- Мне совестно, - прошептала Наташа.
   - Помилуйте, чего тут совеститься? Разумеется, вы сами не захотите долго у нас оставаться, а так, на первое время... покамест успеют написать наследникам...
   Они вас, верно, не оставят.
   - Бог наградит вас! - печально вымолвила Наташа и отправилась на новое свое жилище.
   Чиновница была точно женщина небогатая; она помещалась в четырех комнатах с мужем и детьми, которых было шестеро. Чиновник был честный человек и оттого терпел нужду. Лучшую свою комнату, ту, которая находилась подле кухни, отдали они Наташе. Эта комната была убрана едва ли не похуже лакейских в графском доме. Когда они вошли в нее, в медных шандалах светились сальные огарки. Босая служанка приготовляла кровать. За дверью раздавался детский писк, и неизбежная с русской бедностью нечистота придавала всем предметам какой-то печально-неприязненный оттенок. Наташа взглянула на все это равнодушно; все внешнее было для нее дело постороннее. Она углубилась в самое себя; она, так сказать, жила в своей печали.
   Много дней прошло в грустном однообразии. От иных подруг услышала она несколько слов холодного сожаления, от других ничего не услышала. Казалось, что она умерла вместе с своей благодетельницей, и мгновенно постигла она, бедная, отвратительный эгоизм человечества. Прежнее ее веселье исчезло. Она была уж не беззаботным ребенком, а существом страдающим, за один раз испытавшим все обманы жизни. И на могиле своей благодетельницы постигла она всю суетность этой жизни. Падая во прах на землю, она сблизилась душою с небом, устремилась молитвою за облака - и облегчила свою тоску. Безрассудность своей первой молодости заменила она тихим спокойствием, тихой покорностью велениям судьбы.
   Между тем чиновник и губернатор писали неоднократно к наследникам графини, прося о пособии для ее воспитанницы. После долгого и напрасного ожидания губернатор препроводил к Наташе полученную им сторублевую ассигнацию, пожертвованную самым щедрым из графских родственников. Великолепный дом, в котором жила графиня, был нанят откупщиком. Вещи и мебели вытребованы в Петербург. Через несколько времени разнесся слух, что наследники начали между собою тяжбу. Дом остался без жильцов и присмотра. Малопомалу он начал разрушаться и дошел до настоящего состояния, а тяжба и по сие время еще не кончена.
   Когда дознано было, что Наташе не предстоит никакого наследства, чиновница мало-помалу начала изменять с ней свое обращение. Прошел год после смерти графини, и присутствие Наташи было действительно весьма тягостно для бедного семейства. Она это чувствовала и всячески старалась помогать своим благодетелям, хлопотала по хозяйству, учила детей их. Она начала ходить на рынок покупать провизии, но получала за то только выговоры, потому что не умела выбирать и платила слишком дорого. С детьми тоже она не умела обходиться, баловала их; ей и за то доставалось. Не трудно сделать доброе дело, трудно его выдержать. Чиновница была не дурная женщина, но в вечной борьбе с своей скудной жизнью она утратила то чувство деликатности, которое дает цену благодеянию. Она то и дело что твердила Наташе об общей дороговизне, о нуждах большого семейства, даже о том, что она могла бы Наташину комнату отдавать внаймы. Часто муж бранил ее за такие речи, и она отвечала ему визгливым тоном, жалуясь на то, что посторонняя отнимает у них хлеб собственных детей. Наташа слышала эти ссоры из своей комнаты и решилась во что бы то ни стало освободить их от себя.
   Но как это сделать? Куда идти ей? Наташа отправилась к своим знакомым; к тем, которые ей некогда завидовали, и просила их доставить ей какое-нибудь место! Ее приняли с видом покровительства, просили зайти в другой раз, обещались похлопотать, справиться. Но мест нигде никаких не открывалось, а время все шло, и каждый день нетерпение чиновницы становилось явственнее и грубее, и каждый день положение бедной Наташи было нестерпимее.
   Грустно шла она однажды по улице, поникнув головой; она чувствовала, что она лишняя на земле, что она уж никому не нужна и обременяет только собой приютившее ее семейство. С ней встретился тот старичок, который так восхищался некогда ее драматическими способностями. Этот старичок был большой оригинал.
