остудина. При виде шедших она тут же скрылась, и до обоих долетел сдавленный вопль: "Идут!"
Их встретили настороженно, еще не зная, как отнестись к Швейцеру герой он или раззява, если не хуже.
- Что там было? - спросил Пендронов, приглаживая вихор: похоже, ему снова досталось от Оштраха, вечного мучителя.
- Господа, я кокнул колбу, - Швейцер лег и уставился в потолок. - Мне стало плохо.
При этих словах Листопадов сорвался с места, схватил веник и совок и выскочил в коридор.
- Так вы, небось, три раза нюхали, - мрачно заметил Кох, который теперь злился на Швейцера. - Если не четыре.
- Два, - возразил Швейцер, не чувствуя в себе сил оправдываться и спорить. Кому он мог довериться? Разве Берестецкому, но тот так и не проснулся.
Оштрах, уперев руки в бока, приблизился к его койке. После Швейцера шла его очередь.
- Не думаю, - хмыкнул верзила. - По-моему, дело в другом.
"Ну, вот и оно, - подумал Швейцер. - Сказать им? Гори оно все огнем. Все равно про Раевского знают..."
Но он не успел. Оштрах сказал нечто, после чего никакие разъяснения становились невозможны. В лучшем случае они откладывались на потом.
Полуночный заговор, химические амбиции Коха казались сейчас чем-то потусторонним.
Хор вернул себе былую силу, и даже укрепился. Отец Пантелеймон, сжимая плечо Нагле, повел лицеиста к алтарю. Избранник шел, как механическая кукла; световая дорожка, когда он делал очередной шаг, гасла за его спиной.
Нагле взошел по ступеням. Отцы Коллодий и Таврикий торжественно приблизились справа и слева. Коллодий накинул на него багровый, золотом расшитый плащ, доходивший до пола; Таврикий водрузил на голову богатую тиару. Пантелеймон придержал агнца за руку, и тот покорно остановился. Священник обернулся, преклонил одно колено, прижал руку к сердцу и склонился перед лицеистами в низком безмолвном поклоне. В тишине кто-то не к месту щелкнул пальцами. С потолка пополз бархатный занавес, отделяя алтарь с ассистентами и Нагле от прочей церкви. Когда он полностью спустился, отец Пантелеймон не изменил своей позы. Лицеисты, крестясь, потянулись на выход. Последние, которым выпало запирать двери, могли видеть, как он все стоит на колене - совсем один, то ли в скорби, то ли в глубоком благоговении.
5
Столовая была похожа на небольшой ресторан. В очередном зале - на сей раз без окон и с низким потолком - стояли столики на шесть персон. Обстановка была строгой, излишества не допускались; не было даже скатертей. Ели из расписных деревянных мисок деревянными ложками, вилок и ножей не полагалось. Обращаться с последними лицеистов учили на специальных занятиях по этикету: там выдавали настоящие фарфор и серебро.
Преподаватели столовались отдельно, в собственном погребке. Во время трапезы воспитанников один из педагогов прохаживался меж столиков и следил за порядком. Сегодня вечером дежурным оказался сонный отец Маврикий, фигура абсолютно непрошибаемая. С безучастным, полуобморочным лицом он еле передвигал ноги и казался глубоким старцем, хотя все знали, что на самом деле Маврикий находился в расцвете лет и имел шанс пережить любого коллегу, включая ректора и исключая доктора Мамонтова. Он преподавал химию, умирал на уроках, и даже успехи смышленого Коха, которыми мог бы гордиться любой учитель, оставляли его равнодушным. Маврикия не было в храме, но если бы он там был, это никак не сказалось бы на его манерах. Ничто его не радовало, ничто не страшило и не впечатляло, в том числе и самое Устроение. Как дежурный он был, в сущности, полным нулем, пустым местом, и при иных обстоятельствах лицеисты не преминули бы воспользоваться вольницей, но нынче им было не до проказ.
