«Не могло ли произойти так, что Кондрат сам обманулся, а потом сам же обнаружил свою ошибку и в ярости уничтожил следы самообмана?»
   «Нет, не могло, Кондрат бросился бы к нам, увидев самообман, он снова призвал бы нас троих в лабораторию, он ликовал бы, что путь к успеху по-прежнему реален. Вот так бы он поступил. Этого не было-вспомни!»
   «Но все данные так дьявольски доказательны. Вот я снова вглядываюсь в уже не существующие страницы…»
   «Их несуществование и доказывает их недоказательность. И еще одно: не подозрительно ли само по себе абсолютное правдоподобие данных? Хоть бы щелочка для сомнения! Хоть бы признак неточности! Нет, все рассчитано — оглушить неожиданным набором доказательств, но не дать по-настоящему разобраться. Если бы Адель с Эдуардом остались, если бы тебе не пришлось уйти, такая проверка неизбежно бы совершилась и обман или самообман столь же неизбежно раскрылся бы».
   — Значит, так, — вслух приказал я себе. — Ты с напряжением вспоминал утраченные страницы журнала. Теперь забудь их, они не должны возобновляться в твоем мозгу. И проделай такую же работу, как с вычислениями Адели. Восстановив все, что Кондрат вносил на изъятые страницы. Сам определи истинное значение Тэта по его экспериментам. Так ты записал в первом пункте своей новой программы поисков. Выполняй!
   Была ночь. Отключив мыслеграф, я пошел домой.


20


   Не помню, какой был день расследования — пятый или шестой. И какая была в тот день погода, тоже не помню, хотя мне всегда было небезразлично, что там, за окном: дождь или солнце, ветер или тишина, тепло или холод. Внешний мир отстранился от меня, я допрашивал показания приборов, программы компьютеров, энергетические выдачи установки, перелистывал ленты самописцев, вдумывался в команды исполнительных механизмов…
   И когда и этот труд был завершен, я некоторое время молча смотрел на результат. Ошибки в первоначальном определении Тэта не существовало. Все прямые, все косвенные данные экспериментов подтверждали константу, положенную в расчет установки. Кондрат переместил несколько цифр в записи — совсем незаметное изменение, маленькая подтасовка, а в отдаленном итоге она и дала уменьшение в сто раз. Все было заранее продумано. Кондрат не сомневался, что в спешке и в волнении я и не подумаю обратиться к лентам самописцев, не буду сравнивать кривые на диаграммах с цифрами в журналах. Какими же белыми нитками сшита черная сеть обмана! Немного бы тщания, и все хитросплетения выводов рухнули бы, как подрубленное дерево. Нет, Кондрат действовал безошибочно. Чтобы раскрыть обман, надо было заранее знать, что обманывают, подвергнуть проверке не выводы из цифр, а сами цифры, усомниться в главном: точно ли записаны эксперименты? Тогда я и помыслить не мог об обмане, на этом и был построен обман. И если бы Кондрат не вырвал страницы с фальсифицированными данными, я бы и сейчас верил им, я бы и сейчас с горечью признавался: да, никогда человечество не получит новые источники энергии. Вот они вспыхивают на экране, восстановленные в памяти страницы, — как они неопровержимо доказательны!
   Я откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Я чувствовал себя опустошенным, но не испытывал ни возмущения, ни негодования. Получилось то, что я предугадывал. С того момента, когда я увидел вырванные страницы и узнал, что вырвал их Кондрат, я уже подозревал истину. На душе было горько, а не злобно.
   Внезапно прозвучал вызов. На экране появилась Адель.
   — Ты в лаборатории, Мартын? — Она неприязненно всматривалась в меня. — Что ты там делаешь?
   — Многое, Адель. Всего сразу не расскажешь.
   — Расскажи главное.
   — При встрече — пожалуйста. Не люблю экранных бесед.
   — Тогда пошли разрешение на вход для меня и Эдуарда. Через десять минут мы придем в лабораторию.
