Те мрачные времена Миша представлял себе весьма смутно, «плохих» он, как и следовало человеку его круга, ненавидел, «хороших» почитал за мучеников. Годы сталинской диктатуры оживали в его воображении схематично. Что такое каменистая почва Колымы, Миша не представлял. Читал, что почва в тех местах каменистая, но как именно выражается ее каменистость? Это когда одни камни? Или земля вперемешку с камнями? Или земля твердая настолько, что напоминает камень? А если все-таки камни, то какие: округлые или острые, крупные или мелкие?.. Если честно, псов государевых Миша ненавидел в основном за физиономии их тиражные да затылки, скобочкой стриженные. Завидовал их могуществу, неистребимости, влекущей и устрашающей силе. Ненависть Мишина была истерической, так ненавидят в третьем поколении, правозащитницы с надломленной психикой так ненавидят, крестоносцы Страсбургского суда, грантососы-неудачники, шакалящие у западных посольств, выкормыши Госдепа.
   Разобравшись в причине визита, хозяин кабинета строго попросил Мишу выйти.
   – Я должен поговорить с дедушкой наедине и удостовериться, что он сам принимает решение и никакого давления на него не оказывается. Вы только паспорт оставьте.
   В коридоре Миша стал прохаживаться взад и вперед мимо ожидающих своей очереди посетителей. Минут через двадцать нотариус распахнул дверь и приветливо пригласил Мишу обратно. Физиономия его так и светилась, даже усишки топорщились.
   – Вот не ожидал. Такие люди еще есть среди нас! – восклицал нотариус.
   Ассистентка уже несла чай и поднос с печеньями-конфетами.
   – Угощайтесь! – ластился нотариус.
   Миша откусил печенье, гадая, чем вызвана такая любезность. Чем этот хрипло дышащий, вонючий старик так угодил? Он сидел, сложив руки на рукоятке клюки, и смотрел в одну точку. Миша грыз печенье и прислушивался к своей просыпающейся ненависти. Мишина ненависть потянулась после долгого сна, зевнула. Ненависть расправляла крылья, вертела затекшей шеей. Ноздри уловили тонкий запах фекалий.
   На прощание нотариус похлопал Мишу по плечу и напутствовал:
   – Вы можете гордиться вашим дедом. Надеюсь, встретимся нескоро.
   Уезжать сразу после оформления дарственной было неудобно. Выходило, приехал только ради наследства и, получив желаемое, больше в одиноком старике не нуждается. Пускай он вернется через несколько дней, но… Не найдя никаких моющих средств, Миша, преодолевая отвращение, взялся ножом отскребать облепленный газетами кухонный стол.
   – Чего расхозяйничался?!
   – Стол хочу отмыть. Грязный очень, – оправдался Миша.
   – Нечего тут! Езжай. Звонить будешь раз в два дня. Чтобы я тут не гнил долго, когда откинусь. А то дом так провоняет, что жить не сможешь. Завещание у нотариуса. После моей смерти в течение полугода к нему с паспортом. Запомни: этот дом дед твой построил. Береги его, ремонтируй, поддерживай, детям оставишь.
   Смущенный отказом от помощи и обрадованный одновременно избавлением от гадкой уборки, Миша съездил в магазин, накупил продуктов, электрочайник, который был встречен недовольным бурчанием, зарядил баллон газом и укатил с чувством освобождения от тяжкого груза.
   Катя, выслушав подробный, приправленный комическими деталями рассказ о получении наследства, смеялась и едва не плакала одновременно.
   – Хоть он и отказывается, надо помогать. Старики все упрямые. На выходных вместе поедем, порядок наведем. Ему жить-то осталось совсем чуть-чуть. Может, в город его перевести?
   – Он не согласится.
   – Я с ним поговорю, согласится. Он тебе хоть и не родственник, но все равно надо помочь. Честно сделал то, о чем твой дедушка просил. Мог бы какой-нибудь сиделке завещать. Нельзя старика одного бросить.