   Он прожил почти все свое состояние на музыку, хотя сам музыки не знал вовсе. От скуки затеял он в деревне оркестр и, как русский человек, пристрастившийся к одной мысли, забыл все прочее; хозяйство его пошло вверх дном, но он о том и не заботился. Мужики играли на скрипке, конторщики писали ноты, бурмистр бил такт; мальчики с толстыми губами назначались для флейт и кларнетов, широкоплечие - для фаготов. Из Москвы выписывались и инструменты и капельмейстеры.
   Старичок поминутно сзывал своих соседей и радовался, как ребенок, когда вдруг где-нибудь в беседке или в густой роще будто бы нежданно раздавалась увертюра из "Калифа Багдадского" или "Толедских слепцов". Малопомалу, настраивая доморощенных артистов, он расстроил до того имение, что принужден был обратить свой оркестр в доходную статью. Продать же его он не решался, хотя ему и предлагали хорошую цену; и потому ездил по городам, подряжал своих музыкантов на балы, на театры, и вырученными деньгами содержал и людей своих и себя.
   Старичок чрезвычайно обрадовался Наташе. Он начал расспрашивать ее с видом живого участия о случившемся с ней после смерти графини. Наташа все простодушно ему рассказала, описала свое плачевное положение, свои отношения к чиновнице, свои неудачи с прежними друзьями и просила его о совете.
   Старичок был в восхищении.
   - Что же тут думать? - воскликнул он радостно. - Благодарите судьбу, которая приводит вас к настоящему вашему назначению. На днях приезжает сюда прекрасная драматическая труппа. Актеры такие воспитанные. Директор, Иван Кузьмич, мой короткий приятель, уж подрядился со мной для оркестра. Дешево, признаться, немного, ну, да я люблю искусство... Сам, так сказать, артист.
   - Вы мне советуете сделаться актрисой... актрисой? - с ужасом спросила Наташа.
   - Помилуйте, чего ж тут пугаться? Положим, вы найдете место няньки... Во-первых, вы будете от всех зависеть... как служанка... даже хуже служанки; вовторых, какое вы будете жалованье получать? Вы, ведь, знаете провинцию... рублев триста - много. А тут вы сами барыня, получаете, что хотите - три, четыре тысячи, и можете еще наградить свою глупую чиновницу.
   Мысль расплатиться с чиновницей польстила воображению Наташи, однако сердце ее сжалось.
   - Я, право, не знаю, - сказала она, - я вдруг не могу, решиться... Надо подумать... Во мне нет таланта.
   - Как нет таланта-с... помилуйте! у вас такие способности, каких я не видывал. Поверьте слову старого артиста... Помяните мое предсказание: быть вам Колосовой, Семеновой - вот какой у вас талант! Истинный-с талант-с!
   Через несколько дней старичок явился к Наташе с Иваном Кузьмичем. Иван Кузьмич чрезвычайно был похож на дворецкого. Белый кисейный галстух, огромная печать на гороховых панталонах, вздернутый нос, большой хохол придавали какую-то особую важность его красной и глупой физиономии. Говоря с Наташей, он старался быть обворожителен; говорил сладким голосом, щурил глаза и воображал себя самым светским человеком.
   - Для вас, сударыня, - напевал он с разными ужимками, - разумеется, мало дворца: вы привыкли к ароматам, к жизни такой эфирной. Но судьба женщина-с, своевольная, ветреная женщина. Я не смею бранить ее, потому что она дама, а я ревностный дамский поклонник; впрочем, она догадалась, что вам мало дворца; вашей красоте нужен храм, храм, так сказать, Мельпомены. Не бойтесь, сударыня, нас, мы будем вашими поклонниками, вашими рабами. Труппа моя, смею доложить, по тону и манерам едва ли не первая в России.
   Я очень разборчив: у меня все почти благородные. Один молодой человек, Вельский, обучался прекрасно в гимназии; у него родной дядя надворный советник; другой служил чиновником - все люди не какие-нибудь, с чувством, с образованием. Мы живем душа в душу, как голуби. И я, уж должен признаться, сам такого деликатного свойства... всем готов пожертвовать для своих.
   Правда, люди бранят меня за то, да душа спокойна, совесть чиста. Я хочу только, чтоб меня любили.