   Они пришли через десять минут. В Адели идеально совмещались женственная внешность с неженской точностью. Она вошла первой, за ней плелся Эдуард. Я встал им навстречу, протянул руку. Она сухо коснулась моих пальцев, он так долго жал их, словно что-то хотел перелить из моей руки в свою. Потом он плюхнулся на диван, а она встала у окна на любимое место — дневной свет, сегодня довольно тусклый, красочно, как и раньше на этом месте, высвечивал половину лица и фигуры, вторая половина была затенена, так ей почему-то нравилось.
   Эдуард выглядел каким-то разваренным, и я посочувствовал:
   — Как будто только что слез с горы. Ты, случаем, не с Эвереста или Килиманджаро?
   Он проворчал:
   — От Боячека. В Гималаях чувствую себя гораздо легче, чем в кабинете нашего дорогого президента. Старика сдвинуть с позиций трудней, чем переместить Эверест из Азии в Африку.
   — А пробовал передвинуть Эверест?
   — Говорю тебе, я пробовал передвинуть Боячека. Это хуже…
   Адель прервала наш разговор:
   — Мартын, ты, кажется, осваиваешь место начальника Лаборатории ротоновой энергии? Каковы же успехи? Чему ты ухмыляешься?
   Она явилась чего-то властно добиваться. Я видел ее насквозь.
   — Дорогая Адель, сними фильтры с глаз, они показывают неверную картину.
   — Разве ты не за столом Кондрата? И разве тебя не осеняют лики великих святых науки? — Она показала на портреты Ньютона, Эйнштейна, Нгоро и Прохазки. — И вид — самый начальственный.
   — Руководящий, — важно добавил Эдуард. — Между прочим, Мартын, я всегда был уверен, что ты создан для руководства. У тебя, знаешь, такие директивные…
   — Глаза, — подсказал я.
   — Нет, не глаза. Впрочем, глаза тоже. Я имел в виду жесты, слова. В общем, поступки. Мы с Аделью так поняли твой приход в лабораторию, что теперь будешь возглавлять ее ты. Допустишь и нас? Или подтвердишь изгнание?
   — Вы хотите вернуться в лабораторию?
   — Да, — ответила Адель. — Несчастные изгнанники — роль не для нас. Ты ведь вернулся.
   Пока она говорила, я торопливо обдумывал, как держаться. Их приход был неожиданным, неожиданным было и желание вернуться в лабораторию. И я не знал, что сказать о своем появлении в ней. Где мера той откровенности, какую могу разрешить себе? Я осторожно начал:
   — В общем, конечно, Кондрат нас прогнал. Но Кондрата нет. И лаборатории нет. Куда вы собираетесь возвратиться?
   — Туда, куда воротился ты, — ответила Адель. — Ты в лаборатории, ты сидишь за столом ее бывшего руководителя. Значит, лаборатория есть.
   — Я сижу в лаборатории, но, повторяю, лаборатории нет.
   — Тогда зачем ты появился здесь?
   На это я мог ответить открыто:
   — Ларр и Сомов предложили мне расследовать обстоятельства катастрофы — вот почему я за этим столом. С возобновлением экспериментов это не связано.
   — Ларра и Сомова не устраивает заключение комиссии, расследовавшей катастрофу?
   — Оно им кажется недостаточным, Адель. Они хотят услышать мнение человека, долго работавшего в лаборатории.
   — Логично. Но мы с Эдуардом тоже работали в лаборатории. Почему обратились к одному тебе?
   — Об этом надо спрашивать не меня, а их. Я не знаю, почему они выбрали меня, а вас игнорировали.
   — Но ты бы мог сказать, что без нас расследование будет неполным, что и наше мнение имеет немаловажное значение. Почему ты этого не сделал, Мартын?
   — Конечно, я должен был вспомнить о вас, когда меня вызвали Ларр с Сомовым. Но я не вспомнил. К сожалению, было так.
   — Ты понимаешь, что твой ответ несерьезен?
   — Другого у меня нет.