Ужин проходил в точности так, как ждал Швейцер - если не хуже. Смешно было надеяться, что Маврикий проявит душевную чуткость и унесет пустующий стул Нагле. И пронзительное знание того, что Нагле никогда не вернется, имело следствием очень сложное ощущение. Это было не уныние - напротив, лицеисты были крайне возбуждены, в их жилах клокотало эхо ударных инструментов, а коллективный экстаз, спровоцированный искусным Саллюстием, нашел себе выход и был направлен на реальные, понятные каждому события. Однако отсутствие Нагле не позволяло возбуждению выплеснуться, а брешь, образовавшаяся в их рядах, создавала особую гамму чувств, жутковатый сироп, который стабилизировал гремучую смесь, заливал ее, не вредя в то же время взрывному потенциалу, из-за чего в душе сбивалось нечто вроде горячей грязи, что лопается пузырями где-нибудь на Огненной Земле или на Курилах. Где точно, Швейцер, додумавшийся до этого сравнения, припомнить не мог. Он сидел с ложкой супа, застывшей у рта, и не мог оторвать глаз от сиротского стула. Двенадцатый, думал Швейцер. Не всякий столик собирал вкруг себя шестерку, попадались пятерки, и даже четверка за одним. В один прекрасный день ударит гонг, созывая их на ужин, но никто не придет. "А столы будут стоять накрытые, - решил почему-то Швейцер. - А Маврикий потопчется, выждет минут пять-десять, и смоется к себе. Интересно, призреет ли Господь учителей, когда закончатся лицеисты? "
Неизвестно, сколько времени продлились бы эти пустопорожние размышления, не случись роковая вещь: в кухне, отделенной от зала фанерной стеной, что-то звякнуло; черпак в кастрюле, подстаканник, склянка с приправами - неважно, важно то, что этот звук произвел в душе Швейцера совершенно неожиданное изменение. Потом он уподобил свое озарение тем воспоминаниям, что просыпались в памяти прустовского героя, когда он ел бисквит, размоченный в липовом чаю тетки Леонии - образ, которым их постоянно мучил на уроках литературы отец Гермоген. Слабый звон уцепился за что-то далекое, надежно похороненное в памяти; Швейцер услышал в нем нечто знакомое, но где и когда звенело, и что звенело? Звякало, тут же вспомнил Швейцер. Что-то звякало. И в тот же миг в его сознании сверкнула вспышка вроде тех, что испускал недавний стробоскоп. Картина, которая на долю секунды предстала перед Швейцером, была абсолютно незнакомой и непонятной. Какое-то помещение: холод стекла и металла, теплый воздух. Мерное дыхание невидимого насоса. Незнакомые люди в зеленых одеждах, колпаках и масках. Солнечные блики, вкрадчивое звяканье стали. Швейцер никак не мог взять в толк, где он все это видел. В Лицее ничего подобного не было. Комната походила на врачебный кабинет, но вотчина доктора Мамонтова выглядела иначе. Видение мгновенно исчезло, но Швейцер успел запомнить слишком много, чтобы отмахнуться от jamais vu, списав его на излишне богатое воображение. Он где-то видел эту комнату. Что-то было. Что-то напрочь забытое, запретное для сознания, связалось с невинным кухонным звоном и прыгнуло на поверхность. Хищная рыба забвения дернула леску, увела поплавок, но тот, как и положено нормальному поплавку, вынырнет снова - рано или поздно. Швейцер опустил ложку. Видение камнем шло на дно, по воде расходились последние круги, но он успел и не увидев, а распробовал последнюю молекулу миража, распадающийся атом, и здесь ему стало по-настоящему страшно. В том помещении была женщина. Она была одной из тех, одетых в зеленое. Из-под колпака выбивался локон, глаза подведены - точно, женщина, и это означало очень многое. В Лицее не было женщин. Швейцер вообще никогда не видел ни одной, кроме барышень из женского Лицея и их опекунш. Дело, следовательно, происходило в каком-то другом месте, за Оградой; оставалось выяснить - когда. Если он вспомнит, когда, то узнает и где. Возможно - давно, во младенчестве? Кто-то - не то Саллюстий, не то доктор Мамонтов - рассказывал, что такое случается. Иногда человек способен вспомнить самое отдаленное детство и даже увидеть себя до рождения. А Швейцер, как и все его товарищи, помнил только смутную мглу лицейских коридоров, начала азбуки, счет до десяти, кормление с ложки и прочие подробности, которые ничего не объясняли. Но, может быть, память возвращается? Он вспомнит родителей, жизнь за Оградой, первые дни катастрофы - да мало ли, что еще. Швейцер поймал себя на том, что внимательнейшим образом прислушивается к кухонным шумам, надеясь на какой-нибудь новый акустический феномен. Таких феноменов было много, но толку - чуть, воспоминание умерло. Теперь он уже не мог определить, на самом ли деле оно приходило. Очнувшись, Швейцер тревожно посмотрел по сторонам: все тихо и чинно, общая тишина, многие уже доедают. Маврикий медитировал, привалившись к косяку. Глухо постукивали ложки, трещали свечи - низенькие, толстые, похожие на бочонки.