   Наташу мало увлекали подобные речи, да что ж ей было делать? Она была молода и неопытна, не знала темной стороны закулисной жизни и в искусстве видела одно только искусство. Долго, однако ж, она боролась с тайным страхом, который не позволял ей решаться; еще раз обегала своих знакомых, еще много раз вытерпела грубые намеки чиновницы. Но пришел день, когда терпение ее рухнуло. Чиновница наговорила ей так много о безрассудности щегольских воспитаний для бедных девушек, которые потом никуда не годны, шаромыжничают и важничают, так горько сожалела о том, что лишается найма лучшей своей комнаты, что Наташа, с поспешностью отчаяния, написала Ивану Кузьмичу, что она согласна вступить в его труппу. Иван Кузьмич прибежал в полном восторге, рассыпался в нежностях, назначил Наташе 2000 рублей жалованья, исключая полного бенефиса, и подал ей условие, которое Наташа подписала, не прочитав. В тот же день переехала она на новую квартиру, несмотря на все упреки чиновницы, которая, почувствовав вдруг раскаяние, упрашивала ее остаться и кончила тем, что начала укорять ее в неблагодарности.
   Но условие было подписано, и на третий день огромная афишка объявила жителям губернского города, что в непродолжительном времени вновь ангажированная актриса, г-жа Федорова, будет иметь честь дебютировать в разных трагических и комических ролях.
   Трудно изобразить негодование губернского города при этой вести. "Вот она, холопская кровь! - кричали добродетельные дамы. - Вместо, того, чтоб честным образом добывать хлеб свой, вот что она делает! Зачем не просила она нас? Мы бы все ей нашли место, хоть в память графини. Да что было ожидать от нее? Она всегда была бесстыдна, да боялась своей благодетельницы; а теперь ей полный простор". Мужчины смеялись.
   Наташа учила свои роли, ходила на репетиции и ознакомилась с своими товарищами. В числе их было действительно двое из благородных: один, выгнанный из всех возможных служб, другой, выгнанный из гимназии за шалости и дурное поведение. Последний был молодой человек, увлеченный в детстве какой-то глупой самонадеянностью и молодечеством, не полагавшим никаких границ грубым, жалким привычкам. Детская мечтательность вовлекла его на комедиянтское поприще, где он продолжал с товарищами разгульную и пьяную жизнь. Со всем тем на него находили иногда минуты грустного раскаяния; он презирал и свое тунеядство и свой отвратительный род жизни, и по целым дням ходил как убитый. Таких характеров много на Руси во всех сословиях; они происходят от доброй природы и порочного направления. Только в высших слоях общества оттенки сливаются как-то более между собой, тогда как в низших они выражаются жестче, определительнее, грубее. Вся труппа состояла из двадцати человек. Характеристику их не трудно сделать: комик Куличевский пил иногда; благородный отец Иванов пил постоянно; трагик Кондратьев пил запоем. Все пили более или менее. Один старик Петров был человек трезвый, но, может быть, оттого не было у него никакого дарования.
   Этот Петров, исполнявший бессловесные или самые незначительные роли, получал самое вздорное жалованье и служил посмешищем для целой труппы. Гимназист и Куличевский всячески старались запутывать его в словах, сбивали поминутно с толку, делали ему из-за кулис разные гримасы. Его со всевозможной важностью уверяли, что он так обворожительно подает письма на сцене, что одно движение руки его исторгает слезы у самых равнодушных зрителей. Ему подсылали разные безыменные записочки, любовные объяснения. Его старались уверить, что жена губернаторского секретаря до того в него влюбилась, что хочет из-за него развестись с мужем. От этих шуток бедному Петрову приходилось иногда до слез. Женская половина труппы заключалась в двух или трех старых бабах, похожих на кухарок, в двух двенадцатилетних девочках и в трех манерных горничных, которые то и дело сплетничали, толковали о любовных интригах, о нарядах и о кухне. Главная из них была девица Иванова, которая, будучи недурна собой и в большой чести до прибытия Наташи, возненавидела ее с первого взгляда. Подобное общество не могло нравиться сироте. Она целый день оставалась одна в своей комнатке, исключая, разумеется, времени репетиций. Актеры и актрисы были очень недовольны ее холодным, но учтивым обращением. Один гимназист перестал пьянствовать, а Петров, удивленный незнакомой ему учтивостью, начал ревностно предлагать ей, где только мог, свои услуги. Это было поводом к новый насмешкам. Петрову советовали сделать Наташу своей наследницей и отказать ей, по завещанию, серебряную табакерку, составляющую единственное достояние бедного комедианта.
   Наконец наступил день дебюта.