   Она долго не отрывала от меня гневного взгляда. Эдуард молчал. Он как бы показывал, что и сам разговор, и результаты разговора его занимают мало. Уверен, что в эти минуты он размышлял о чем-то постороннем.
   — Хорошо, примем, что серьезного ответа на серьезный вопрос у тебя нет, — снова заговорила Адель. — Ответь тогда на другой вопрос. Ты не посоветовал привлечь нас к расследованию, но разве не мог информировать о нем? Вызвать если не для дружеской, то хотя бы для официальной беседы? Или и на это не можешь ответить?
   — На это — могу. Я собирался просить вас к себе, когда для меня картина катастрофы разъяснится.
   — А картина, естественно, темна, раз ты нас не вызываешь. И нам пришлось самим напроситься на прием.
   Я игнорировал ее иронию и ответил как можно более дружески:
   — Ты права, Адель, катастрофа для меня пока темна. Загадка гибели Кондрата остается загадкой.
   — Ты уверен, что удастся разъяснить эту загадку?
   — Надеюсь на это.
   — Хорошо. С Кондратом понятно. Он погиб, причины гибели остаются теми же, какие указаны официально: неосторожное включение линии высокого напряжения на горючие материалы. Так?
   — Не просто горючие, а взрывчатые.
   — Пусть взрывчатые. Оставим на время трагедию Кондрата. Вернемся к ней, когда ты бросишь на нее свет. Не возражаешь поговорить о другом?
   — Как я могу возражать, не зная, о чем это «другое»?
   — Не притворяйся. Ты знаешь, о чем я буду спрашивать! Так или не так?
   — Так. Знаю. Спрашивай.
   Адель все же помедлила. Я внутренне сжался. Она еще не понимала, что я не смогу честно ответить на то, о чем она спросит. На мне железной цепью висел обман Кондрата. Пока я не дознался, почему он обманул нас, я не мог прямо сказать им обоим, что был обман. У Кондрата, несомненно, возникли важные причины для удаления нас из лаборатории, более важные, чем наука, чем наша дружба, чем его чувство к Адели, наконец. И я еще не знал, что честней, что нужней: раскрыть обман или умолчать о нем. Прикрыть один обман другим я не мог. Честно во всем признаться — не смел.
   Адель задала вопрос так резко, как если бы наносила удар:
   — Мартын, только правду: не было ошибки в экспериментах? Не было того провала, каким ошеломил нас Кондрат?
   Я постарался хоть на минуту ускользнуть от прямого ответа.
   — Какие у тебя основания спрашивать об этом?
   — Ты заменяешь ответ вопросом. Хорошо, я отвечу тебе. И ты, и Кондрат, конечно, понимали, что, уйдя из лаборатории, я снова проверю свои вычисления. В них не было ни малейшей ошибки, я это установила окончательно. Вот мои основания для вопроса.
   — И Кондрат говорил, что в твоих вычислениях нет погрешностей. И что просчет в неправильном определении величины Тэта. Эксперименты подтвердили, что надо исходить из нового значения константы.
   — Это ты подтвердил, что эксперименты подтвердили? Не забывай, пожалуйста, что ты проверял записи.
   — Не забываю.
   — Ты тогда объявил нам: эксперименты свидетельствуют, что Тэта в сто раз меньше, чем первоначально принята.
   — Все верно. Записи в рабочем журнале показывали, что константа иная, чем мы считали.
   — Я снова повторяю вопрос, от ответа на который ты уклонился: не было ли ошибок в самих экспериментах? Правильно ли вписали в журнал данные?
   На это я ответить не мог. Я старался не глядеть Адели в лицо.
   — Воздержусь от прямого ответа на твой прямой вопрос.
   — Почему?
   — И на это не отвечу. По крайней мере, пока не закончу расследование. Тогда, возможно, что-то скажу.
   — Возможно или наверное что-то скажешь?
   — Этого сейчас не знаю.
   Она повернулась к молчаливому Эдуарду.
   — Ты слышал, Эдик? Я говорила тебе, что и в нашем устранении из лаборатории, и в самой гибели несчастного Кондрата скрывается тайна. Ты и теперь не веришь, что я права?