"Может быть, это была операция?" - подумал Швейцер. Нет. Это исключено. Вражью заразу вырезал лично доктор Мамонтов, совмещая с операционной свой кабинет. Все происходило очень быстро: плановый диспансерный осмотр, экспресс-диагностика, наркоз, операция, рубец, восстановление сил организма. Наркоз?
Швейцер потряс головой. И что с того? Причем тут вообще медицина, почему его мысли постоянно возвращаются к ней? Потому что он видел врачей, ответил себе Швейцер. Это были врачи. Зеленый цвет хирургических халатов ставил в тупик: Швейцер никогда таких не видел. Доктор Мамонтов носил обычный белый халат.
До конца ужина оставалось совсем немного. Он быстро принялся за еду, хотя совершенно не хотел есть, но оставлять пищу было нельзя: потерю аппетита могли расценить как очень серьезный симптом. Швейцер и сам бы встревожился, но только не сегодня. Сегодня выдался очень насыщенный день, и не хлебом единым - одного Раевского было достаточно, чтобы забыть об обеде и ужине сразу. Что Раевский - им предстояла полночь! После урока Саллюстия Швейцер не успел добраться до Коха и выплеснуть гнев, высказать все, что он теперь думает о преступных химических опытах. Его послали натирать пол, а после службы, к ужину, сами по себе слова Саллюстия затмились другими событиями. Сейчас Швейцер не чувствовал в себе прежней решимости, однако нюхать дрянь, состряпанную Кохом, он тоже не хотел. Кох утверждал, будто ему удалось получить нечто вроде эфира; пары этого нового, странного вещества опьяняли и вызывали приятные ощущения. Об опьянении лицеисты узнали из книг; табак, алкоголь и наркотики в Лицее не то что запрещались - их просто не было. Но и без лишних проповедей было ясно, что если бы кто-то был вдруг застигнут за употреблением наркотических веществ, то карцера могло и не хватить, не говоря уже о битом кирпиче. Савватию, проведай он о столь тяжком грехе, пришлось бы изменить своим правилам, напрячься и проявить изобретательность. Возможно, наказание придумали бы на особом соборном - не на ученом уже и не учебном, а именно соборном, совете. Швейцер поежился. Ушедший в тайну Нагле, случись Устроение днем позже, явился бы пред Господом уже вкусившим яда. Наверно, Господь отверг бы его жертву. Как это может выглядеть? Такого еще не случалось. Никто не видел избранных, которые не угодили Богу и вернулись обратно, неся в себе грозный знак Божьей немилости.
Устрашившись, Швейцер выскреб остатки пищи и промокнул губы салфеткой с лицейским гербом.
Полночь была на подходе, а он так и не принял решения.
Запрет манил, сражаясь с совестью, которая твердила из последних сил: не делай, не делай, не делай этого! Не можешь удержать других - останься непричастным! Не стань пособником Врага, не допусти измены! Достаточно шага - и ты уже на другой стороне! Ты знаешь, что побоишься, не посмеешь исповедаться в совершенном, и Враг в этом случае вцепится в тебя, опутает невидимыми щупальцами, утянет к неверным, построит тебя в пятую колонну...