   Театр, устроенный в городском цейхгаузе, был отделан заново: все ложи были выбелены, скамейки обтянуты новым коленкором. Иван Кузьмич хотел себя показать. Все городские жители, не исключая и не хотевших ехать на представление, толпились в ложах и партере; многие даже стояли, за неимением мест. Подняли занавес. Гимназист, одевшись, как мог только лучше, с помощью городских приятелей, играл старательно и хорошо; .комик Куличевский, благодаря природному русскому юмору, немало смешил зрителей. Впрочем, все это было только предисловием. Вдруг по всей толпе пробежал трепет ожидания... все сердца разом забились... на сцену вошла Наташа, в простом, белом наряде, с своей плавной поступью, с своей благородной осанкой. Не с наглым видом, не крикливым горничным тоном, к которому привыкла русская публика, начала она говорить, а тем сладкозвучным голосом, которым некогда восхищался весь город.
   Спокойным, но грустным взором обвела она весь театр. В ложах сидели подруги ее вчерашней молодости.
   В эту минуту вся зала затряслась от криков и рукоплесканий. Все мужчины до одного вскочили с своих мест и, внезапно одушевленные каким-то электрическим чувством жалости, повинуясь этому благородному энтузиазму, который овладевает иногда народными массами, разом хотели выразить сироте свое невольное участие.
   Все лица оживились; все глаза засверкали. Шум все более и более усиливался. Пьеса была остановлена. Некоторые дамы были тронуты; некоторые барышни краснели и потупляли глаза. Старухи бормотали что-то себе под нос. Иван Кузьмич, окунув лицо в галстух, потирал руки. Актеры вытаращили глаза. Петров едва не прыгал от радости за кулисой. Наташа плакала.
   Никогда ничего подобного не бывало в губернском городе.
   Мало-помалу восторг утих и публика стала снова публикой, то есть невежественным, балованным ребенком, требующим каждый день новых игрушек. Впечатление о странном появлении Наташи на сцене, поразившее всех с первого раза, стало постепенно исчезать.
   За первым представлением последовали другие представления, и губернский город совсем забыл о прежней роли бедной Наташи. Начали судить об ее драматических способностях. Явились недруги и критики, бывавшие в Петербурге. Образовались партии. Партии эти постепенно удалились от первоначального предмета спора и обратились к личностям, к сплетням, к настоящим размолвкам. Несколько домов решительно между собою перессорились, и в этом году столько было брани, столько толков разного рода, что зима прошла самым незаметным и самым приятным образом.
   О Наташе никто уж не заботился. Она наряжалась, пела и смеялась; следовательно, ей хотелось наряжаться, петь и смеяться. Ей хорошо было, верно, жить. Театр всегда полнехонек; ее вызывают каждый раз - чего ж ей еще больше?
   Наступила весна или, лучше сказать, время года, исправляющее у нас должность весны. Помещики начали дожидаться хорошей погоды, и после долгого, напрасного ожидания при первом солнечном луче рассыпались по деревням. Губернатор уехал на ревизию. Театр был закрыт. Наташа надеялась отдохнуть от несносной для нее жизни; но Иван Кузьмич умел соблюдать свои выгоды.
   В летнее время отправлялся он с своей труппой по разным ярмаркам, где учреждал на скорую руку временный театр в каком-нибудь сарае или манеже и давал по нескольку представлений. Наташе велено было готовиться к отъезду... Она этого совсем не ожидала. Она никогда бы не решилась сделаться актрисой, если б знала, что должна будет шататься по балаганам и вступить в унизительное соперничество с разными фокусниками, гаерами и дикими зверями. Правда, она выступила на сцену, но она чувствовала себя между своими. Дитя, отверженное семейством, она все-таки еще видела кругом себя это семейство, так недавно раболепствовавшее еще перед нею, а теперь она должна кочевать по неизвестным ей местам, одна, посреди людей, которых она страшилась, которых речи и привычки были ей непонятны. Женская стыдливость в ней сильно заговорила и придала ей необычайную решимость. Она объявила Ивану Кузьмичу, что она не хочет, что она не поедет по ярмаркам. Иван Кузьмич хладнокровно отвечал, что на это есть полиция, и вынул из-за пазухи условие. В условии было сказано, что Наташа обязывалась на шесть лет играть, где только пожелает Иван Кузьмич, а в случае ее отказа должна внести 6000 рублей неустойки. Иван Кузьмич требовал или денег, или повиновения. Напрасно Наташа плакала и умоляла своего властелина: она была вещью, принадлежностью Ивана Кузьмича, а Иван Кузьмич, забыв прежнюю свою деликатность, был неумолим.