   Он нехотя откликнулся на ее взволнованное воззвание:
   — Ты хотела спросить о журнале, помнишь?
   — Помню. Мартын, я не экспериментатор и должна тебе верить во всем, что относится к лабораторным работам. Но мы с Эдиком хотим сами взглянуть на рабочий журнал, который ты так внимательно изучал в тот день.
   Я чуть не застонал от душевной боли. Я не мог исполнить ее требование и не мог объяснить, почему не могу исполнить.
   — К сожалению, должен отказать в твоей просьбе, Адель.
   — Требовании, а не просьбе, Мартын.
   — И в требовании отказываю.
   — Тогда разъясни — почему?
   — И этого не скажу. Кончим на этом, друзья. Ваши вопросы подошли к той грани, за которой я не могу и не хочу ничего говорить. Наберитесь терпения — одно могу посоветовать.
   — Набраться терпения? И сколько, дорогой Мартын? Килограмм, тонну? Или километр? На месяц, на год? На десять лет, если измерять терпение в единицах времени? Не откажи в любезности разъяснить.
   Я молчал. Адель обернулась к Эдуарду.
   — Что будем делать, Эдик? Набираться терпения, не зная даже, в каких единицах оно измеряется? Или настаивать на раскрытии всего, что от нас утаивают?
   — Пойдем к Ларру или Сомову, — произнес Эдуард. — Руководители института поставят Мартына на место.
   Она зло рассмеялась.
   — Не поставят, а посадят. Вот он уже сидит — на месте начальника лаборатории. Это место для него заранее предусмотрено. Не будь наивным, Эдик. Сомов скажет тебе не больше того, что говорит Мартын.
   — Но Мартын ничего не говорит.
   — Значит, и Сомов ничего не скажет. Но если они молчат, то говорить будем мы. У нас есть что сказать и Сомову, и тебе, Мартын. Будешь слушать нас? Отвечай — будешь слушать?
   — Буду, — сказал я.
   — Тогда сними датчики мыслеграфа, они торчат над твоими ушами, как дьявольские рожки. То, что я теперь скажу, предназначено только для тебя, а не для Сомова, с которым ты спелся. С ним побеседуем особо.
   — И без меня?
   — Естественно! Но он с тобой поделится, не расстраивайся!
   Решительно не понимаю, почему она так взъелась на запись разговора. Во всем, что она потом говорила, не было и слова, запретного для записи, — ни брани, ни оскорблений. И она с блеском демонстрировала в почти часовой речи лучшее, чем обладала: свою логику. Речь была построена совершенно и прозвучала бы абсолютно убедительно, если бы не один изъян: безукоризненное логическое здание было выстроено на фальшивом фундаменте. И этого одного — что она исходит из ложных посылок — я объяснить не мог, именно это надо было скрывать. Я молчал и слушал. Она все больше воспламенялась от своих слов, а я молчал и слушал.
   — Я уже давно заметила твое странное отношение к нашим исследованиям, — так она начала. — Ты первый нашел, что ротоновые ливни из вакуума способны менять микропространство в атомном ядре, и этим указал реальный путь к овладению новой формой энергии. Как бы вел себя нормальный человек — я, Эдик, сам Кондрат, наконец, — совершив такое открытие? Безмерно бы гордился собой, ликовал, торопил эксперименты. А как вел себя ты, Мартын? Даже не радовался — хмурился, а не сиял. Один среди нас впал в неверие! И когда поставил в университетской лаборатории опыты с ротонами, вспомни, как они шли. Плохо шли, ничего не получалось! И если бы Эдуард не устроил нам приглашения в Объединенный институт, никто бы не узнал о твоей замечательной находке. Ты мешал самому себе, так странно, так удивительно странно ты вел себя!