   Мишу завертели дела, встречи с иностранцами, долгие переговоры, затягивающиеся до глубокой ночи. Каждый раз, когда он собирался звонить облагодетельствовавшему его старику, что-то мешало. То работа, то поздний час. А потом он снова забывал. Опомнился дней через пять, не раньше.
   Заметно нервничая, Миша набрал номер. Автоматический голос сообщил, что телефон находится вне зоны действия сети. Миша не волновался – в деревне плохой прием. Перезвонил снова. На этот раз гудки. Дождавшись автоответчика, сбросил и снова набрал. Гудки. В течение всего дня Миша звонил в каждом перерыве, на каждом перекуре. Никто так и не ответил.
   С трудом дождавшись окончания встречи, на которой он был прикомандирован к юристу нефтяной компании, Миша помчался в деревню. Пустая улица, валящиеся дома. Показалось, улица стала уже, а дома накренились сильнее и вот-вот прихлопнут Мишу.
   Дверь на веранду, как и в прошлый раз, оказалась не заперта. Дверь в дом открыта…
   Старик лежал поперек порога своей комнаты.
   Миша кувырнулся к нему:
   – Эй! Вы чего?! Вы живы?! Эй!
   Миша тряс старика словно куклу. Ненавидел его за то, что он может вот так вдруг умереть. Стал щупать пульс. На запястьях. На шее. Побежал за зеркальцем. Не нашел, вернулся с пустыми руками.
   Раздался знакомый пук. Миша никогда так не радовался пердежу. Тем более чужому.
   – Чего суетишься… – булькая горлом, прошамкал скукоженный рот.
   – Жив!
   Миша поцеловал костлявую руку. Любовь к этому вонючему, едва живому непонятно кому вдруг наполнила его. Захватила и согрела.
   Он доволок ожившего до кровати.
   – Помоги сменить, – старик с усилием задрал байковую рубашку на боку. – Ночью автоматчики приходили, сегодня старшой их вернется.
   – Кто приходил? – вытаращился Миша.
   – Стоит вон, сторожит, – старик мотнул головой.
   Миша посмотрел в сторону кивка. Табуретка.
   – Боятся, как бы я не убег, – скривился улыбкой старик. – Смени пока.
   Указал на упаковку сменных калоприемников.
   Сраженный его галлюцинациями, Миша поставил чайник.
   Как быстро развивается болезнь. Неделю назад был абсолютно трезвомыслящий человек.
   Наполнил таз кипятком. Перекинув стариковскую руку через шею, дотащил его, словно раненого, до стула. Отлепил раздувшийся переполненный пакет, омыл ярко-бордовую, кровяную кишку-трубочку, торчащую краником из бледного живота. Намылил кожу рядом с кишкой и стал аккуратно брить отросшие волоски старинным станком. Странная мысль мелькнула в голове. Странная и отвратительная. Захотелось эту кишку срезать. Такой лишней она показалась. Такой раздражающей. Гадкой и вожделенной. Покоя не дающей. Миша с трудом удержал свою руку от непроизвольного движения.
   Он тряхнул головой, стал промокать кожу вафельным полотенцем. Снял предохраняющую бумажку с клейкого кружка, продел отросток в отверстие в пакете, приклеил пакет к бледному боку, хорошенько прижал к коже.
   – Ничего. Завтра к врачу поедем. Поправишься. А хочешь помыться? – улыбнулся Миша. – Давай я тебя помою. Будешь чистенький!
   Миша разжег плиту. Взгромоздил на конфорку ведро воды. Подтащил нагреватель поближе. Растопил печь. Когда вода забурлила, наполнил корыто, разбавил ледяной из колодца. Расплескивая колышущуюся гладь, успел укорить себя за несообразительность – надо было пустое корыто принести и на месте наполнить. Помог старику стянуть байковую рубашку, майку, носки шерстяные, штаны синие. Вооружившись завалявшейся губкой для мытья посуды, Миша принялся тереть маленькое, белое, беззащитное тело. Взбухшие вены, сморщенные складки, красные сосуды. Дряблый ребенок. Наконец у Миши появился ребенок, большой, нелепый, старый ребенок, и он с ним нянчится. Натирая спину, Миша невзначай прижался к гладкой макушке.