   Тогда вспомнила она о старичке, охотнике до музыки, вовлекшем ее в драматическое сословие, и обратилась к нему с просьбой о помощи. Старичок поспешно явился на зов, поцеловал нежно у нее ручку и выслушал ее жалобы. Подумав немного, он сказал, что все это безделица. Он решался продать своего кучера, отличного кларнетиста, и садовника, мастера играть на валторне.
   Чтобы выручить ее из беды, и готов был внести за нее неустойку. В вознаграждение только за свое пожертвование он предложил одно такое страшное условие, что Наташа долго не могла его понять. Когда же она, бедная, Поняла его, негодование, гнев, стыд загорелись ярким румянцем на ее бледных щеках. Она выгнала гнусного старика, и, позвав кухарку, составлявшую единственную ее прислугу, приказала не пускать его более к себе. Старичок насмешливо встал с места, приговаривая, что он видел такие сцены... да что конец им известен. На первый раз всегда надо погорячиться... а там будет и милость... Нужда не свой брат, и без него не обойдется. Но этих слов Наташа уж не слыхала: она убежала в свою комнатку, прихлопнув за собою дверь, и, упав на землю перед образом, долго и безутешно рыдала, уничтоженная новым, страшным открытием. Она вдруг догадалась, что, сделавшись актрисой, она не только отказалась от знакомства прежнего своего общества, но еще утратила его уважение, погубила свое доброе имя. Она вдруг постигла смысл восторженных похвал, двусмысленных речей, нежных взглядов, которые устремляли к ней ее театральные поклонники. Она почувствовала неодолимое омерзение к своим успехам, к одобрению публики. Она прокляла свою неопытность, осудившую ее быть вечной целью самых оскорбительных восторгов, самых гнусных домогательств. О, если б она могла отказаться от постыдного ремесла!.. Она скорее бы пошла просить милостыню под окнами, она скорее бы нанялась поденщицей и слабыми руками старалась бы снискивать пищу, от которой лицу ее не приходилось бы краснеть.
   Мало-помалу мысли ее смешались. Ей показалось, что подле нее сидит графиня, с нечистой улыбкой на устах, и уговаривает ее не противиться желаниям старика... Потом все ее товарищи приближались поочередно лицом к лицу... и Иван Кузьмич, и гимназист, и даже старик Петров, и каждый нашептывал ей нестерпимо близко любовные объяснения из репертуара и, прикладывая пальцы к губам, просил не рассказывать о том никому. И ей казалось, что она их слушает и одобряет - и холодный пот обдавал все тело ее... и ее бросало в жар, и голова ее кружилась, и она жалобно стонала, призывая на помощь своих прежних подруг и знакомых.
   Восемь дней пролежала Наташа в сильном бреду, в самой ужасной горячке; восемь дней жизнь боролась со смертью, но молодость превозмогла. Лекарь 3-й степени, названный доктором с тех пор, как получил чин коллежского асессора, был призван испуганной кухаркой к постели больной. Этот лекарь занимался преимущественно хозяйством и снимал городские сенокосы; в книги же не заглядывал, а лечил наудачу и не хуже своих ученых собратий истреблял иногда болезнь, иногда пациента. Сложение Наташи было еще так крепко, что она устояла против медицинских средств. Из городских жителей никто не присылал справиться о ее здоровье. Один Петров хлопотал неутомимо с кухаркой: варил суп, бегал в аптеку, торопил аптекаря, топил печи, расспрашивал доктора о Наташе, как о собственном ребенке.
   Гимназист ходил под окнами больной и грустно посматривал на завешанные ее окна. Прежнее его разгулье исчезло... Он был угрюм и молчалив.
   Иван Кузьмич был тоже очень расстроен. Он мысленно рассчитывал, сколько несет убытка от болезни своей первой артистки и сколько должен будет вычесть у ней из жалованья. Выздоровление Наташи шло чрезвычайно медленно. Отлетавшая жизнь нехотя возвращалась к ней, как бы понимая, что она ей в тягость. Когда же Наташе стало лучше, выздоравливающая с таким чувством начала благодарить Петрова за его участие, так искренне радовалась, что есть человек, не чуждавшийся ее, что Петров чуть-чуть не помешался от радости, и с того дня полюбил сироту, как родную дочь.