Но оставалась честь, оставалось братство, и эти понятия были столь же угодны Господу, сколь и общая чистота помыслов. "Кто хочет спасти душу, тот ее потеряет". Если Швейцер устранится, если он оставит во грехе своих товарищей, то из этого выйдет сплошная гордыня, а это уже грех из числа смертных. Волей-неволей ему придется сделать следующий шаг: донести. Пусть даже он этого не сделает - в глазах лицеистов он навсегда останется отмеченным печатью подозрения и недоверия. Тогда - соучастие?
"Я все-таки попробую их отговорить", - подумал Швейцер. В случае фиаско он будет спокоен: сделано все возможное.
- Встали, - проскрипел отец Маврикий, отрываясь от косяка. Возблагодарим Иисуса Христа и присно Деву Марию.
Лицеисты встали и опустили головы. Их губы зашевелились, замелькали творимые кресты - скороспелые, страшные, заживо хоронящие богомольцев. Чем бы ни было Устроение, никто не сомневался, что в привычном смысле Нагле уже нет в живых.
Трапеза окончилась. На столах остались пустые миски, вычищенные до блеска.
6
Дежурным по спальне был Листопадов. Это знали заранее - потому и выбрали сегодняшнюю полночь. "Чья она, полночь - сегодняшняя или уже завтрашняя?" - не к месту задумался Швейцер. Он разделся, юркнул под тонкое одеяло, примял треугольник подушки. У него так и не хватило духу переговорить с заговорщиками. Будь что будет. А Листопадов, мышонок, не подведет. Скорее всего, он просто прикинется спящим и в случае чего заявит, что все происходило у него за спиной. Тоже, спина! Швейцер поднял глаза на большие настенные часы, фосфоресцировавшие зеленым светом. До назначенного срока оставалось еще полчаса. Он повернулся на бок и уставился на Остудина, чья койка стояла рядом. Остудин с готовностью подмигнул. Он смирно лежал с открытыми, немигающими глазами и терпеливо ждал. Такой человек своего не упустит. Если что-то кому-то положено - вынь да положь. Швейцер нахмурился и обругал себя за скверный каламбур.
В дальнем углу шептались: конечно же, Шконда и Недодоев. Этих не взяли, но они не расстроятся, им с лихвой хватает друг друга. Болтают, как сороки, с утра до вечера, хохочут, рисуют неприличные картинки, портят воздух... Чуть ближе массивной глыбой лежал неподвижный Вустин, укрывшийся с головой. Возможно - спал, возможно - боялся без сна. Даже до такого тугодума рано или поздно дойдет, что он ввязался в опасное дело. Швейцер пожалел, что не сказал ему для верности выбросить злополучную записку.
- Вустин! - шепотом позвал Швейцер. - Вы спите, Вустин?
Тот не шелохнулся.
- Эй, Куколка! - мгновенно окликнул его Остудин. - Не трогайте беднягу. У него живот болит.
"А, чтоб тебя!" - выругался Швейцер. Но не спросить не мог:
- А что у него с животом?
Остудин хихикнул.
- Бумажку съел. Жевал, наверно, минут десять.
- Зачем? - Швейцер притворился, будто не понимает.
- Это была записка от Раевского, он подобрал ее во дворе. Раевский пишет, что никакого Врага нет. Представляете? Он не дописал. Будь у него время, он сочинил бы, что и Спасителя нет...
Швейцер вздохнул. Опять он зевнул что-то важное, надо быть внимательнее.
- Интересно, есть ли в Лицее кто-то, кто не знает об этой записке?
- Вряд ли. Но это к лучшему. Не высекут же сотню человек!
- Сотню не высекут. А первого, кто распустил - высекут.
- Вот он и съел, - подхватил Остудин, не видя никакой беды для Вустина.
- Эгей, там, на мачте! - донесся шепот Коха. - Вы готовы?
- Давно.