   А что было потом, в стенах Объединенного института? Вспомни, что было потом? А не хочешь вспоминать, мы напомним. Та же загадочная холодность. То же необъяснимое нежелание успеха. Кондрат горел. Эдик и я были полны энтузиазма, а ты? Трудолюбиво выполнял задание — и только, Мартын, и только! А когда мы радовались, что вот уже не за горами признание и слава, ты молчаливо усмехался. Ты не видел своей усмешки, но мы видели — недоверчивую, почти недоброжелательную. Мы думали тогда: ты такой — ироник, скептик, да и не честолюбив, что с тебя взять. А ты — другой, не тот, каким видим тебя, каким видел тебя Кондрат, вообразивший в тебе все человеческие совершенства и благородства.
   Одна я смутилась, когда ты отпустил Эдуарда, — говорила Адель. — Ну, не отпустил, отпускал Кондрат, но разве не ты заверил, что временно обойдемся без Эдуарда? И объявил это перед пуском ротонового генератора. Никто из нас троих не знал, что пуск — вот-вот, а ты знал и скрыл, чтобы Эдуард успел уехать. Зачем ты так поступил? Да, все верно, Эдуард был в смятении, надо было успокоить нервы, но ведь никто не мог гарантировать тогда, что генератор сразу пойдет. И ты отпускаешь его в такую минуту! Каждый отчаянно нужен, каждая пара рук, каждая голова, а ты отпускаешь Эдуарда! Как это понять? Равнодушие к делу, так объяснил себе Кондрат твой поступок и поссорился с тобой, а я вас мирила. Разве не так? А ведь было не равнодушие, было гораздо хуже! Так те дни видятся сегодня, только Кондрат не проник тогда в твои тайные цели, и очень жаль, что не проник!
   И мне была темна твоя душа, — продолжала Адель. — Я нашла простое объяснение — ты завистлив. Ты ловко обеспечил уход Эдуарда, чтобы было меньше претендентов на славу. Маленькое тщеславие маленького человечка, таким ты мне вообразился. Я говорила это Кондрату, он возмущался, он считал тебя чуть ли не научным титаном, не раз повторял мне, как счастлив, что довелось работать с тобой. А как тебя ценил Эдуард! Он говорил, что ставит тебя наравне с Кондратом, даже выше. Да, я ошибалась тогда, ты не маленький человечек, Мартын, ты крупная личность, но крупный не той величиной, какую тебе приписывали. В тебе не дружба, а недоброжелательство, ты мастер зла, вот твоя натура!
   По-настоящему я поняла тебя после возвращения Эдуарда. Все сразу пошло по-другому. Нет, внешне ты не переменился, ты умело таишь сокровенные помыслы. Но Кондрат стал иным. И утверждаю — под твоим воздействием! Вспомни, так хорошо шла работа, но вернулся Эдуард, и одолели неполадки. Не он вызывал их, но неполадки были связаны с его появлением. Эдуард был нежелателен тебе и Кондрату — вот причина того, что эксперименты залихорадило. А вскоре стала нежеланна и я. Я сказала «тебе и Кондрату», поправляюсь: тебе, а от этого и Кондрату. Ты стал его злым гением. Ты одолел его духовно, он глядел на мир твоими глазами. Он не раскрыл главного в тебе — твоего двуличия. Я однажды сказала Кондрату, что в тебе скрытое недоброжелательство, ты хотел меня в жены, а я отказалась, и ты не простил ни мне, ни Кондрату, что я отвергла тебя ради него. Кондрат обругал меня дурой, больше месяца мы разговаривали с ним только в лаборатории, а дома молчали и отворачивались один от другого.