   Иван Кузьмич каждый день посещал больную и, постигнув наконец ее раздражительность и благородный характер, изменил свое обращение. Он начал жаловаться на большие издержки, сопряженные с содержанием труппы, нынче ничем не вознаграждаемые; говорил, что должен распустить труппу; сам сделается нищим и людей своих пустит по миру. Одна Наташа могла бы спасти их всех от нищеты, согласившись отправиться на теменевскую ярмарку, где играть будет не в балагане какомнибудь, а в прекрасном театре, перед самой образованной публикой. Наташа была уже не в силах противиться:
   она сказала, что поедет, куда хотят, что ей все равно.
   Лицо Ивана Кузьмича засияло радостью. Начали приготовляться к отъезду.
   Дней десять сряду штопали рыцарские доспехи, испанские мантии и прочий театральный хлам; чинили и подкрашивали декорации, вырезывали картонные вещи и заготовляли парики. Когда все было готово, торжественный поезд отправился шагом к месту своего назначения.
   Дорога была песчаная. Солнце пылало; воздух был удушлив. Наташа, изнуренная болезнью, лежала в кибитке, обтянутой рогожей, посреди двух старух в душегрейках. Лошадьми правил Петров. Перед кибиткой тянулись две фуры, навьюченные вещами и людьми.
   Женщины щелкали орехи. Мужчины, в одних рубашках, заложив руки за затылок, спали, растянувшись, кто как мог. Так прошел целый день. Наташа старалась ни о чем не думать. К вечеру они остановились в большом селе у постоялого двора. Стало свежеть. Лошадей отпрягли.
   Путники проснулись, зашевелились, перекликнулись.
   Из-под сена выглянули пироги, испеченные на дорогу, и четвероугольные штофы с настойкой. Около приезжих толпились сбежавшиеся ребятишки. Хозяин постоялого двора кланялся и суетился; хозяйка ставила самовар.
   Мало-помалу пироги стали исчезать и штофы опорожняться. Начались странные шутки, странные песни. Наташе послышались совершенно неизвестные слова. Иван Кузьмич отправился вперед для нужных в Теменеве распоряжений и предоставлял в походное время своей труппе полную свободу. Грубые шутки становились час от часу крупнее. Лица раскраснелись... Начались ссоры...
   За ссорами последовали ругательства, а за ругательствами пошла драка. Женщины притакивали и смеялись.
   Актеры, шатаясь и падая, поминутно вцеплялись друг другу в волоса и кричали страшными голосами. Наташа с ужасом смотрела на это зрелище. Ругательства и крики сменялись новыми криками и ругательствами; за драками начинались опять новые драки.
   Всех пьянее был комик Куличевский. Кое-как, переваливаясь, доплелся он до кибитки...
   - Что ж ты, барыня, что ли, в самом деле, - завопил он, глядя на Наташу, - а?.. лучше нас, что ли? а?
   царевна недотрога? а?.. Со мной прошу не чваниться...
   я ведь... знаешь... Эх-ма!.. по-своему.
   - Не трогайте их, Сидор Терентьич, - прервала девица Иванова, - они ведь субтильные такие... Где. им с нами знаться... они ведь высокого происхождения: батюшка ихний за каретой стоял, служил, слышно, лакеем.
   Громкий хохот раздался за этой остротой.
   - Важная птица! - заревел Куличевский, - нос вздумала, поганая, подымать... зазнаваться... Постой-ка, я тебе дурь-то выбью из головы. Знаешь ли, по-своему, по-русски... Постой-ка... я тебя...
   Куличевский потянулся к кибитке...
   Наташа с ужасом отскочила в сторону.
   - Молчи, пьяница! - закричал гимназист, подбежав к кибитке.
   - Молчать... не хочу молчать.
   - Молчи! говорят.
   - Не хочу - вот тебе и все.
   - Молчи! а не то заставлю.
   - Посмотрел бы, как заставишь.
   - Да увидишь, если хочешь...
   - А вот, не хочешь ли сам ты этого...
   И Куличевский размахнулся, но крепкий кулак гимназиста предупредил его.
   Куличевский лежал уж, растянувшись на земле, а гимназист, с сверкавшими глазами, страшный, как олицетворенный гнев, давил его грудь коленом и руками душил за горло.
   - Проси прощенья! - кричал гимназист, дрожа от бешенства.
   - Не буду, - мычал Куличевский.
   - Проси прощенья!.. Не то, видит бог... убью, как собаку...