   – Когда Вася Валентину в дом привел знакомиться, она болтать стала, – заговорил Степан Васильевич неожиданно. Будто мочалкой Миша кнопку «play» задел. Будто тепло и нежность запустили механизм, активировали старика. – Товарища Сталина назвала преступником.
   – У мамы отец репрессирован, можно понять. А вы откуда знаете?..
   – Я Васе сказал, что Валентина для меня не существует.
   Миша вздохнул. Бедняга путает себя с его дедом. Был, наверное, такой случай, дед ему рассказал. Эх, дурацкие стариковские принципы. Существует не существует. Как будто непонятно, кто такой был этот ваш товарищ Сталин. Да и как можно из-за слова «преступник» так заводиться.
   – Бежать мне надо, – старик неожиданно схватил Мишу за шею, проявив молодую силу. В самое Мишино ухо захрипел, его голову к себе пригнув. – Когда у них пересменка будет, ты мне с пайкой перо передай, а я уж сам управлюсь.
   И, ослабнув, отпал, тяжело дыша, от Мишиной шеи, будто вампир насосавшийся. Миша потер кожу, на которой краснели следы хватки.
   – Давай сначала домоемся, а потом и все остальное успеем, – ласково попросил Миша, намыливая правое плечо старика.
   Бледно-голубая картинка на плече. Старая, почти растворившаяся татуировка. Будто плоть пыталась рисунок собой разбавить, да не справилась. Пятиконечная звезда. От звезды широкий луч, поджаривающий корчащегося очкарика. И надпись: «Свет несет смерть врагам народа».
   Миша потер буквы.
   Оглушенный, Миша уложил Степана Васильевича Света в постель. Укрыл одеялом. Потушил лампу. Затворил дверь. Он не помнил, как проделал все это, не помнил, как оказался перед фотографией, висящей на стене. Молодой, моложе Миши, вопреки обычаю того времени смотреть вдаль, вопреки самому себе нынешнему, дед смотрел внуку прямо в глаза. Трудно было отвести взгляд от этих глаз. Очень хотелось отвести, но не под силу. От взгляда этого Мише стало не по себе. Стало страшно. Захотелось проснуться. Очнуться. Глаза деда были с виду ничем не примечательны – веки, ресницы, зрачки. Но Мише показалось, что не в глаза человеческие он смотрит, а в дырки нужника, в звериные норы. Миша даже прикрыл глаза деда ладонью и стал внимательно разглядывать петлицы на воротнике, нарукавную нашивку. В углу петлиц треугольник. Звездочка и полоса. Нашивка – меч и щит. Догадываясь обо всем, Миша все-таки порылся в Сети и после недолгих поисков знал, что на момент фотографирования Степан Васильевич Свет был капитаном Народного комиссариата внутренних дел.
   Вышел во двор. Осенняя ночь, как навязчивая пьяная шлюха, полезла под свитер, под брюки, принялась ласкать ледяными пальцами. Миша стучал зубами от холода и страха. Смотрел в темноту сада и видел изможденных доходяг, бредущих на прииски, видел, как кровь подследственных заливает листки признательных показаний, слышал вопли, звуки ударов, шипение папирос, вдавленных в кожу. Вырванные ногти материнского отца хрустели под ногами, ветви шуршали тысячами химических карандашей, строчащих доносы.
   Он вспомнил книжки, учебники, мемуары, фотографии. Перед глазами вились цепи рабов, везущих тачки с грунтом на строительстве Беломорканала, водяными знаками в воздухе возникали знаменитые документы с фамилиями, поверх которых расчеркнулись Сталин и приближенные. Случайные люди, лояльные, не заговорщики, просто так вышло.
   Миша вспомнил, как с гадким любопытством рассматривал рисунки, изображающие распространенные в то время пытки. Наивные, словно для детской книжки сделанные картинки, подкрепленные пояснениями, наглядно показывали, как следователи душили заключенных резиновыми мешками и подвешивали на дыбу.
   А пытал ли дедушка? Истязал? Лампой в лицо светил, руки держал, яйца каблуками давил? Миша чувствовал себя отравленным. Зараженным. Будто все из набухшего отростка в него слили. Нельзя прооперировать, вылечить, отсечь. Ядовитая кровь в нем. Переливание не поможет.
   Пробудившаяся в кабинете нотариуса ненависть, ослабленная недавней нежностью, распрямилась, стала толкаться, стучать ножками, требуя выхода. В сердце ожили все невинно замученные, раздавленные, изничтоженные, втоптанные в пресловутую землю Колымы, какой бы каменистой она ни была. Они орали, колотили мисками, скреблись корявыми пальцами, требуя возмездия.
   Миша не мог простить, он желал убить всех. Доживающих стариков, потомков вырезать. Всех, причастных к расстрелам, пыткам, лагерям. Осквернить памятники, снести здания-бастионы. Но не мог. А если бы мог, пытал бы бесконечно. И вождя их, идола, которого мать ласково назвала преступником, товарища С, из могилы бы выкопал, оживил бы живой водой, распинал – подъем, чувак, возмездие, – выходил бы и волочил по тротуарам, площадям и канавам всех городов и деревень, где хоть одного человека по его подписи угробили. А сам бы Миша смотрел и вишневый компот ел из банки… Огонь невозможности вылизывал Мишу изнутри.
   Пропуск в рай решил купить своим домом гнилым. Вроде как доброе дело сделал, подарок внучку. Раньше он про своего внука единственного и не вспоминал. Раньше не существовало ни Миши, ни матери его, Валентины. А теперь, когда автоматчики за ним явились, именно его, Мишу, просит побег устроить…
   Не станет он подарки из таких рук принимать. Не доберется бывший капитан НКВД до святого Петра. Или кто там вход в рай сторожит. Я стану его святым Петром, здесь, на этом свете. К нотариусу больше не поеду, а ему все выскажу, пусть один подыхает, зная, как я его презираю.
   Нет… Глупо это. Дом, земля государству достанутся. Лучше я дом продам, хоть какие-то деньги выручу и сиротам пожертвую. Больным детям. Старикам одиноким. Нищим. Больным нищим старикам-сиротам…
   Миша – идеалист. Натура страстная. Никогда не переводил документы для компаний, которые, по его мнению, нарушали права неимущих и чья деятельность угрожала озоновому слою. Жертвовал деньги в детский дом, после смерти матери два раза в месяц работал в больнице добровольцем – помогал ухаживать за умирающими. Он все принимал близко к сердцу, мог расплакаться от какой-нибудь военной кинохроники, котенку бездомному молочка вынести в блюдце.
   Он, переводчик, который каждый день помогал людям найти общий язык, не мог перевести сам себе правду родного деда. Не мог он принять деда, договориться с ним. С самим собой теперь не мог договориться.
   На запинающихся ногах вернулся в дом. Он плохо видел, хотя очки никуда с его носа не подевались. Если бы его спросили потом, почему он сделал то, что сделал, он бы не смог ответить. Он не принадлежал себе. Не различал цветов. Он видел только топор и дверь. Взял топор. Вошел в дверь. Щелкнул выключателем.
   Невольно бросил взгляд в тот угол, в котором недавно стоял охраняющий деда автоматчик. Табуретка.
   Свет лампочки не потревожил старика. Тот лежал ровно, как Миша его уложил. Глаза оставались закрытыми, рот запал. Вот так, по ночам, они арестовывали людей. Брали кого в чем – в кальсонах, в ночных рубашках.