   А затем возникла проблема константы Тэта. Яд сомнения, впрыснутый тобой в Кондрата, дал результат. Кондрат стал выискивать причины неполадок не в твоих ротонах, а в своей идее. Уверена, что он в те дни потерял способность хладнокровной оценки экспериментов. А каким он стал невозможным для общения! Он избегал меня, старался не встречаться с Эдуардом, лишь с тобой как-то держался. Тот свод экспериментов в журнале, показанный нам, был актом отчаяния. Кондрат когда-то невольно акцентировался на удачных данных, теперь, расстроенный, акцентировал данные плохие. Но окончательную оценку он предоставил тебе. Помню, отчетливо помню, как ты перелистывал страницы: мы не дыша глядели на тебя, а у тебя были отсутствующие глаза, ты смотрел в журнал, а думал о другом. И что ты сказал потом? Я ждала, Эдик ждал, что скажешь единственно разумное: да, цифры нехороши, но надо их досконально проверить, не будем пока принимать других решений. И если бы ты сказал так, то не было бы никакой ссоры, ни мне, ни Эдуарду не пришлось бы уходить из лаборатории. Я обвиняю тебя, что ты давно хотел нашего ухода и думал только об этом, когда притворялся, что оцениваешь записи в журнале. И ты нанес свой безошибочный удар. Ты объявил, что константа Тэта преувеличена в сто раз! И мы с Эдуардом покинули лабораторию.
   Адель минуту помолчала, она задыхалась от негодования. Справившись с дыханием, она продолжала:
   — Коварный замысел отстранить двух нежеланных товарищей удался. Но это лишь часть замысла. Надо довершать задуманное — отстранить и самого Кондрата. До меня доходили сообщения, как вы оба ведете себя в лаборатории. Кондрат страдал, ты оставался безмятежно спокойным. Он начинал что-то новое, пытался обойти по кривой неудачу с константой. Ты наблюдал за Кондратом, но и не думал помочь, тебя не устраивал успех его новых начинаний. А потом ты увидел, что Кондрат встал на правильный путь, но путь опасен, новые эксперименты могут вызвать аварию. И ты подстроил новый скандал: поссорился с Кондратом, ушел из лаборатории, взвалил на Кондрата непосильную для него заботу — твой ротоновый генератор. Финал был неизбежен: один Кондрат не справился с новыми экспериментами — и погиб!
   Я все же набрался сил промолчать. Мое молчание убеждало ее в моем бессилии. Она взвинчивала себя все больше.
   — Ты долго держался в стороне, — говорила она, — но гибель Кондрата открыла тебе дорогу. Ты убрал все препятствия к единоличному торжеству, ты возвратился в лабораторию. Глупости, что было настояние Ларра и Сомова. Для дополнительных расследований надо приглашать нас всех, не одного тебя. Нет, ты вернулся один. Не расследовать трагедию, а восстановить лабораторию! Для себя одного восстановить, только для себя. Мы с Эдуардом ждали весточки, ждали вызова. И, как видишь, не дождались — пришли сами. И требуем ответа: что ты здесь делаешь? Почему отстраняешь нас?
   Я сказал холодно:
   — И на этот вопрос ответа не будет.
   Эдуард решил, что пора и ему вмешаться:
   — Мартын, прекрати! Мы имеем право спрашивать, ты обязан отвечать. Лаборатория ротоновой энергии — наше общее детище. Разговор служебный, а не личный.
   — Именно потому, что служебный, а не личный, я не хочу вести его. Если недовольны, обратитесь к Сомову. Служебными делами занимается он.
   Адели почудилось, что она обнаружила во мне слабину. Она отошла от окна, приблизилась к столу. Эдуард поспешно вскочил, он подумал, что она хочет меня ударить. Но она с ненавистью проговорила:
   — Вот как, служебные разговоры не ведешь! А личные? Может быть, скажешь, как бывший друг Эдуарда и мой и как мой бывший неудачливый поклонник?.. Что лично, что неслужебно думаешь о нас?
   Она и отдаленно не подозревала, какое принесла мне облегчение, предложив перейти от служебных отношений к личным.
   — Об Эдуарде мне нечего говорить. Он молчал. Не знаю, что означало его молчание — полное ли согласие с тобой или осуждение твоей ярости. Но тебе могу сказать, как твой бывший друг, как твой бывший поклонник, как человек, радующийся, что ему не выпала тяжкая доля быть твоим мужем. Кондрат в раздражении обругал тебя дурой. Ты не дура, конечно. Ты умна, ты знающа, очень талантлива. Для тебя надо искать другие характеристики, брань не подойдет. Я слушал тебя и думал, кто же ты, — и понял! Раньше были такие понятия: мещане, обыватели, филистеры. Сейчас нет обывателей, нет мещан, никто свои мелкие житейские интересы не превращает в способ всеобщей оценки, не делает свое маленькое удобство центром мироустройства. Но исключения попадаются. Ты такое исключение. Ты мещанка в мире, где нет мещан. И все, что ты говорила мне, — мещанские мысли, мещанские чувства. Больше ничего не скажу, чтоб не выйти из круга личных отношений.