"Хоть бы ты разлил свою отраву", - с досадой пожелал Швейцер.
Кох перекатился на другой бок:
- Берестецкий! Берестецкий!
Но удивительный Берестецкий по-настоящему спал. Кох, наслушавшись его храпа, тихо фыркнул.
- Во дает, - пробормотал он. - Оштрах! Вы тоже спите? Толкните Пендронова.
Послышалась возня. Богатырь Оштрах всегда был рад кого-нибудь толкнуть.
- Обалдели? - прошипело новое одеяло. - Я не сплю.
- Врете, - удовлетворенно возразил Оштрах и снова пихнул.
- Да я сейчас!.. - Всклокоченный Пендронов вскочил на четвереньки и взялся за подушку. Это был сигнал к бою. Подушка в руках заставляла моментально забыть Устроение, Врага, ректора, битый кирпич и самого Господа.
Однако сегодня потасовка грозила крушением более важных планов.
- Прекратите, господа! - возвысил голос Кох. - После разберетесь.
- Нам пора идти, - вторил ему Остудин. - Кто первый? То есть первый после Коха.
Минутная стрелка глухо щелкнула, словно подтверждая его слова. Остудин спустил ноги с постели и сел.
- Господа, что вы затеяли? - насторожился Листопадов, предчувствуя какое-то несчастье.
- Ровным счетом ничего, - Кох сказал это весьма убедительно. - У нас небольшой приватный разговор. Дело чести, - добавил он веско и тут же пожалел. Решение вопросов чести в столь поздний час означало дуэль. - Мы не будем драться, нет! Это совершенно особое дело.
- Но разве нельзя его отложить? - жалобно спросил дежурный.
- Нет, Листопадов, - ответил за Коха беспощадный Оштрах, не раз тузивший Листопадова за мелкие мнимые прегрешения. - Будете спорить?
- Я ничего не буду, - буркнул тот. - Меня нет. Я дал отбой, лег, и больше ничего не слышал. Я умер.
- Славно-то как, - не без презрения заметил Оштрах. - Ну, вечная вам память.
- Я иду, - громким шепотом объявил Кох.
Он бесшумно вынырнул из-под одеяла и на двинулся на цыпочках к вешалке. Не без труда отыскав в темноте свой сюртук, Кох залез во внутренний карман и вынул какой-то предмет.
- Из плошки все выветрится, - объяснил он Швейцеру, который был к нему ближе всех. - Я стащил маленькую колбу с пробкой. Будет стоять за унитазом в третьей кабинке справа. Не вздумайте подпихивать под стенку - прольете! Я проверил, там ничего не видно. Если через десять минут не вернусь, выручайте, только тихо.
"А что, если разбить колбу? - осенило Швейцера. - А после сказать, что нечаянно. Но что, если запах расползется по всему Лицею? Вряд ли. Эта дрянь не может так сильно пахнуть, иначе бы Коха давно застукали в лаборатории".
- Так кто пойдет за Кохом? - повторил свой вопрос Остудин. - Неужто жребий бросать?
- Давайте я, - сказал Швейцер.
- Идет, - кивнул Остудин. Он чувствовал некоторую вину за то, что влез незваным, и рад был задобрить Швейцера, уступив ему первенство. Кох тоже не возражал. Швейцер был парень с головой, с ним не пропадешь. Если Коху станет нехорошо, и он свалится прямо возле толчка, Швейцер его вытащит.
Кох подтянул кальсоны и критическим взглядом оценил собственный сжатый кулак: колба поместилась вся, не высовывалась.
- Как считаете - в полтора часа уложимся?
- Попробуем, - Остудин, стараясь ничего не пропустить, уже перебрался на койку Швейцера и сидел теперь рядом.
- Раньше успеем, - глухо произнес Швейцер. - Нас меньше стало.
- Ах, да, - спохватился Остудин, вспомнив о Нагле, который тоже участвовал в заговоре. Легкость его восклицания задела даже Коха, который явно трусил и думал только о колбе.
- Сядьте на свое место, - процедил сквозь зубы Швейцер. - А лучше лягте. Не ровен час, войдет кто-нибудь. Что за посиделки, спросит.
- Уже лежу, - Остудин, сверкнув босыми пятками, перепрыгнул через его постель и вернулся к себе.
Возникла пауза.
- Что вы там копаетесь? - послышался недовольный басок Оштраха. Сдрейфили?
- Ну, я пошел, - вздохнул Кох и крадучись направился к выходу. Все притихли, и даже храп Берестецкого стал каким-то осторожным.
Швейцер посмотрел на часы, засекая время. Без одной минуты полночь. Дверь слабо скрипнула, и он услышал, как удаляются по коридору мягкие шаги Коха.
- Святые угодники, - Остудин перекрестился.
- Замолчите же!
Швейцер метнул в соседа гневный взгляд. Остудин ему отчаянно надоел. Тот натянул на голову одеяло, оставив лишь маленькую щелочку для чуткого носа.
Швейцер прислушался. Клозет находился в сорока шагах от спальни. При закрытых дверях оттуда не было слышно ни шороха, и даже вода не журчала. Но слышно было, как ее сливают, поэтому сегодня этот незатейливый звук превратился в сигнал, означающий, что все в порядке. Если он не раздастся через десять минут, Коха придется спасать. Он торопился, ловчил - мало ли что у него получилось. Сейчас надышится, рухнет, ударится головой...
Пять минут первого.
"Вылью, - твердо решил Швейцер. - Пусть убивают".
Далеко, за сотню верст от спальни зашумела вода.
- С почином! - пискнул Остудин, довольный, что может ввернуть словцо.
Швейцер перевел дыхание. Может, не так все страшно.
Шаги возобновились. Кох шел быстро, почти бежал. Сейчас он ввалится синий, с рукою у горла. Пройдет из последних сил к койке, повалится, захрипит, забьется в судорогах. Швейцер никогда не видел судорог, но из рассказов доктора Мамонтова помнил, что припадочному нужно разжать зубы металлическим предметом. Чтобы не задохнулся, не откусил язык. Язык вообще в таких случаях протыкают булавкой и прикалывают к воротнику, иначе он может запасть. Швейцер подумал, что не приготовил никакого металлического предмета. Ни одной железной ложки или ножа! Деревянная едва ли подойдет перекусит. Будь она неладна, эта стилизация под древность! "Русская посуда, верность традиции, национальные корни" - оно хорошо, но надо ж с умом.
Кох вошел в спальню и расплылся в застенчивом торжестве. На его лицо падал отблеск недремлющего прожектора, горевшего за окном круглые сутки.
- Что-то в этом есть, господа! - Кох щелкнул пальцами. - Если взять во внимание примеси, а их там до дури, то даже впечатляет!
- Расскажите! - одеяло Остудина слетело на пол. Оштрах и Пендронов, тоже изрядно взволнованные, снялись со своих мест и поспешили к герою. Встал и Вустин: он не откинул, а отшвырнул одеяло, как будто был страшно зол на все и вся, желая лишь одного - поскорее покончить с дурацкой затеей.
- Ну... - Кох замялся, подбирая слова. - Нечто космическое. Нюхать надо два раза, вдыхать глубоко. Трех, по-моему, будет много.
- Скоро вы там угомонитесь? - в голосе Листопадова стоял тоскливый страх. Оштрах погрозил ему кулаком.
- Давайте, Куколка, - пригласил Кох. - Ваша очередь.
Швейцер нехотя встал и пошел к двери.
- Два раза! - напомнили ему в спину. Он поймал подозрительный взгляд Оштраха (вот он, ректор с его лаской, спасибо ему, начинается), ничего не ответил, медленно приоткрыл дверь, выглянул в коридор. Убедившись, что там никого нет, Швейцер напустил на себя заспанный вид, как будто проснулся, застигнутый позывом, и вся его радость - в скорейшем возвращении в постель. Он вбежал в клозет и отсчитал третью кабинку справа. Кафельный пол неприятно холодил босые ноги, сердце бешено колотилось. Интересно, волновался ли прародитель Адам, когда взял яблоко? Наверно, нет - ведь он не знал греха. А может быть, и да, ведь грех есть грех, и ему должно было стать неуютно.
Рассеянно думая об Адаме, Швейцер присел на корточки, запустил руку за унитаз и вытащил маленькую колбу с прозрачной жидкостью. Сосуд был закупорен шершавой стеклянной пробкой. Секунду-другую Швейцер колебался, решая, вылить ли зелье сразу, или все-таки отпробовать. Отзывы Коха наводили на мысли о мухах и слонах. Швейцер сделал выбор: он сел на стульчак, вынул пробку и с опаской поднес горлышко к носу. В ноздри ударил резкий лекарственный запах; Швейцер зажмурился и глубоко вдохнул. Голова закружилась, дверь кабинки скакнула в сторону. Слабея, он снова втянул в себя химию и откинулся, словно разом лишился костей. Пальцы разжались, колба выскользнула и громко хлопнула. Полубессознательный Швейцер хватал воздух ртом, не в силах отделаться от фантастической картины, которая была гораздо живее той, навеянной кухонным звуком. Тетка Леония переборщила с заваркой. Он видел просторный туннель, микроавтобус, руки, прикладывающие маску к лицу. Доктор Мамонтов захлопывает дверцу. Автобус мчится, туннель освещен цепочками огней, пахнет гадостью, которую выдумал Кох, но нет, эта крепче, Кох не при чем. Кожаные ремни, захлестнувшие запястья и лодыжки, серебряный шприц. В автобусе много диковинных предметов, проводов, он несется, как бешеный, в туннеле светло и пустынно... и это не туннель, это...
... Швейцера подхватили под мышки.
- Швейцер, ради Бога! Что с вами?
Кто-то ударил его сперва по одной щеке, потом по второй.
- Я видел лаз, - пробормотал Швейцер.
- О чем вы? Давайте, поднимайтесь, надо уходить! Идемте, я вам говорю, Листопадов заметет осколки.
Швейцер открыл глаза и непонимающе воззрился на Коха, который держал его за плечи и чуть не плакал от ужаса.
- Вы целы? Голову не разбили?
- Все в порядке, - Швейцер встал со стульчака, и его тут же швырнуло влево.
- А, проклятье! - выругался Кох, ногой отворил дверь кабинки и потащил Швейцера наружу. В коридоре тот отвел руки Коха, прислонился к стене и чуть-чуть постоял, приходя в себя. Химик неохотно отступил, лицо его было белым, как зубная паста; прыщи потемнели, сделались синими и походили на свежие пороховые следы.
- Все хорошо, - повторил Швейцер. - Не волнуйтесь, я сам дойду.
Из спальни уже выглядывала нетерпеливая физиономия Остудина. При виде шедших она тут же скрылась, и до обоих долетел сдавленный вопль: "Идут!"
Их встретили настороженно, еще не зная, как отнестись к Швейцеру герой он или раззява, если не хуже.
- Что там было? - спросил Пендронов, приглаживая вихор: похоже, ему снова досталось от Оштраха, вечного мучителя.
- Господа, я кокнул колбу, - Швейцер лег и уставился в потолок. - Мне стало плохо.
При этих словах Листопадов сорвался с места, схватил веник и совок и выскочил в коридор.
- Так вы, небось, три раза нюхали, - мрачно заметил Кох, который теперь злился на Швейцера. - Если не четыре.
- Два, - возразил Швейцер, не чувствуя в себе сил оправдываться и спорить. Кому он мог довериться? Разве Берестецкому, но тот так и не проснулся.
Оштрах, уперев руки в бока, приблизился к его койке. После Швейцера шла его очередь.
- Не думаю, - хмыкнул верзила. - По-моему, дело в другом.
"Ну, вот и оно, - подумал Швейцер. - Сказать им? Гори оно все огнем. Все равно про Раевского знают..."
Но он не успел. Оштрах сказал нечто, после чего никакие разъяснения становились невозможны. В лучшем случае они откладывались на потом.