   – Ты рассорил моих родителей из-за своего вождя. Слово «преступник» тебе не понравилось. Ты трус. Ты даже перед смертью не решился сказать мне, кто ты.
   Миша стоял над своим дедом, беззащитным и маленьким, крепко сжимая топор.
   Занес топор.
   Размозжить стариковский черепок.
   Размозжить мышь.
   Фанатика.
   Навсегда избавить от ига.
   Других избавить.
   И самого себя.
   Хотел.
   Но не мог.
   Знал, что не может.
   Не сможет.
   Но топор занес.
   Хоть намерением насладиться…
   Дед открыл глаза. И скосился на Мишу. Головы не повернул, а скосился. Зрачки в углы глаз скатил. Это произошло так неожиданно, скошенные глаза вцепились так крепко, что спину Мишину обдало ледяным снежком, затылок когти стянули. Нестерпимый ужас наполнил сердце.
   Миша не мог отвести своих глаз от глаз деда. Дед впервые с их встречи смотрел прямо в Мишу, глаза в глаза. Стоя перед этой человеческой развалюхой, перед ненавистным зловонным куском дряблой плоти, Миша чувствовал бессилие. Ладони, сжимающие топорище, взмокли. В глазах деда была власть, неподчинение. Презрение к Мише, к себе, к жизни и смерти. Презрение к Мишиной мечте убить его. Презрение к Мишиной нерешительности. И не оттого сила, что мускулы, не оттого власть, что полномочия, а от неверия и безразличия. Для деда Миша был сразу всеми очкариками, всеми умниками – троцкистами, вредителями-интеллигентиками, которых он, Степан Васильевич, так легко сжигал своим светом.
   Сколько Миша простоял, зачарованный взглядом старика, он потом точно определить не мог. Может, час простоял, а может, минут пять. Дед закрыл глаза так же неожиданно, как открыл. Миша почувствовал, будто его застали за чем-то очень-очень личным, за кражей или рукоблудием, застали, посмотрели, не говоря ни слова, и отвернулись, заскучав. Дед застукал Мишу, поигрался с ним, с его страхом, и, проявив глубочайшее презрение, утратил интерес. Он знал, что Миша не опустит топор на его голову. А если и опустит, что с того. Миша стоял оплеванный, руки, сжимающие топор, онемели. Выбили из Миши признание без всяких пыток, все он подписал, товарищей оговорил.
   Миша никак больше не мог оставаться в комнате, но и сойти с места не мог. И действие и бездействие были мучительны. С трудом великим Миша опустил топор. Руки не слушались, суставы заржавели. Сделал шаг, ступил из заколдованного круга, который незримо очертил вокруг него дед. Второй шаг. Третий. Лампочку за собой не выключил.
   Выбежал во двор. Сжимал зубы, лицо его дрожало. Задрал рукав на левой руке, взял топор в правую, вытянул левую, сжал кулак, вены вздулись, занес топор…
   Опустил топор.
   Снова занес. Закусил губу. Зажмурился…
   Открыл глаза. Поднес край топора к руке. Царапнул. Кровь выступила жгучим пунктиром. Швырнул топор далеко в кусты.
   Он долго бродил по саду, вернулся в дом, только когда совсем продрог. Растопил печь. Огонь плясал на старых деревяшках, щекотал деревяшки, юркие огненные хвостики пролезали в самые потаенные щелочки. Огонь был как взгляд деда, не было от него спасения. Жар из топки разморил Мишу, на рассвете он не заметил, как задремал.
   Во сне Миша все так же сидел перед печью. Скользнув взглядом вверх по печи, он заметил, что побелка отслаивается, печь трескается. Из щели, которая расширялась на глазах, побежала струйка дыма. Миша заволновался, что комната наполнится дымом и они с дедом, чего доброго, угорят спящими. Во сне он понимал, что спит. Миша стал бегать по комнате в поисках чего-нибудь, чем залепить щель, и, не найдя ничего, кроме куска липкого яблочного пирога, стал им замазывать прореху. Дым прекратил наполнять комнату, Миша с удовлетворением облизал сладкие пальцы и только собрался снова наслаждаться созерцанием огня, как громкий звон отвлек его. Обернувшись, Миша увидел, что оконная рама вся целиком выпала из проема на траву в сад. Прохлада двора сразу наполнила комнату. Не успел он удивиться, расстроиться беспричинному крушению окна, не успел подумать, как вставить раму на место, как с потолка на голову упал небольшой, но увесистый кусок штукатурки. Потирая ушибленное место, Миша собрался было задрать голову, чтобы посмотреть, что же такое случилось с потолком, но его внимание привлекла фотография на стене. У деда на портрете носом шла кровь. Черные червяки ползли из ноздрей, пересекали верхнюю губу, стекали на нижнюю, на подбородок. Кровь текла и текла, не собираясь останавливаться. Гимнастерка на груди набрякла, а взгляд стал еще острее, взгляд этот придавливал и гнул.
   Миша очнулся рывком. В окно светило мягкое солнце. Он потянулся, прикрыл ногой дверцу потухшей печи. Часы показывали без десяти одиннадцать утра. Посмотрев на дверь в комнату деда, Миша вспомнил ночной свой порыв и усмехнулся. Чего только ночью не придет в голову. Ночью можно совершить столько глупостей, не то что при дневном свете.
   Миша испытывал чувство обновления, какое бывает после разрешившегося нервного напряжения. Дом показался ему не таким, как накануне, он без брезгливости приготовил чай, подошел к дедовской двери, занес согнутый палец – постучать. Подумал: надо бы сперва что-нибудь съесть, а потом уж стучать. Воспитанный внук позавтракал бы вместе с дедом, но Миша решил заморить червячка, а потом уж звать деда и поесть с ним основательно. На пустой желудок Мишу терзал стыд за ночную выходку.
   Он отрезал кружок колбасы. Съел. Ломтик сыра. Съел. Дожевывая, вернулся к заветной двери. Вкус пищи прибавил уверенности, он еще больше радовался, что ночью не наделал глупостей. Радовался, что вот так вдруг обрел близкого человека. При свете солнца родство с палачом не казалось таким отвратительным. Проглотив остатки колбасы и сыра, он уверенно постучал.
   Дед не отозвался.
   Миша постучал сильнее, позвал:
   – Дед, завтракать будешь?
   Вчерашнее мытье, обнаружение татуировки и дальнейший замысел мести за всех невинно убиенных придавали Мише храбрости и даже развязности. Он теперь мог без запинки называть Степана Васильевича дедом, тыкать ему, позабыв всякую подчеркнутую вежливость, которую демонстрировал всего неделю назад, в самом начале их общения.
   Мишу осенило вдруг. Новым в этом утре был звук – тиканье часов. Покрытый слоем грязи старый будильник ожил. Стрелка-соломинка, дергаясь, отсчитывала секунды.
   Удивившись прихотям механизма, Миша постучал снова и, не дождавшись ответа, решил войти без разрешения.
   Степан Васильевич лежал на железной кровати в том же положении, в котором Миша оставил его ночью. Ненужный ночной горшок, желтый, с отбитой на блестящем боку эмалью, радиола старомодная с восковыми ручками, табуретка-автоматчик. Запах вроде как исчез.
   – Дед, – снова позвал Миша и тронул старика за плечо.
   Тело деда было неживым. Миша это сразу понял. Не надо разбираться в мертвецах, чтобы, наткнувшись на мертвеца, опознать его.
   Дед умел осаживать Мишу. На этот раз он умер.
   Миша смог приехать за прахом незадолго до закрытия местного крематория. Долго сидел в очереди на выдачу. Наконец служительница просунула в окошко черный с латунной крышкой сосуд с сожженной головой, туловищем, ногами, руками, костями, ногтями, налитым отростком, торчащим из бока, и глазами.