   Она порывисто подошла к Эдуарду.
   — Эдик, уйдем. Нас вторично изгоняют из этой лаборатории.
   Он все же на прощание кивнул мне. До него что-то дошло, чего она не была способна понять.


21


   Лишь минуту я отвел себе, чтобы успокоиться, — удивленно улыбался, пожимал плечами. Еще несколько дней назад такой разговор надолго выбил бы меня из душевной устойчивости. Не хочу лгать: было неприятно, что не могу ответить на острые вопросы, было стыдно, что нужно что-то скрывать, но и все! Гнев Адели, ее возмущение не трогали меня, бурный поток ее эмоций мчался стороной — принимать это близко к сердцу не хотелось. Хотелось одного: чтобы они поскорей ушли и можно было забыть об их приходе. Они ушли, и я забыл, что они только что были.
   Вероятно, глубоко коснулось меня лишь то, что Адель говорила о новых экспериментах Кондрата, когда он остался вдвоем со мной. Она знала, что он ставил эти новые эксперименты, знала, что в них что-то важное, может быть, решающее. И она связала их с попыткой преодолеть неудачу определения Тэты. Она уловила важность новых опытов, но не разобралась в них. Опыты не могли исправить ошибку, ибо не было ошибки, они совершались для чего-то другого. И еще не знала Адель: что и в моей программе расследования я уперся в эти новые опыты и уже предвижу в них разгадку трагедии.
   Они ушли, я мог двинуться дальше. Настал черед дневников Кондрата. Но я медлил. Мне хотелось повторить этап за этапом, шаг за шагом пройденный путь. Я включил запись мыслеграфа.
   Пленка заговорила моим голосом. Я молчал все эти дни, я размышлял, перекатывая в голове мысль за мыслью, и звучащая пленка доносила сейчас моим голосом мои мысли. Два раза их прерывал голос Карла-Фридриха Сомова, звучали голоса Кондрата, Адели и Эдуарда, но не реальные, а преображенные, посторонние голоса, возобновленные мной по-своему. Раза два я смеялся: слишком уж карикатурно искажались голоса друзей во время споров и стычек. Пристрастен ты, дьявольски пристрастен, упрекнул я себя, не только неприятные мысли не принимаешь, но и голоса, высказывающие эти мысли, делаешь малоприятными. Упрек не превратился в огорчение, все люди пристрастны. Как скверно прозвучал бы мой собственный голос, перейди он из мозга Адели и Кондрата на пленку мыслеграфа.
   — Итак, все проясняется, — подвел я итог шестидневной записи, — И ты высветляешься, друг мой Кондрат, по каким хмурым светом!
   Снова напялив датчики мыслеграфа, я достал дневники Кондрата — всего три книжечки, свободно умещающиеся в кармане. Кондрат настоящих дневников не вел. Он не умел описывать событий, ему трудно было излагать даже собственные идеи. Дневники, насколько я понимаю, пишутся для последующего чтения, они вроде гладкого шоссе воспоминаний о том, что совершалось. Если уж придерживаться сравнения с дорогой воспоминаний, то в дневниках Кондрата самой дороги не было, одни дорожные знаки, да и не все, а самые важные — там круто повернуть, впереди опасный уклон, а здесь, черт их дери, ухабы. Свои мысли Кондрат не разъяснял, лишь ставил веху, что возникла мысль, надо к ней вернуться и развить. А к чему вернуться и что развивать, это он зачастую забывал сделать понятным даже для себя. И я с улыбкой вспомнил, как однажды он вошел ко мне с раскрытой книжицей и, тыча пальцем в страницу, сердито заговорил: