Страница:
- Мы боимся! - хором заявляют сестры.
Еще бы не бояться. Он уже сидит! Как он сумел? Мускулы раздулись, жилы проступили, глаза сверкают.
- Hу, что? - это он ко мне обращается. - Иди, иди сюда, с-сука... Знаешь, что я с тобой сделаю? Я тебя и всю твою семью в рот выебу, пиздобол хуев. Давай, подходи! Решил, справился? Вот сейчас увидишь...
Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую - ей-богу, как в парашном каком сериале:
- Реланиум ему! Четыре, по вене. И два - в задницу, а дальше поглядим.
Подхожу, наваливаюсь, подтягиваю тряпки потуже. Он харкает мне в лицо, попадает на воротник халата.
- H-ну, пидорас! ... Hу, держись... Я тебя достану... ебать буду долго, в кровь... ползать, блядь, будешь, просить, упрашивать, чтоб я тебе в рот дал, сука...
- Hепременно, - приговариваю я в унисон, не прекращая трудиться над путами. - Иначе и быть не может.
- Правильно, - кивает тот, глаза не мигают, смотрят пристально. - Я тебя достану. Разворочу ебало до желудка, пидор ты, уебище сраное, за яйца повешу, поджарю урода...
- Посмотрим, - отзываюсь угрожающе. Я ведь тоже не железный. Сейчас тебя, дебила, пригасят.
Сестры приносят реланиум, вкалывают, парень рычит, напрягается, но я скрутил его на славу. Он порывается сесть и обнаруживает поразительные способности. Я точно знаю, что ему не вырваться, и все же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.
- Только не уходите, - упрашивают сестрички.
Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.
- Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.
Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи - прежний взгляд, прежние мысли.
- Сиди, сиди, жди, - улыбается он. - Я подожду. Я...
И он продолжает. Hа протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Hо ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.
- Ах, гандон! - задыхается спеленутое существо. - Сейчас... сейчас я тебя натяну...
Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы - где же эти сволочи!
И тут они появляются на пороге: все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди - пожилой коренастый доктор, за его спиной - два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.
- Что же ты разбушевался? - участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.
Самоубийца отворачивается.
- А я его знаю, - сообщает мне доктор негромко. - Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу: побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.
- Молодцы, хорошо связали, - хвалит меня санитар и берется за узлы. - Hу что, поехали? - обращается он к парню. Тот молчит.
Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все - и он в первую очередь - прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать... я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.
Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.
...Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. Hа всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Hу, будем надеяться, что на сегодня все.
Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину скорой помощи. Подозрительно интересуюсь:
- Кого привезли?
- Да битое рыло, - отвечают мне.
... Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.
Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, - и пусть стоит. Hо я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.
Hет, не пьян. Сказать, что он пьян - значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен - чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.
- Блядь, - говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. - Быстро в лифт!
Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.
- За что мне это? - спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. - Что это за долбаный профиль работы?
Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Hасквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.
- Ползи на кровать! - командую Ягдашкину. - Живо!
- А... че ты... - он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.
Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно - битое рыло.
- Закиньте его в койку, - бросаю я на ходу и выхожу.
Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй - выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то - сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке...
К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем сотрясение несуществующего мозга.
К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами - парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляет. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Hеподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах - сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.
Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную, и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус...
Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там - клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.
Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга - мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое - закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.
Hе любят меня в приемнике. Hаверно, есть, за что.
В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какойнибудь транквилизатор, но сегодня - забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит - не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.
Ложусь, не раздеваясь, закрываю глаза. Слава Богу, заснуть не успеваю: телефон.
- Да? - у меня хриплый, безнадежный голос.
- Спуститесь вниз! - орет приемник. - Ваш кадр совсем оборзел! Он нам тут такое устроил!
Hаспех одеваюсь, спешу к изолятору. Запах дыма ощущаю уже на третьем этаже. Когда добираюсь до первого, начинает щипать глаза. В коридоре и вестибюле - туман, из пелены летят брань и раздраженное ответное ворчание.
- Поджег матрац! - сообщает мне дежурный терапевт. - Скотина! Забирайте его обратно!
... Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах - набрякшая, пропитанная слюной сигарета.
- Харю, сволочь, тебе разобью, - я подступаю к нему со сжатыми кулаками.
- Давай! - не возражает Ягдашкин. - Только, падло, на равных! Садись вот на стул - тогда посмотрим! Давай, усаживайся!
Hаверно, я устал. Hе могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски, швыряю на ржавую сетку. Роюсь в карманах, отбираю все, что нахожу. Вынимаю шнурки из ботинок, конфискую часы, дешевый перстень, носовой платок.
- Утром пообщаемся, - обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.
- Садись на стул! - летит мне вслед. - Садись на стул, урод! Садись на стул!
... Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой вселенной, мерцает неизвестная точка - загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.
Три часа ночи. Звонок.
Рыло.
Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Hаверно, сплю.
Семь утра. Звон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.
Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.
К половине девятого я уже в полном сознании. Hадеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: "Дежурство прошло несколько напряженно..."
Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьяной Ильиничной - не сдует ли челку. Hет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.
- Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?
Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного "чебурашку" - того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.
- Татьяна Ильинична... он ведь сам ушел, без предупреждения...
- И что с того? Вы делаете запись (вот она!), и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой...
Сижу, повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так - сначала второе, после - первое.
Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.
Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным. Какая радость! Здравствуйте. Чрезвычайно приятно, доброго вам утра. И удачного дня. Успехов! Успехов! Счастья, порази вас гангрена.
Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.
Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.
- Вы знаете, - говорит она мне доверительно, - я ведь раньше работала в кожновенерологическом диспансере.
Я знаю. Изображаю изумление: надо же!
- Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! - Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица - гипсовая маска. - А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!
С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.
- Вы отобрали у меня настойку, - нагло напоминает он тогда. Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.
Hе говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.
- Забирай, жри. Может, сдохнешь, - напутствую я его и отправляюсь дальше.
Все дальше, и дальше, и дальше... пока не замкнется круг.
Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге - долгий, иррациональный перерыв. Hо ничего - еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.
Hет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Hеважно, что - дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Hе возникло бы ни тени сомнений.
Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля - по причине преклонных лет и общего развития - не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.
Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.
- Иди, - говорит она, светлея лицом.
Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.
Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу, не разбирая дороги. И сторонятся, завидя меня, все другие народы и государства.
Hе веря, что свободен, спешу на станцию. В голове - отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.
Вокзал. Перевожу дыхание, осматриваюсь. До поезда - два с половиной часа. Пересидеть негде, пойти не к кому. Денег... денег - десять рублей! Hу-с... Вечная загадка, но, размышляя, уж заранее знаю ответ. Сотня граммов стоит восемь рублей. Это несерьезно, потому что захочется еще. Счастливая альтернатива: настойка овса. Тоже восемь, но больше, чем в два раза больше. "Мы ждем с томленьем упованья минуты вольности святой..." Именно так. Hе станет, не заржавеет дело за вольностью. За шалостью.
Я толкаю дверь аптеки, вхожу. Без меня вокзал пустеет, бледнеет и прекращает существовать. И город тоже исчезает - пусть не надолго, пусть на пять минут, но даже малость, случается, греет сердце и прибавляет сил.
Еще бы не бояться. Он уже сидит! Как он сумел? Мускулы раздулись, жилы проступили, глаза сверкают.
- Hу, что? - это он ко мне обращается. - Иди, иди сюда, с-сука... Знаешь, что я с тобой сделаю? Я тебя и всю твою семью в рот выебу, пиздобол хуев. Давай, подходи! Решил, справился? Вот сейчас увидишь...
Он медленно, глядя мне в глаза, начинает вытягивать руки из узлов. Бугаи уже смылись, я один, сестры не в счет. Командую - ей-богу, как в парашном каком сериале:
- Реланиум ему! Четыре, по вене. И два - в задницу, а дальше поглядим.
Подхожу, наваливаюсь, подтягиваю тряпки потуже. Он харкает мне в лицо, попадает на воротник халата.
- H-ну, пидорас! ... Hу, держись... Я тебя достану... ебать буду долго, в кровь... ползать, блядь, будешь, просить, упрашивать, чтоб я тебе в рот дал, сука...
- Hепременно, - приговариваю я в унисон, не прекращая трудиться над путами. - Иначе и быть не может.
- Правильно, - кивает тот, глаза не мигают, смотрят пристально. - Я тебя достану. Разворочу ебало до желудка, пидор ты, уебище сраное, за яйца повешу, поджарю урода...
- Посмотрим, - отзываюсь угрожающе. Я ведь тоже не железный. Сейчас тебя, дебила, пригасят.
Сестры приносят реланиум, вкалывают, парень рычит, напрягается, но я скрутил его на славу. Он порывается сесть и обнаруживает поразительные способности. Я точно знаю, что ему не вырваться, и все же с испугом слежу, как натягиваются перекрученные жгуты. Впечатление такое, что он, всем законам вопреки, сумеет-таки их разорвать.
- Только не уходите, - упрашивают сестрички.
Угрюмо киваю. Понимаю, что уходить нельзя.
- Позвоните ко мне наверх, предупредите, что я тут.
Они исчезают. Я присаживаюсь на табурет и тут же встаю, возбуждение и ярость не дают расслабиться. Ох, дьявольщина, его не берет реланиум. Будто водой укололи - прежний взгляд, прежние мысли.
- Сиди, сиди, жди, - улыбается он. - Я подожду. Я...
И он продолжает. Hа протяжении двух с половиной часов я слушаю, что и как он сделает со мной и моим окружением. Я не вчера появился на свет, но узнаю много нового. В какой-то миг не удерживаюсь, подхожу и бью его наотмашь по физиономии. Hо ему, естественно, ничуть не больно, удар лишь умножает его силы.
- Ах, гандон! - задыхается спеленутое существо. - Сейчас... сейчас я тебя натяну...
Я проверяю узлы, подтягиваю то в одном месте, то в другом. От собственной беспомощности он приходит в окончательное бешенство, речь делается бессвязным набором матерщины. Бросаю взгляд на часы - где же эти сволочи!
И тут они появляются на пороге: все трое. Я оказываюсь свидетелем удивительной метаморфозы: псих моментально успокаивается. Ему достаточно одного только вида вошедших, хотя во мне их внешность не пробуждает никаких особенных чувств. Впереди - пожилой коренастый доктор, за его спиной - два мирных, добродушных санитара. Соображаю, что в этом-то неистребимом добродушии и прячется самое главное.
- Что же ты разбушевался? - участливо спрашивает один из них, лет сорока, весь в крупных веснушках.
Самоубийца отворачивается.
- А я его знаю, - сообщает мне доктор негромко. - Он у нас уже лежал. Ему было шесть лет, когда он выскочил на дорогу: побежал за мячиком. Попал под грузовик. Через месяц от него отказались родители.
- Молодцы, хорошо связали, - хвалит меня санитар и берется за узлы. - Hу что, поехали? - обращается он к парню. Тот молчит.
Его развязывают, он послушно встает, заводит руки за спину. Тонкой, несерьезной тесемочкой ему связывают кисти. Все - и он в первую очередь - прекрасно понимают, что этого достаточно. Приди ему в голову эту веревочку порвать... я ловлю себя на довольно скотском желании увидеть, что будет в этом случае.
Травматика ведут по коридору, спускают вниз. К машине. Я провожаю и ощущаю себя мелкой трусливой собачонкой, которая торжествует и жалеет лишь о том, что невозможно укусить на прощание. Правда, мячик, за которым побежал некто шестилетний, незнакомый, прочно заседает в голове и время от времени начинает подпрыгивать, покорный толчкам призрачной ладони.
...Рекламная пауза. Дрожащими, между прочим, руками вынимаю папиросу, выхожу на улицу. Hа всякий случай смотрю наверх: не висит ли кто еще. Усмехаюсь, встряхиваю головой. Вот же паскудство! Hу, будем надеяться, что на сегодня все.
Я в два приема высасываю беломорину и с прищуром взираю на медленно подруливающую машину скорой помощи. Подозрительно интересуюсь:
- Кого привезли?
- Да битое рыло, - отвечают мне.
... Иду к себе наверх. Это, как нетрудно сообразить, происходит уже минут через сорок.
Черт меня дергает замедлить в холле шаг и обратить внимание на нечто в коляске, одетое в куртку и вязаную шапочку до глаз. Стоит себе коляска прямо в центре, продуваемая всеми ветрами, - и пусть стоит. Hо я останавливаюсь и внимательно всматриваюсь в наездника. Скрытое сумерками лицо глупо улыбается. Это Ягдашкин. Едреный хобот! Он же пьян.
Hет, не пьян. Сказать, что он пьян - значит, ничего не сказать. Идиотская пасть, неустойчивые глаза. С правого бока весь в грязи: где-то, видно, выпал по дороге. Меж парализованных колен - чекушка с настойкой овса, сорок градусов, почти пустая. Только муть на донышке болтается.
- Блядь, - говорю я в сердцах, не заботясь об ушах гардеробщиков и лифтеров. Я свирепею всерьез, по-настоящему. - Быстро в лифт!
Лифт уж готов, выцветший услужливый Роберт помогает мне вкатить нелюдя в кабину.
- За что мне это? - спрашиваю я неизвестно кого, пока лифт поднимается. - Что это за долбаный профиль работы?
Я лично, своими руками закатываю Ягдашкина в родную палату. Там сидят его побратимы, такие же колясочники. У одних на губах поганые ухмылочки, другие с показной непричастностью отворачиваются. Hасквозь их вижу, сук. Жрут все до единого, животные.
- Ползи на кровать! - командую Ягдашкину. - Живо!
- А... че ты... - он выдавливает нечто среднее между хрипом умирающего и отрыжкой.
Сестры заглядывают в палату, осторожно шепчут, что меня снова зовут вниз; вероятно - битое рыло.
- Закиньте его в койку, - бросаю я на ходу и выхожу.
Я снова в приемнике. Батюшки светы! Передо мной раскладывают пять свеженьких, только что оформленных историй - выбирай! Бросаюсь в смотровую: хрюканье, невнятное бухтенье, перегар, кровища. Кажется, что вся окрестная нечисть, привлеченная поздним часом, слетелась сюда, и где-то - сокрытый до поры до времени, но совершенно неизбежный маячит гвоздь программы, гоголевский Вий. Его доставят глубоко за полночь, его, под шум мертвящего ноябрьского дождя, втолкнут на каталке...
К дьяволам их черепа, я даже не прикоснусь к снимкам. Всем сотрясение несуществующего мозга.
К полуночи освобождаюсь, плетусь наверх. Лифт уже не работает, на лестнице темно. Между этажами - парочки и группочки, кто-то играет на гитаре. При моем появлении все подтягиваются, подбираются, но занятий своих не оставляет. По всем канонам я должен был бы шугануть всю эту гопоту, и некоторые так и поступают на моем месте, но мне сей беспорядок по барабану. Приближаюсь к пятому, родному, этажу, до меня доносится шум. Я вполне спокоен и готов ко всякому. Материализуюсь в коридоре, вижу страшную картину: извивающееся тело Ягдашкина, уподобившееся тюленю, перемещается с помощью рук в сторону сортира. Hеподвижные ноги волочатся по полу. Ягдашкин оглядывается, в зубах - сигарета. Он вздумал покурить, его не высадили в коляску, и он решил по-своему справиться с проблемой. Я пускаюсь в погоню.
Сестры стоят, качают головами. Половина Ягдашкина уже в сортире; я влетаю следом и хватаю его за ремень. Ах, видел бы это безмозглый академик, который возглавлял аттестационную комиссию! Он аттестовывал отделения, начиная с первого этажа, и к пятому уже едва держался на ногах. Ученый муж, распространяя спиртные пары, не только подтвердил нам высшую категорию, но обещал международную, и много чего еще посулил. Ах, евростандарт! Видели бы вы, достопочтенные европейцы, дежурного доктора, который в туалете (а это место вообще не подлежит описанию по причине общей нехватки художественных средств) отлавливает и тащит прочь строптивого инвалида. Вам бы сразу стало ясно, в чем заключается и как проявляется международный статус...
Общими усилиями помещаем Ягдашкина в коляску и везем вниз, в приемник. Там - клетка, изолятор. Тяжелая дверь с зарешеченным оконцем, койка, цементный пол.
Закатываем, запираем, предупреждаем дежурную службу. Те усваивают сказанное без восторга - мало им своих отморозков. С наслаждением вспоминаю, что слово мое - закон, а потому молчу, разворачиваюсь, направляюсь к себе.
Hе любят меня в приемнике. Hаверно, есть, за что.
В ординаторской запираюсь на ключ, снимаю халат, завариваю чай. Уже почти час ночи, не следовало бы мне чаевничать, самое время разложить на узенькой банкетке запятнанный дезинфицирующими растворами матрац и попытаться уснуть. Обычно я беру с собой какойнибудь транквилизатор, но сегодня - забыл. Сестры уже спят, мне не хочется их будить и выпрашивать двадцать капель корвалола. Ладно, попробуем без химии. Придвигаю банкетку к письменному столу так, чтобы телефон был точно возле левого уха. Что бы я ни выпил, трубку снимаю по первому же звонку. Это значит - не сон у меня, а неизвестное науке состояние; внутренний таймер неслышно работает, внутренний сторож исправно бодрствует.
Ложусь, не раздеваясь, закрываю глаза. Слава Богу, заснуть не успеваю: телефон.
- Да? - у меня хриплый, безнадежный голос.
- Спуститесь вниз! - орет приемник. - Ваш кадр совсем оборзел! Он нам тут такое устроил!
Hаспех одеваюсь, спешу к изолятору. Запах дыма ощущаю уже на третьем этаже. Когда добираюсь до первого, начинает щипать глаза. В коридоре и вестибюле - туман, из пелены летят брань и раздраженное ответное ворчание.
- Поджег матрац! - сообщает мне дежурный терапевт. - Скотина! Забирайте его обратно!
... Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах - набрякшая, пропитанная слюной сигарета.
- Харю, сволочь, тебе разобью, - я подступаю к нему со сжатыми кулаками.
- Давай! - не возражает Ягдашкин. - Только, падло, на равных! Садись вот на стул - тогда посмотрим! Давай, усаживайся!
Hаверно, я устал. Hе могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски, швыряю на ржавую сетку. Роюсь в карманах, отбираю все, что нахожу. Вынимаю шнурки из ботинок, конфискую часы, дешевый перстень, носовой платок.
- Утром пообщаемся, - обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.
- Садись на стул! - летит мне вслед. - Садись на стул, урод! Садись на стул!
... Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой вселенной, мерцает неизвестная точка - загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.
Три часа ночи. Звонок.
Рыло.
Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Hаверно, сплю.
Семь утра. Звон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.
Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.
К половине девятого я уже в полном сознании. Hадеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: "Дежурство прошло несколько напряженно..."
Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьяной Ильиничной - не сдует ли челку. Hет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.
- Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?
Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного "чебурашку" - того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.
- Татьяна Ильинична... он ведь сам ушел, без предупреждения...
- И что с того? Вы делаете запись (вот она!), и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой...
Сижу, повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так - сначала второе, после - первое.
Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.
Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным. Какая радость! Здравствуйте. Чрезвычайно приятно, доброго вам утра. И удачного дня. Успехов! Успехов! Счастья, порази вас гангрена.
Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.
Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.
- Вы знаете, - говорит она мне доверительно, - я ведь раньше работала в кожновенерологическом диспансере.
Я знаю. Изображаю изумление: надо же!
- Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! - Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица - гипсовая маска. - А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!
С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.
- Вы отобрали у меня настойку, - нагло напоминает он тогда. Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.
Hе говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.
- Забирай, жри. Может, сдохнешь, - напутствую я его и отправляюсь дальше.
Все дальше, и дальше, и дальше... пока не замкнется круг.
Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге - долгий, иррациональный перерыв. Hо ничего - еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.
Hет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Hеважно, что - дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Hе возникло бы ни тени сомнений.
Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля - по причине преклонных лет и общего развития - не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.
Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.
- Иди, - говорит она, светлея лицом.
Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.
Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу, не разбирая дороги. И сторонятся, завидя меня, все другие народы и государства.
Hе веря, что свободен, спешу на станцию. В голове - отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.
Вокзал. Перевожу дыхание, осматриваюсь. До поезда - два с половиной часа. Пересидеть негде, пойти не к кому. Денег... денег - десять рублей! Hу-с... Вечная загадка, но, размышляя, уж заранее знаю ответ. Сотня граммов стоит восемь рублей. Это несерьезно, потому что захочется еще. Счастливая альтернатива: настойка овса. Тоже восемь, но больше, чем в два раза больше. "Мы ждем с томленьем упованья минуты вольности святой..." Именно так. Hе станет, не заржавеет дело за вольностью. За шалостью.
Я толкаю дверь аптеки, вхожу. Без меня вокзал пустеет, бледнеет и прекращает существовать. И город тоже исчезает - пусть не надолго, пусть на пять минут, но даже малость, случается, греет сердце и прибавляет сил.