   Дед оказался последним постоянным жителем деревни. Девяносто восемь лет. Проживу ли я столько? Миша решил было поискать семейную могилу, чтобы сразу закопать урну, но уже темнело и кладбище закрывали.
   Миша был не один, Катя вызвалась сопровождать его. Обняв урну, как когда-то обнимал аквариум с рыбками из зоомагазина, Миша остановился у запертых ворот кладбища.
   – В другой раз вернемся и похороним, – обнадежила Катя.
   Миша мысленно согласился. Сожженной голове, костям, отростку и глазам не важно, когда их закопают.
   – Поехали, наследство покажу.
   И они отправились в сторону родовой развалюхи.
   – Это он? – спросила Катя, разглядывая фотографию.
   – Он.
   – Вы с ним очень похожи. Особенно без очков, – Катя сняла с Мишиного носа очки. – Ну-ка встань к свету.
   Миша, щурясь, встал под фотографией, повернулся к окну.
   – Одно лицо. Только глаза… У тебя глаза… добрее, что ли. Сколько ему на этой фотографии?
   – Двадцать семь – тридцать.
   Катя вернула Мише очки.
   – Признайся, ты заведешь себе любовницу после моей смерти?
   – С чего ты взяла, что я тебя переживу?
   – Если ты протянешь девяносто восемь лет, как он, тягаться с тобой будет сложновато. На чердаке уже был?
   В ее голосе играла детская радость открытий. Они полезли на чердак. Лампочки там не было, и Миша стал светить встроенным в телефон фонариком. Рассеянный луч выхватил старые, полуразинутые чемоданы, коричневый и красный, из которых торчало тряпье. Чемоданы хотели тряпье сожрать, да подавились и застыли с набитыми пастями. Связки газет, велосипед без колеса, костыли, люстра, на стропилах серые яблоки покинутых осиных гнезд.
   – Никаких сокровищ, – сделал вывод Миша.
   – Не торопись, – Катя ковырнула сапогом. – Посвети-ка сюда.
   Среди мятых, изъеденных молью пиджаков и комков болоньевых плащей показался предмет строгой формы. Синяя фуражка с краповым околышем.
   – Нет, говоришь, сокровищ!
   Нашитый на донышко фуражки ромбик носил поблекшую, вытравленную потом надпись: «Свет С. В.».
   Катя нахлобучила фуражку Мише на голову.
   – Ну-ка! – она забрала фонарик, ослепила Мишу лучом. – Красавец! Будто на тебя! А мне как?
   Сдернула фуражку с Миши, надела на себя. Фуражка села глубоко, по самые, цвета американских купюр, глаза. Подсветила свое лицо снизу, отчего оно стало по-цирковому жутким.
   – Эй ты! Фашист, враг народа, признавайся, готовил заговор против товарища Сталина и всего советского народа?! – Ткнула Мишу пальцем в грудь: – Говори! – Легонько шлепнула по щеке.
   – Зачем имя изменил?
   Шлепнула по другой щеке:
   – Степа Свет… Мне нравится…
   Катя сжала его лицо так, что рот сморщился трубочкой. Приблизилась.
   Они коснулись друг друга губами. Фуражка упала под ноги.
   Катя вошла во вкус и, надвинув слегка растоптанную фуражку на глаза, принялась руководить:
   – Эй ты, фашист, натаскай-ка дров. Топить надо, ночи холодные.
   Миша принялся возить дрова в тачке из сарая в дом. Это со стороны кажется, что возить в тачке груз – дело нетрудное, после двух полных тачек парень заметно вспотел. Снял очки, положил на ступеньки.
   – Не останавливаться. Как там… Труд есть дело чести, дело боблести… тьфу! Доблести и геройства! – неожиданно проявила исторические познания Катя.
   Пока Миша таскал, Катя распахнула все окна, собрала простыни с постели деда, мелкий мусор, морщась, выволокла во двор и велела поджечь. Так принято. Высокий, краткий костер.